Loe raamatut: «Как я по голове осьминога гладил. Рассказы хирурга»
Редактор С. Н. Бараховская
Иллюстратор И. Е. Шкапов
Дизайнер обложки К. А. Фалеев
© Игорь Александрович Куклин, 2023
© И. Е. Шкапов, иллюстрации, 2023
© К. А. Фалеев, дизайн обложки, 2023
ISBN 978-5-0053-3841-9
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Короткие, но яркие и впечатляющие рассказы о детстве, студенчестве, профессии врача и наблюдения из повседневной жизни мало кого оставят равнодушными. Они близки и понятны многим из нас, а если и нет, читатель легко представит себе образы и чувства людей, красоту природы и всё происходящее, отражённое автором. Рассказы чем-то напоминают пленэрную живопись импрессионистов, когда человеческие эмоции, красота природы и настроение художника передаются в красках. Так легко читается книга Игоря Куклина.
Простой язык участника событий, а не стороннего наблюдателя, погружает нас в мир, где мы живём и совсем недавно жили, – в тяжёлые для страны «девяностые», когда врачам (и не только им) приходилось в свободное время подрабатывать трудом, далёким от своей специальности. Автор не профессиональный писатель и филолог, а потому, порой, можно встретить в рассказе о деревне иностранные слова, принятые в мире учёных. Однако они не искажают сути повествования, а лишь напоминают, что его основная профессия связана с хирургией.
В прошлом России врачи, будучи высокообразованными людьми, нередко становились великими писателями. Это А. П. Чехов, М. А. Булгаков и другие. Сегодня, к сожалению, не так часто люди этой профессии, по причине отсутствия свободного времени, имеют возможность не только писать, но и читать художественную литературу, посещать театр, слушать классическую музыку. В том числе и поэтому книга известного в Иркутске хирурга вызывает восхищение. Кто знает, может, автору ещё многое предстоит сделать и в литературе…
Сабит Ахматнуров
Мои рассказы
К сожалению, мы не помним всю свою жизнь. Чаще запоминаются лишь какие-то важные для нас эпизоды, иногда наполненные сильными ощущениями и эмоциями. Все они хранятся где-то. И легко вспоминаются, только когда появляется какой-нибудь мостик. Мостик памяти. Это может быть взгляд на старую фотографию. Или, как было у меня, запах лошади. Именно этот запах на конной прогулке послужил мостиком в моё детство. Вспомнилось, как пах взмыленный гнедой Огонёк, на котором я возил копны перед грозой. А там недалеко и запах вороного, на котором я форсировал разлившуюся после дождя реку. Взгляд на книгу, стоящую на полке, – и мостик протянулся к той операции, которую я выполнил ребёнку, и благодаря этой книге сохранил девочке руку… Эти эпизоды нанизываются, как бусины, на нить жизни. Не все они попали в эту книгу. Некоторые чересчур уж интимные, как рождение чувств и рождение детей. Некоторые вполне профессиональные, но не очень понятные для немедиков. Это моя жизнь и мой выбор. Да не судите строго то, что получилось, мои дорогие.
Покос
Как только в конном клубе я сел в седло, тело сразу вспомнило нужную посадку и привычно закачалось в ритме шагов лошади. И вспомнилось…
…Жаркий летний день. Заключительная стадия покоса. В центре огромной скошенной поляны стоит будущий зарод (стог на нашем диалекте). По всей поляне разбросаны увесистые копны. Дядя Вася и мой двоюродный брат Серёга мечут, то есть подают громадные навильники сена моему отцу на стог. Батя, как самый старший, вершит – раскладывает подаваемое сено равномерно по всему зароду и формирует его вершину, чтобы дождём не пробило. В этом есть особое искусство, я его от отца тоже знаю. Мы с дядей Витей возим копны. Собственно, возит их Огонёк, конь тестя дяди Вити, а мы ему помогаем. Мне лет десять-одиннадцать. Я верхом на Огоньке, на мне просторная рубашка, завязанная узлом только снизу, и лёгкий платок с узлом на лбу, спадающий на шею и плечи от противной мошкары, которая грызёт на лету, забивает глаза, попадает с дыханием в нос и рот, заставляя отплёвываться и откашливаться. Работа идёт в предельном темпе. Причиной тому чёрная, медленно приближающаяся, погромыхивающая и посверкивающая туча. До дождя нужно завершить зарод. Не сделаем это – промочит сено. А это ещё несколько дней дополнительной работы: разбрасывать, сушить, переворачивать, собирать… Общаемся жестами, иногда матом. На обычные слова нет времени. На Огоньке, кроме седла, ещё хомут с привязанной длинной верёвкой. У меня в руке палка, заострённая с одного конца и с привязанной верёвкой покороче – с другого, – подкопённик. Я на рысях, чтобы хоть немного разогнать мошкару, да и время поджимает, подъезжаю к очередной копне, бросаю дядьке подкопённик. И пока я объезжаю вокруг, заводя длинную верёвку, дядя Витя успевает воткнуть палку острым концом под копну, потом привязывает конец длинной верёвки к хомуту, а верёвку подкопённика перебрасывает через верх копны и вяжет сзади к длинной верёвке. Получив моими пятками по бокам, Огонёк натужно трогает копну с места. Дядя Витя собирает остатки сена граблями и идёт к следующей копне. Мы же с Огоньком тянем копну к зароду. Поставить её надо так, чтобы удобно было метать. Дядька Вася черенком вил показывает место для остановки, в два рывка развязывает узлы, бросает мне верёвку подкопённика. И уже на скаку, вырывая палку из-под копны, я вижу, как невысокий и жилистый дядька поднимает на вилы почти половину привезённого мною сена. Уже туча закрыла солнце, уже дунуло первой прохладой, унося остатки гнуса, но я везу последнюю копну, треножу и снимаю с мокрого Огонька седло, хомут и узду. Он с благодарностью утыкается мордой в нескошенную в кустах траву. Силёнок метать навильники на зарод у меня ещё не хватает, поэтому помогаю, как могу: собираю граблями сено, обтёсываю понизу зарод. Сверху по веревке спускается мокрый от пота, с прилипшими ко лбу волосами и травинками батя. Улыбается. Шустрый Серёга уже развёл костёр и навесил котелок на чай. Дядьки натягивают брезент между деревьями. Первые капли дождя отмашисто бьют по листьям, оставляют круглые тёмные пятна на брезенте. Тянет дымком, свежим сеном, лошадиным и человеческим потом. Все молчат. Пьют чай и щурятся, то ли от дыма костра, то ли от удовольствия. И внутри рождается какое-то пронзительно острое ощущение счастья. Успели…
Как я за водкой ездил
Лето. Пора сенокоса. Мне лет четырнадцать. Задождило на несколько дней. Мы с отцом выехали из промокшего балагана на колхозную ферму дождь переждать.
Я слонялся от нечего делать вокруг фермы, а отец с мужиками запили. Между фермой и нашим селом расстояние небольшое, да речка течёт. Притоки её берут начало с гор. На дождях она быстро прибывает. Да так, что не на каждой машине переедешь. Вот сидим, как на острове. Тут и водка кончилась, и дождь на время перестал. Мужики стали думать, кого в село за водкой послать. Кого-кого? Конечно меня!
Поймали самого резвого вороного жеребца, заседлали. Батя сам подпруги у седла затянул. Дали мне денег, сумы сзади для водки приторочили. Забрался я на высокого вороного с забора. И понеслось!.. Кусты до речки быстро проскочили, аж дух захватывает! Я только к шее успел пригнуться. Вылетаем на берег. Матушки! Не река, а мощный коричневый поток! Правлю наискось на брод, да где там! Мы же вороные! Напрямик! Первую глубинку конь ногами до дна доставал. Выскочил на брод, а дальше и шире, и глубже. Я ноги из стремян вытащил, как отец учил, повод на руку намотал, за шею ухватился и поплыли…
Выбираемся на берег, а дальше луг. Вороной в галопе. Во мне всё ликует! Азарт! Первый раз на таком коне.
А он меня, похоже, за седока не считает. Тяну его направо, он голову повернёт, а сам скачет совсем на другой конец села. Едва направил его куда надо. Дальше взгорок и задние ворота нашей ограды (двора). Вороной в три прыжка на взгорок – и резко останавливается. И я уже стою в ограде, в руке повод, за мной ворота, за воротами конь ноздри дует. До сих пор не понимаю, сальто было или я по прямой залетел? Тогда я над этим не раздумывал, привязал повод (чомбур по-нашему) с этой стороны и пошел маму искать. «Ты чего такой мокрый?» – «Так это, мам… Река же… брод». – «А надо что?» – «Так водки».
И деньги протягиваю. Мама ворчит и идёт в соседнее сельпо. «Переоденься». – «А зачем, всё равно возвращаться. На ферме переоденусь». Укладываем бутылки в сумы. «А почему конь так привязан?» – «Так это… так удобнее». Обратная дорога была спокойнее. Галоп по лугу не такой быстрый. И на брод вороного направить получилось. По кустам только ускорился, к ферме ближе.
Через два дня тучи раздуло, и мы с отцом уехали с фермы на свою деляну.
Как я корову доил
«Игорь… Игорь… Игорюха, вставай!» – голос отца настойчивый. «А где мама?» – первая мысль. Потом вспоминаю, что мама вчера уехала в город с годовым отчётом и мне с сегодняшнего дня надо доить корову. Одеваюсь, выхожу на кухню. Батя уже печку растопил, дрова уютно потрескивают, пуская блики на потолок через неплотно прикрытую дверцу печки. «Пошли, чай потом попьём», – говорит отец и протягивает мне мамину курмушку (куртку), в которой она доит корову. Так надо, чтобы запах для коровы был знакомым. Потом надевает на меня и платок. «Батя, может не надо?» – «Так лучше будет». Нехотя соглашаюсь, темно, никто не увидит. Выходим на улицу. Утренний морозец прогоняет остатки сна. Отец много чего умеет. Я за детство не раз видел, как его ловкие руки топориком вытёсывают топорище из целого полена, подшивают валенки, ремонтируют мотоцикл, набивают патроны, ухаживают за пчёлами и много ещё чего… Но доить корову он не умеет. Я немного горд тем, что умею то, что у бати не получается.
Спускаемся со взгорка к стайкам, пóдгору. У нас весь луг до реки так одним словом и назывался – подгорá или подбугор. Заходим в стайку к корове. Здесь теплее и густо пахнет сеном, коровой и навозом. Она при свете керосинового фонаря косит на меня большим глазом, пытается разглядеть, что за чудо в платке тут пожаловало. Корову зовут Мартой. Потому что несколько лет назад мартовской ночью папа принёс её из этой же стайки мокрым несмышлёным телёнком. За это время она превратилась в рогатую красавицу, невысокую, норовистую и туготитюю, дающую хорошее жирное молоко. Отец кидает ей навильник сена, и пока она отвлекается, я беру невысокий стульчак и уверенно сажусь возле вымени. Смазываю тёплые соски сливочным маслом, начинаю доить. Первые струйки уверенно цвиркают о стенки подойника, а потом соски становятся пустыми, и корова отодвигается от меня. «Зажала, руки чует, что другие», – вздыхает отец. Я задабриваю Марту заранее приготовленным куском солёного хлеба и пододвигаю стульчак. Батя уходит в другую стайку убраться у телят. У меня дело вроде как пошло, уже закрылось дно подойника, как, поболтав хвостом, корова хлёстко укладывает его мне на голову.
Я теперь понимаю, зачем мне платок, руки заняты, а скинуть хвост движениями головы не получается. Терплю, дою… Опять пустеют соски. Хлеба больше нет. Я вспоминаю, как делают телята, когда матку сосут. Они поддают носом вымя снизу. Вот и я кулаком снизу поддал. Ага!
И молоко появилось, и хвост с головы убрала. Повторяю это раз несколько и надаиваю почти столько же, как и мама. Уже собираюсь заканчивать, как корове всё надоедает, она резко разворачивается и задней ногой поддаёт подойник так, что он улетает в угол стайки. Я кидаюсь за ним и успеваю спасти молока на самом донышке. Матерюсь легко и непринуждённо! Вытираю вымя, как мама учила, и возвращаюсь домой. Нам с батей чай забелить молока хватит…
Почему я не стал охотником
Стрелять я люблю и умею с детства. Видимо, тунгусские гены. Раньше не было обязательных сейфов для хранения оружия, и батины двустволка и мелкашка хранились просто в кладовке. А ещё в ящике комода лежали патрончики к мелкашке. В коробочках – поновее и рассыпушкой – несчитано… Когда я приходил из школы, а родителей ещё не было, ничто не мешало мне взять винтовку и горсть патронов из рассыпушки, чтобы батя не заметил, и в огород. Расставлял на завалинке пустые консервные банки, отходил в конец огорода – это тридцать-сорок метров – и стрелял. То, что на метр выше окно, напротив него другое, дальше улица и люди ходят, совсем не смущало. Я же в банку стреляю. Потом, помню, на официальных стрельбах меня удивила команда «Все за линию огня!» По мне так хоть рядом с мишенью стой, не в тебя же целюсь.
Уже в институте я также испытывал внутреннюю потребность пострелять и ходил в тир на военной кафедре. Там, когда мишени порядком надоели, стреляли в спичечный коробок. Сначала в плоскую грань, потом боком, потом в торец коробка на пятьдесят метров. Это из малокалиберной винтовки. А для воздушки была другая забава. Клали бутылку шампанского и стреляли в горлышко, кто больше пулек из десяти выстрелов в бутылку соберет. Так что на соревнованиях выбить, например, сорок девять очков из пятидесяти было запросто. Одна из любимых книг детства – «Трубка снайпера», про забайкальского стрелка Сокол-Номоконова. Но я не о том…
Уже в десятом классе, где-то в октябре, когда стоят тёплые солнечные денёчки и светло ещё долго, мы со школьным другом пошли поохотиться. Да не по ближним горкам походить, а туда, к окоёму, на большие горы. Вышли пораньше. Экипировались основательно. Отец уже разрешал двустволку брать. В одном стволе дробь на рябчика, в другом – картечь на всякий случай. Патронташ на поясе, справа в нём дробь, слева – картечь. Рюкзак, котелок, провизия на день. Нож у друга на поясе. Перешли реку по висячему мосту – и в горы. Ходили долго, день тёплый, в лесу красиво, листья ещё не все опали. Ягода встречается, то шиповник, то тараножка. Пообедали, чай сварили. Всё хорошо, только охоты нет. Даже рябчика не подняли. Уже повернули к дому, выходим на опушку. И тут – коза! Метрах в тридцати, сосновой шишкой докинуть можно. Стоит ко мне хвостом, на меня смотрит. А я оцепенел. Коза прыгнула и встала боком, опять смотрит. Ножки тоненькие, глаза большие. Вот ружьё на плече, вот дичь стоит! А я ничего с собой сделать не могу. Друг уже её увидел. Рукой показывает… Коза постояла и грациозными прыжками скрылась в чаще.
«Ты чё не стрелял?» – «Не могу. Красивая…» И пошел к селу. На подходе к дому, уже в темноте, я попросил друга: «Юр, ты это… Никому не рассказывай. Засмеют ещё».
Рыбалка
Ура! Мы с отцом вдвоём (!) едем на рыбалку с ночёвкой. Обычно это компания из шести-восьми человек, где нам, пацанам, отводится роль исполнителей мелких поручений и простых слушателей пьяных разговоров. А уж слушали-то мы во все уши! Мужики истории рассказывали разные. Отец их тоже знал множество и рассказывал охотно и весело. А тут вдвоём. И можно расспросить сокровенное. Я родился, когда моим родителям было почти сорок лет. И в классе из пацанов только у меня отец был фронтовик. Я с гордостью ходил с ним на все парады в колонне ветеранов, помню тяжесть ордена Красной Звезды с блестящими и гладкими кроваво-красными лучами. С раннего детства помню звёздчатый рубец на животе отца справа – след от осколочного ранения. Вот только я никогда не слышал, чтобы он что-то рассказывал про войну. Даже когда по телевизору шли военные фильмы, он вставал и молча выходил из комнаты.
Собираемся быстро. Пара спальников, палатка, котелки, рюкзак с продуктами. Не забыть снасти и банку с червями. Нож, топор… «Телогрейки закинь», – советует отец. Доливаем из канистры бензин в бак мотоцикла – и вперед. Ветер в лицо! Душа поёт!.. И вот мы на месте. Ставим палатку, обустраиваем костровище, и на реку. Готовим снасти. Самые длинные из них перемёты – это прочная леска, с одной стороны к ней привязывается камень, он закидывается в воду, с другой – толстый прут, он втыкается дугой возле берега. Между ними поводки с восемью-десятью крючками. На крючок гармошкой нанизывается червяк, или за хвост малёк, или лягушка. Если речка неширокая, тогда есть закидушки. Они покороче, на четыре-шесть крючков. И совсем простые – тыклушки. Это один поводок с крючком, привязанный сразу к пруту. Втыкается под самый берег на налимов. Если перемёты и закидушки хорошо ставить на плёсах, то тыклушкам нужен крутой берег. На нашем месте есть и то, и другое. Пока наживляли, закидывали, втыкали, стемнело. Разводим костёр, ставим чай, готовим спальники. От реки тянет сыростью, пахнет рыбой. Тут-то и пригождаются телогрейки: у костра лицу жарко, а спина мёрзнет. В угли закатили картошку. На куске брезента нарезанное сало, холодная отваренная картошка, огурцы, вяленое мясо. По кружке чая уже выпили. Хорошо… И я прошу: «Батя, расскажи что-нибудь про войну». – «Про войну?» Отец замолкает, в свете костра резче обозначились черты его лица, взгляд остановился на чём-то в огне. Палочка, которой он переворачивал картошку в углях, замерла на месте и уже загорелась. «Война – страшное дело…» – говорит он, встаёт и исчезает в темноте. Через какое-то время я вижу огонёк его папиросы возле мотоцикла. Потом подходит, бросает окурок в костёр: «Пойдём, перемёты проверим». Луны нет, темно, хоть и звёздно. Такого неба, как в детстве, я больше нигде не видел. Широкое – от горизонта до горизонта. Низкое и с крупными звёздами. Спускаемся к воде. Сонно бормочет вода на перекате. Лениво бухает хвостом крупная рыба. Отец пальцем натягивает леску в воде, переходя от прута к пруту. «Вот здесь есть!» И даёт попробовать мне. Я натягиваю леску, и она рывками уходит в глубину. «Вытаскиваем?» – «Пусть сидит до утра. Сейчас варить уже не будем, а за ночь зверёк попортит». Мне вода затекает в правый сапог. Наверное, заплатка отклеилась. Возвращаемся к костру. Выжимаю портянку и вешаю её на рогатину таганка, на вторую надеваю сапог. Переодеваюсь в сухое и залажу в палатке в спальник. «Бать, а ты чё?» – «Ты спи, я чуток посижу». Незаметно для себя засыпаю.
Про чемоданчик
Это, пожалуй, единственный рассказ отца, и то не о самой войне, а о возвращении домой, подслушанный мною в его мужской компании. После тяжёлого ранения (осколочного в живот) отца признали годным к нестроевой службе, и какое-то время он работал в комендатуре небольшого городка в Польше. Поэтому возвращался домой через год после окончания войны. В поездах уже можно было встретить и гражданских людей, но общее приподнятое настроение было у всех. Победители! Едут они большой шумной компанией через всю страну, кто-то выходит, кто-то заходит. Шутки-прибаутки, гармонь, песни… Едет с ними и какой-то мужичок в кепке, неразговорчивый, днём спит, ночью нет. С чемоданчиком не расстаётся. Носит его с собой в туалет, на перрон – на остановках погулять. Когда спит на третьей полке, под голову кладёт. Никому не мешает и настроение не портит. Пусть едет…
На очередной остановке заходит в вагон бравый майор и сразу же становится центром внимания. Всех угощает, громче всех хохочет. Через какое-то время бредёт по вагону смурной капитан. Хромает, ни на кого не смотрит. «Степан!» – бросается к нему майор. «Иван…» – расцветает капитан. «Служили вместе», – поясняет всем майор. Усаживает капитана рядом, расспрашивает о жизни. А потом обводит всех загадочным взглядом и говорит: «А вы знаете, кем Стёпа до войны был?» – «Не надо, Ваня», – возражает капитан. «Да ладно, Степан, дело прошлое. Вором, да еще каким! Покажи, Стёпа, класс». – «Перестань, Иван!» А тут уже и всем интересно стало, капитана упрашивают. Едва он согласился. Примостился на соседнюю полку рядом со спящим мужичком, попросил у попутчиков скатку (сложенную плащ-палатку) и потихонечку, в такт движению поезда, заменил чемоданчик под головой мужичка на скатку, тот даже не проснулся. Прервал майор довольные возгласы и аплодисменты публики и с заговорщицким видом говорит: «Ступай, Степан, в тамбур, а мы мужичка разбудим. Повеселимся!» Как увидел мужик, что чемоданчика нет, завыл нечеловеческим голосом, стал обеими руками полку царапать. А майор ему говорит: «Ладно, мужик, успокойся, сейчас за Стёпой схожу».
С той поры ни чемоданчика, ни капитана, ни майора в этом поезде никто не видел…
Баба Катя
Это наша соседка по улице и дальняя родственница. Фамилия у неё была Куклина, но по первому мужу. Совершенно удивительный человек. Я никогда её не видел злой или хмурой, она всегда улыбалась. Маленькая, сухонькая, она обладала каким-то особенным даром рассказчицы. Ходячей газетой была она в селе. «Ой, моя-а-а…» – так она обычно начинала, отрывая от газеты четырёхугольный листок и насыпая на него из кисета махорку. Потом аккуратно слюнявила кромку листочка и ловко сворачивала из него козью ножку. «Ты Гриньку-то с низовьев знашь? Ево дядька-то ишо в колхозе машину переворачивал, а мамка замуж в Гавань уехала». И, видя понятливый кивок мамы, продолжала: «Так ить чё он, дурень, нынче учудил-то…» Мама уже гоношила на стол почаёвничать. Дым от бабакатиной самокрутки был особо ароматным, не как от папирос отца. И мы, мальцы, присаживаемся поближе, уже знаем, что рассказ будет в лицах, баба Катя изобразит каждого. Тут мама спохватывается: «Ну-ка, марш на улицу! Нечего тут уши развешивать».
Замужем баба Катя была за хмурым, высоким и сутулым стариком. Даже не замужем, а так, сошлись, говорили в деревне. Гражданский брак – сказали бы сейчас. Как его по имени звали, в селе забыли. Для всех он был дед Дерябин. Работал он ветеринаром. После того как он пришёл к нам, когда корова заболела, надел перчатку по плечо и по самое плечо руку в корову-то и засунул, я стал его побаиваться. Ещё дед очень любил рыбачить. Часто его сутулую фигуру в дождевике видели с удочкой на речке. Стороной обходили, нелюдимый он был. Как они уживались с бабой Катей, одному Богу известно.
А какой она хлеб пекла! Чёрный, неказистый на вид, но очень вкусный, – и горячий, и чёрствый. Русская печка занимала половину кухни её избы, но сохранилась дольше всех в селе, может, поэтому и хлеб, в ней выпеченный, был таким необыкновенным. Весть «Баба Катя хлеб принесла!» мигом собирала за стол всех детей. Вкуснее этого хлеба с молоком я не ел ничего в жизни. Съедали всё до крошки.
Баба Катя воспитывала моих двоюродных сестёр. Их мама, тётя Вера, работала единственным хирургом и главным врачом в нашей больнице. И времени для дочерей у неё было совсем мало. Ну, как воспитывала… Водила с собой по деревне. И все новости девчонки узнавали первыми. А мы уже потом от них. Как-то я уже взрослым во время своего отпуска записал бабу Катю на камеру. Едва дома застал, несколько раз заходил. «Ты чей?» – спросила. «Да мы тут напротив жили». – «А, Санькин…» – вспомнила. Она специально даже новый платок из сундука повязала. И обратилась в камеру к младшей из сестёр: «Таньча, моя Таньча. А помнишь?..» И когда я потом показывал эту запись сёстрам, те ревели навзрыд. Запись эта канула в Лету из-за безалаберности нашей и уверенности в бессмертии наших родственников…
Память у бабы Кати была отменная. Она рассказывала всю историю нашей семьи с дореволюционных времён. Ни разу не грамотная, наизусть красиво и долго декламировала любимого Есенина. Не могла только запомнить фамилию главного коммуниста, за которых она исправно во все выборы голосовала. Дальше «Зю…» ничего не вспоминалось.
Ей было около девяноста лет, когда её прихватил аппендицит, да ещё с перитонитом. Думали, не выживет бабушка. Да срок, видимо, ещё не пришёл. Поправилась баба Катя и ещё несколько лет прожила. Ходила только не так далеко по селу. Умерла она в девяносто три, угасла тихо, как свечка.