Loe raamatut: «Любовь к литературе. Художественная проза о поэзии», lehekülg 2

Font:

Вернемся, однако, к тексту.

Определив воспаленность окружающего мира, осознав свою болезнь:

истратив пару строф на декларацию умеренного цинизма:

(обращаю внимание на двойное «не», но об этом позже), герой пытается запустить генеральный прогон приезда любимой, поддержать физиологией метафизические игры воображения, и затевает театр в живых декорациях:

Ситуация суррогатной любви, что и говорить, не нова, обыденна, и не нашему герою, столь успешно убедившему публику в своей бесчувственности настоящего мачо, следовать традициям романтизма, умирая в любимой – он как будто твердо намерен жить. Сестра милосердия из публичного дома вполне тому способствует. И герою удается подкрепить свой психологический перфоманс достаточно реальными деталями, однако, в последний момент – не столько успокоения, сколько усталого отупения – тот самый воспаленный окружающий мир безжалостно отбрасывает прожженного циника от воображаемого к действительному.

Внезапно выясняется, что никакой физиологической подменой дела не исправишь, что мир по-прежнему мерзок и воспален, любимая по-прежнему далека, что лихорадка и не думает завершаться, что причина этой простуды на деле первобытна, глубока и наивна – вечная, смертельная любовь, которую он публично отрицал – из гордости, которая, тем не менее, поглощает его без остатка. Во всем своем полном, неотступном идиотизме представляется ему вся предшествующая бравада, не оставляющая после себя в душе ничего, кроме пустоты и бессилия, бравада, к которой он, несмотря на ее бесцельность, будет прибегать с ожесточенным упрямством, осознавая и тупость, и безнадежность процесса (…). И тогда следует финальный аккорд: хрипло скажет «до встречи»…

И эта хлесткая, ироничная, почти издевательская фраза утверждает для героя последнюю возможность освободиться, точнее – невозможность никакого освобождения.

Мне было любопытно подвергнуть отличное стихотворение столь тщательному разбору, чтобы прийти к выводу, что магия все равно утекла сквозь пальцы. И это побочный эффект всякой критики, безуспешного зрения в корень.

Теперь поговорим о многократных «не» и, следуя методом индукции, о русском языке Ербола Жумагулова. Когда поэт, выйдя за рамки собственной национальной культуры, пишет стихи на языке неродном, привитом не в младенческом возрасте – а именно так обстоит дело с русским языком для Ербола – это всегда факт по меньшей мере любопытный. Ерболу Жумагулову куда проще было бы сделаться певцом псевдовосточного колорита на родном языке, и поняли бы его и приняли значительно теплей, чем теперь, когда ему вздумалось занять очередь в бесконечной череде русскоязычных пиитов, где почти каждый имеет первородное право попрекнуть его грамматикой, но для старта в поэзии он выбрал все-таки русский. Трудно сказать, что явилось стимулом к этой лингвистической иммиграции. Лично я выделяю две причины: недостаточность честолюбия, чтобы соблазниться статусом первого национального поэта Казахстана; избыточность тщеславия, чтобы претендовать на титул первого русскоязычного поэта на любой, возможно большей территории. Плюс, конечно, роковое моральное подспорье в виде святой троицы – Мандельштама, Пастернака, Бродского. Особенно виноват последний. Если бы Бродский писал еще и по-казахски, возможно б, одним акыном в Алматы стало больше.

Ербол Жумагулов выбрал русский, и с чем он пришел к нему? С потрясающим, каким-то первобытным чувством языка, незнакомым и половине «местных»; с уникально яркой и точной метафоричностью; с легкостью, ажурностью лингвистических построений; с мерным, без срывов, дыханием строф; с парадоксальной логикой лексических связей в тексте; со склонностью к свободному словообразованию, в том числе, любимый ход – от противного (вот где, наконец, не-нежность и не-любовь). У Жумагулова, возможно, именно в силу его изначальной чуждости пространству русского языка, совершенно уникальное «языковое зрение», он и видит вещи, и сопрягает их, и уподобляет одну другой самым неожиданным образом. Он щедро сыплет определениями в два-три слова, каждое из которых представляет собой невероятно резкую картинку: беззубость сопливых кровель; пустые ладони/ двух подсвечников; от секундного взгляда спички; город добела/ окрашен холодом; почти случилась ночь; в конверте стекол сохнут мотыльки; виноградник созвездий накрыло ладонью тумана; гербарий/ поздней осени; тесно в зале/ ожидания счастья; ливню за окнами – гибким его и холодным спицам; за глагольную музыку внутренних разговоров; над нашим костром/ разлетаются ангелы; вернулась осень, но не на Крите; оброс/ тихо сумерками двор; из осенних моргающих звезд; всюду ночь. И особенно – в коридорах.

Когда я пытаюсь понять, откуда же произросла такая немыслимая оригинальность языка, не попадается ни одного достаточно достоверного объяснения, кроме совсем уж романтических, вроде отсутствия изначального барометрического давления русской словесности, а значит, и отсутствия типовых схем словотворчества, речевых штампов. Правда, та же самая неиспорченность цивилизацией порой дает себя знать совершенно противоположным образом, когда Жумагулов во вполне понятном юношеском упоении процессом неоднократно изобретает велосипед и весьма искренне огорчается, что новинку не запатентуешь. Но, как известно, незнание закона освобождает субъекта только от скованности движений.

С чем, кроме перечисленных достоинств, прибыл Ербол Жумагулов в русский язык? С неправильностью речи (в общем) и построения предложений (в частности); с полуавтоматической подменой смысла звучной красивостью; с неумением (или нежеланием) обойтись без «энергетических ям» в строке; с частым использованием вульгаризмов, которые отнюдь не выполняют роли «авторских проговорок» и даже в малости не создают иллюзию интимности и непринужденности беседы (с адресатом или читателем – безразлично); с привычкой затыкать прохудившиеся места в строфе вводными выражениями – как бы по делу; с порядком (и без нужды) изломанным ритмом текстов; с порой отсутствующими в тексте логическими связками; с неловкой пунктуацией и зачастую неверными ударениями. Все перечисленное легко было бы оправдать экспрессией и самобытностью автора, тогда как настоящая причина – небрежное отношение к своему творчеству, ведь чего-чего, а поэтического слуха Жумагулову не занимать.

В качестве примера неудачного текста возьмем «Преди (после?) словие к Агате Гурто (фрагмент второй)» – вещь относительно поздняя, адресат иной, строки геометрически в пару раз длинней, чем в предыдущем образце, но сути дела это не меняет.

Общее впечатление ясно. Теперь – по слогам.

Вот уже и первое «стоп». Что, кроме привлекательной звукописи, содержит данное словосочетание? Каюсь, в можжевельнике не только никогда не лежала, но даже в глаза оного не видела, и знакома с ним почти исключительно по словарям, откуда: можжевельник – хвойное дерево или кустарник семейства кипарисовых. Кипарис, правда, представляю, логически помыслив, можно предположить, что непосредственно в хвойном представителе этого семейства лежать затруднительно. Возможно, автор имел ввиду притулиться в зарослях, где-то под молодым кустиком, но, покорно прошу прощения, тогда пусть бы и позиционировал – в зарослях, либо – не в можжевельнике, а среди такового. От можжевельника обобщающего понятия, типа «ельник» от ели, вроде бы не образуешь.

Доверчивость всегда казалась мне проявлением психики живых существ. Чтобы быть доверчивым, необходимо иметь способность верить. Как можно наделить этим свойством просинь неба? Разумеется, одушевленные пейзажи – один из определеяющих факторов поэзии Жумагулова, но не до такой же степени. Скажем «нет» оголтелому антропоморфизму! Вообще же, и «последняя минута» тоже логически ничем не оправдана – лирические герои разглагольствуют еще минимум три минуты и две строфы. Как раз – типичный пример «необязательных слов», энергетического провала в тексте, который щедро продолжается столь же рефлексивной необязательностью:

В сущности, вместо этой строки в тексте может стоять любая другая, упоминаться все, что угодно – и это не нарушило бы ощущения плотности и целостности (вернее, их отсутствия). Такая легкость строк к взаимозаменяемости для меня – очень скверный признак относительно качества стихотворения, в котором, идеально, должно быть невозможно вырезать (и музыкально, и смыслово) ни единого слова, не оставив кровоточащей раны. Здесь же вторую строку можно без особого ущерба заменить практически любой нижеследующей.

Однако далее автор берется за ум, решаясь порадовать читателя метафорой, несколько обнадеживающей на перспективу, хотя она, эта метафора, и не слишком нова сама по себе, и – что главное – абсолютно не связана с изложенным ранее:

Метафора предполагает развитие, но Жумагулов и развивает, и разъясняет ее с обескураживающей парадоксальностью. Жизнь, оказывается – как строка, потому что:

Надо ли говорить, что я завидую Ерболу? Ему сей факт непонятен. Я, как грубый материалист, полагаю, что жизнь, в отличие от строки, финиширует игрой в ящик. Но это вопрос мировоззрения. Он же развивает свою мысль:

В сущности, чистое человеколюбие помешало автору продолжить в четвертой строке: двоеточием ли, точкой ли с запятой, апострофом, восклицательным знаком, местоимением ли, междометием, пешеходным ли переходом, дорожно-транспортным происшествием, обезьянником ли, реанимацией… (и далее – пару строф непринужденной импровизации)…

И действительно – кто? Предположение о том, что жизнь, как строка, может быть не дописана, несмотря на свою кажущуюся глубину, на самом деле поверхностно, поскольку жизнь, в отличие от строки, конечна, и никаким поэтическим уподоблением этой конечности не опровергнуть. Но это полбеды. Оборот в скобках опять поражает свое спокойной никчемностью.

Кроме того, если рифму «просинью – вопросом ли» еще можно при симпатии счесть наличествующей, хотя и неточной, то «присутствует – посочувствует» – вот вам и повод для мелкого злорадства – использование глагольных. И дело не в том, что лично я глагольных рифм не люблю, в то время как Александр Сергеевич любил, а в том, что надо быть Пушкиным, чтобы глагольные рифмы свидетельствовали об изысканной простоте стиля, а не подчеркивали его убожество.

Очнулась в некотором логическом замешательстве, не уловив согласований: кто кому что оставляет? Потом с запозданием осознала: жизнь, из первой строфы, та, которая как строка, оставляет пространству (внимание: автор не хуже читателя наблюдает в теле стиха яму, которую надо заполнить… но чем? И в легкой панике он закрывает глаза и, набрав в легкие побольше воздуху, решительно скатывается с обрыва в овраг):

Ничего себе – «лишь»! Опять стайка разведенных Жумагуловым недописей ничего, кроме шума в ушах, не производит и смысловой нагрузки не несет. Когда же к этому перечислению союзный предлог «и» присоединяет «последнюю фотографию», эта последняя смотрится среди товарищей по несчастью удивительно белой вороной – она по тексту появилась ниоткуда, ничем не обоснована, ничем не подтверждена.

О да, мне тоже. Аж жуть, особенно если подумаю, что еще полторы строфы к преодолению впереди.

Необоснованный возврат к можжевельнику оставляет назойливое ощущение пустоты строки, следующие за ним блюз и аперитив только подтверждают гипотезу, тем паче, что далее автор позволяет себе употребить невероятно глубокомысленную словесную конструкцию:

Сознаюсь: и  отпит это самый несозревший аперитив (хотя к чему бы ему зреть? – зреет обычно вино, но задолго до состояния аперитива) – мне понятно ничуть не более, чем Ерболу Жумагулову. Тем паче, слишком явственно зияет в этой фразе отсутствие существительного. каким зачем

Откровенно говоря, единственное, что мне безусловно нравится и в строфе, и в тексте в целом – эта вот вечная банальность любовного лепета. Она правдива, хотя неизобретательна, и слегка, как любви и подобает, туповата, а потому не вызывает нареканий.

В третьей строфе, наконец, становится ясно, что именно парочка лирических героев позабыла в кусте семейства кипарисовых:

Какие ожидания-встречи, что завершилось, чего осталось немного, и почему все это приятно двоим ментальным садомазохистам – автор не желает пояснять ни в малой степени, то ли полагая, что все и так понятно, то ли будучи уверен, что все равно не поймут; а чтоб читатель не расслаблялся, он подкидывает удачную аллюзию на оскоминную фразу о неприличии купания дважды в запрещенном месте:

Но далее следует очередная грамматическая конструкция без подлежащего (похоже, это концептуально):

Нет плеч, кроме конкретных? – так надо, по-видимому, понимать. Но это нормальное лирическое вранье, опричь конкретных плеч у героя есть минимум еще парочка – собственных.

Финал настигает неумолимым заворотом кишок:

Если кто-нибудь, включая автора, сумеет мне объяснить, причем тут небумажные журавли (и что вообще все это значит) – буду искренне признательна. Лично я могу придумать этой странной фразе десяток роскошных по красоте мотиваций, но грубо подозреваю, что настоящая мотивация сей птичке одна, и самая что ни на есть банальная – рифма. Не особенно точная рифма, сознаемся откровенно.

В итоге «энергетическая плотность» текстов Жумагулова оставляет очень неровное впечатление. Если говорить о степени однородности, сплошности, то поэтическая материя здесь – не камень, не металл, не бумага, даже не ткань. Тело стиха напоминает собой рыболовную сеть, в узловых точках которой – емкие метафоры, смелые образы, яркая рифма. При соприкосновении читательского зрения с этими болевыми узлами и прожигает электричество, возникает искра, настигает шок от сопричастия и сопереживания. Во всех остальных случаях то же читательское зрение благословенно и невредимо уплывает за пределы садка. Между тем как ловля человечьей души в поэзию должна быть стопроцентно эффективной.

С другой стороны, любой недостаток граничит с достоинством; еще Великому Гудвину было известно, что цвет жизни напрямую зависит от цвета очков. Я не зря употребила в адрес поэзии Жумагулова словечко «текстосновидения». В этом плане Жумагулов сам о себе – микрожанр. Мне еще не встречалось автора, которому удавалось бы излагать свои мысли так путанно и одновременно – прозрачно. Волей-неволей посетит предположение, что все, что делает Ербол, он делает неспроста. Тексты эти и вправду напоминают собой стенограмму осколков речи, возникающих в сознании не вполне проснувшегося человека. Однако законы жанра здесь тонки, один лишь шаг – и неминуемо сорвешься или в заумное словоблудие, или в пустую подделку под искренность. Лонжей служит художественный вкус.

Вместе с тем, Ербол Жумагулов – несомненно, поэт generation next (в лучшем смысле этих двух простых нерусских слов). И дело даже не в возрасте автора (едва перевалило за двадцать), и не в нормальном юношеском максимализме, иконо- и богоборчестве. Но время рождения и взросления задает поэту рамки существования. Восьмидесятые протравили в умах своих детей печать преждевременной, полуциничной откровенности. Отсюда, пожалуй, это выстраивание мира в отрицательных категориях, когда не-нежность и не-любовь – такие же реальные компоненты обжитого человеческого пространства, как любовь и нежность.

Возможно, это и есть уже изрядно утраченный мной мир двадцатилетних, тех, кто будет после меня; мир, в котором биологически проще идти от отрицания и доказывать от противного, мир, где мертвые слова утратили соль, где из магических соображений следует называть слова не своими именами – тогда, под масками, укрытые от лжи, они оживают, заново вбирая и соль, и кровь земли. Ербол Жумагулов многократно перемножает минус на минус до тех пор, пока эта жесткая реанимация не выведет затертые слова из многолетней комы.

В этом ожесточенном отрицании живой крови больше, чем в километрах внешне положительных текстов.

Поэзия Жумагулова – это процесс обживания циничного мира глубоко ранимым человеком. Сознание лирического героя и пространство стиха расколоты до самого сокровенного реальностью, вторгшейся в поле речи без всякой жалости либо сочувствия к производимым разрушениям. Если вдуматься, то, конечно, Жумагулов злободневен, но злободневен апокалиптически:

Внутреннее пространство его стихов сжато, сложно структурировано наподобие сот, и время, затекая в отдельные ячейки, замедляет ход, загустевает, гаснет:

Эта чернота в превосходной степени – тьма безоконных нор – зримо впитывает и гасит шевеление самой слабой секунды.

Любопытно играет и вкрапление в поэтический текст красот параллельного мира – интернет-технологий. Я и в самом деле ни у кого из знакомых мне авторов не встречала пока такого гибкого, яркого, органичного осмысления средств электронной коммуникации:

Впору запросить комиссионные с Microsoft. Попутно обращаю внимание на изумительную звукопись:

Хотя воспетая Жумагуловым «электронка» – частный случай его красноречия, повторю, это первый на моей памяти удачный случай привнесения романтики в использование средств программного обеспечения. И это запоминается. Впрочем, его лирическому герою вообще свойственно извлекать романтику одушевленности отнюдь не из собратьев по стае, человеков, а из предметов косного материального мира. Последние полностью подчиняются его волшебству.

Боевая ничья – это итог самоидентификации Ербола Жумагулова в нетекстовом, вещественном пространстве жизни, в человечьем теле.

Напоследок мне остается еще тьма вопросов, но они, в основном – о внешнем мире, а не о внутреннем строении автора. Чем все-таки обусловлено это словотворчество, достаточно ли самобытно, насколько жизнеспособно? Последний вопрос – самый интимный. Надолго ли? Или, как бы цинично это ни звучало – до тех пор, пока не устроится личная жизнь? Выдержит ли поэзия Ербола Жумагулова испытание счастьем в первую очередь, а уж потом – огнем, водой, медью звенящей? А сама жизнь и покажет впоследствии. Хочется верить, что – да, выдержит. Впрочем, поэзия – это, по сути, некий трагический надлом мироощущения, кривизна зрения, препятствующая смотреть на солнце прямо и с тем ослепнуть в счастье. Трагическое в поэте находит себе пищу без его ведома и позволения.

Путь поэта – путь самурая, только цели Хозяина весьма туманны, и еще туманней порой сам Хозяин. Но разве это кого-нибудь когда-нибудь останавливало? И, пытаясь определить исток этой поэзии, необходимо вернуться к началу разговора. Ситуация безжалостна и проста. Полагаю, однажды утром Ербол Жумагулов проснулся в шестом часу от жажды, ощутив себя чужим в чужом доме, в чужом теле, в громадной чужой Вселенной. Неизлечимо чужим.

Поэзия – плевое дело.

Главное – вовремя проснуться.

 
Бледный мастер подобий,
я, испробовав яд
«филий», «тропий» и «фобий»,
тишиною объят…
 
 
…лишь пустые ладони
двух подсвечников во
мраке ночи, и кроме
темноты – ничего.
 
 
Мы случились внезапно, и также уходим слепо…
 
 
Я – в тисках и уколах,
не дающих дышать —
недостаточно молод…
 
 
я не знаю кому и за что я сюда ниспослан…
 
 
Опять один. Я думаю, что мы,
нет, я уверен, завтра невозможны…
 
 
ты привык уже, друг… ты из тех, чьи немые души
слишком рано лишились оторванных пуговиц и заклепок…
 
 
мотылек с невредимыми крыльями, но опаленным мозгом…
 
 
Мутной морфиновой горечью – шлангами голубых
вздутых вен – циркулирует выцветшая тоска…
 
 
И тоскою невнятной,
за минуту до сна…
 
 
се – симптом упадка сил:
это, в принципе, не грех
ибо Бог меня родил,
чтоб отмаялся за всех…
 
 
В свои серые двадцать ты грустен за всех живущих…
 
 
*****
Я простыл. Ты – в Германии. Снова не до письма:
стыдно ровно настолько, насколько неровен снег.
Эпидемия гриппа. Безденежье. И зима,
подмененная тем, чем за дверью продолжен век.
 
 
Ощущение сырости: в горле, в носу, в себе,
исключает улыбку, беззубость сопливых кровель
намекает на март, и сорвись я на Кок-тюбе,
наблюдал бы за городом, стоя с домами вровень.
 
 
Отдаление не убивает в деталях ценность,
потому, как, само по себе, отдаление суть деталь
сумасшедшего утра, привычно густая таль —
отдаление от зимы. Помни, несовершенность
 
 
наших дней не в отсутствии перемен,
а в неясности их. Пустота по – поверь – большому
счету – излишество: воздуха, эха, стен,
жестов, слов, и т. п. Редко, когда такому
 
 
человеку, как я, удается поймать удачу,
стать счастливцем, согреться ладонью Ники,
впрочем, важно ли это – езжай я вчера на дачу,
то сморкаться бы мне с веранды на куст клубники,
 
 
но до дачи – полдня. Пью шестую бутылку пива,
ем, не морщась, лимон, измеряю температуру
батареи, стекла, подоконника, рамы, стула,
пары кресел, дивана, и фото, где ты красива.
 
 
Скоро лето. Я болен. Я жду тебя этим летом —
в одаренности всем без разбору дарить тепло
проку нет – и со взглядом анахорета
никого не тревожу. Язык, нисскользящий по
 
 
вертикали любимой, уверен, что лишь дыра
обладает взаимностью, той, что порой без слов
объясняется стоном. Простынь я позавчера,
то сегодня, пожалуй, лежал бы почти здоров.
 
 
Не вини за спокойствие, лежа в сухой постели…
Равнодушие – тоже чувство, и вряд ли кто застрахован
от не-нежности и не-любви. Нынче под полночь снова
я признаюсь тебе в любви в душном плену борделя,
 
 
мысленно представляя, что август уже возник,
ты приехала, и, до корней перекрасив волос,
что-то шепчешь с немецким акцентом, лик
твой немного бледен, немного печален голос…
 
 
Но оранжевый свет даст мне знать, что на самом деле
это март, а не август. Шалава, одевшись живо,
хрипло скажет «до встречи», умри я на той неделе
под вечерним трамваем – нос бы не заложило…
 
 
умри я на той неделе
под вечерним трамваем…
 
 
– нос бы не заложило…
 
 
…стыдно ровно настолько, насколько неровен снег.
 
 
…беззубость сопливых кровель
намекает на март…
 
 
…но до дачи – полдня. Пью шестую бутылку пива,
ем, не морщась, лимон, измеряю температуру
батареи, стекла, подоконника, рамы, стула,
пары кресел, дивана, и фото, где ты красива.
 
 
Скоро лето. Я болен. Я жду тебя этим летом…
 
 
…уверен, что лишь дыра
обладает взаимностью…
 
 
Равнодушие – тоже чувство, и вряд ли кто застрахован
от не-нежности и не-любви…
 
 
…Нынче под полночь снова
я признаюсь тебе в любви в душном плену борделя,
 
 
мысленно представляя, что август уже возник,
ты приехала…
 
 
Но оранжевый свет даст мне знать, что на самом деле
это март, а не август…
 
 
…умри я на той неделе
под вечерним трамваем – нос бы не заложило…
 
 
…мы лежим в можжевельнике… дышим последней минутой под этой доверчивой просинью…
тихо спорим о том что наверное трудно уснуть если страх не проснуться присутствует…
ибо жизнь как строка… непонятно чем кончится… точкой ли… запятой ли… вопросом ли…
или вовсе не будет дописана (кто в таком случае молча тебе посочувствует?)…
 
 
оставляя пространству лишь скоропись недопись борзопись рукопись подпись
и последнюю фотокарточку… страшно… лежим в можжевельнике… это весенний блюз
аперитив из печали и нас… он еще не созрел но уже как мерещится Отпит
непонятно каким и зачем… я люблю тебя… странно? … да, странно, но я люблю…
 
 
…мы лежим… и до боли приятны секунды не-ожиданий каких-то не-встреч
и тем паче приятней, что все завершилось… осталось немного… и дважды
нет не выйти живым из теченья… (и вряд ли – войти…) и опричь твоих плеч
у меня больше нет… мы лежим… умираем… я самый счастливый из всех журавлей не-бумажных…
 
 
…мы лежим в можжевельнике…
 
 
…дышим последней минутой под этой доверчивой просинью…
 
 
…тихо спорим о том что наверное трудно уснуть если страх не проснуться присутствует…
 
 
ибо жизнь как строка…
 
 
непонятно чем кончится…
 
 
…точкой ли… запятой ли… вопросом ли…
 
 
…или вовсе не будет дописана (кто в таком случае молча тебе посочувствует?)…
 
 
оставляя пространству лишь…
 
 
…лишь скоропись недопись борзопись рукопись подпись…
 
 
…страшно…
 
 
…лежим в можжевельнике… это весенний блюз
аперитив из печали и нас…
 
 
он еще не созрел но уже как мерещится Отпит
непонятно каким и зачем…
 
 
…я люблю тебя… странно? … да, странно, но я люблю…
 
 
…мы лежим… и до боли приятны секунды не-ожиданий каких-то не-встреч
и тем паче приятней, что все завершилось… осталось немного…
 
 
…и дважды
нет не выйти живым из теченья… (и вряд ли – войти…)
 
 
…и опричь твоих плеч
у меня больше нет…
 
 
…я самый счастливый из всех журавлей не-бумажных…
 
 
Мне не надо безмолвия, если оно не о светлом…
 
 
…пытаюсь плакать… вздрагивают плечи..,
но вновь ничто не катится из глаз…
 
 
…мы, оставаясь рядом,
ничего не меняем… Мы все уже променяли…
 
 
…за убогую правду никем не приемлемых истин…
 
 
Мне никто не расскажет об ангелах…
 
 
Но, увы, полагаю, не-можно не думать…
 
 
…эта весна
нам не даст пересечь себя…
 
 
…нам никогда, не осилив движения вспять,
не свести наши тени, не быть их причиной, не спать
в двух шагах от рассвета…
 
 
Льется осень наших не-свиданий…
 
 
…о пожизненном: о нас…
вместе, врозь – уже не суть,
все равно в последний раз
нас не рядом понесут…
 
 
…когда Господи молча оправится самым последним дождем на головы сонных лип;
бородатый художник изгадит мольберты ожогами всех неземных пейзажей;
удивленный араб, подлетая, поймет, что авиалайнер напрасен, а Пентагон снесли;
загорелое фото задницы шлюхи с «Плейбоя» не вызовет должного эпатажа;
 
 
Лувр опустеет – Да Винчи с Ван Гогом пойдут с молотка за шершавую горсть юаней;
теребя смолянистый хайер, подросток не свяжет двух слов, чтобы сказать «простите»;
на гробах будут гордо сверкать золотые шприцы, а по радио утром ранним
ровный голос расскажет о том, что вернулась осень, но не на Крите; —
 
 
обнаружится Завтра, в котором не будет места порыжелым календарям…
 
 
Время позднее. Всюду – ночь. И особенно – в коридорах…
 
 
…Я сижу без ответа. В пустующих коридорах —
ночь. Ты уснула, любимая? Три пятнадцать. Видимо, да, уснула…
 
 
…Льется осень высланных эпистол
в не распахнутые окна аутлуков…
…сто двенадцать… двести восемьдесят… триста…
сколько их меж нами за разлуку
накопилось?
 
 
ЛьеТСя оСеНь выСЛаННых эПиСТоЛ
в НераСПахНуТые окНа ауТЛуков
 
 
…И итоговый счет подведя к боевой ничьей,
слабое солнце молча моргает мне в спину – я ухожу
в такт оркестровой, карманной музыке мелочи и ключей…
 
 
Ночь не ведает большей опасности, чем рассвет
и горбатая линия. Сну уже не прийти,
и поэтому, видимо, проще ответить «нет»
на отцовское «спи» в пол-шестого без десяти…
 
21.03.2003

Tasuta katkend on lõppenud.

Žanrid ja sildid

Vanusepiirang:
18+
Ilmumiskuupäev Litres'is:
28 august 2019
Objętość:
141 lk 2 illustratsiooni
ISBN:
9785005030238
Allalaadimise formaat: