Tasuta

Да воздастся каждому по делам его. Часть 1. Анна

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Глава 17. Настой

– Ты с ума сошла! Вода холоднючая, аж руки стынут, куда лезешь. Охолонь

Анна с Марьей сидели на небольшой лавочке, которую сосед мастерски приладил на свои мостки – большие, прямо королевские, похожие на плот, качающийся на вздыбившихся волнах забеспокоившегося осеннего Карая. Сосед ничего не имел против, что девчонки здесь купаются и полощут белье, и они обожали тут сидеть, болтать, мечтать, глядя на темную воду. Анна куталась в теплую шаль поверх тонкого пальтишка, а Марья скинула одежду и смело шагнула на ступеньку вниз – собралась нырять.

– От студеной воды кожа будет светиться. Я только макнусь. Мамке не говори.

Анна смотрела на ее тело – и вправду, светится. Фигура у Марьи была такая, что только картины писать. Грудь точеная и пышная, талия осиная и крутые бедра, переходящие в высокие, как у кобылицы ноги, но самое главное – кожа. Кожа у нее была фарфоровая, нежная, гладкая, шелковая на ощупь и сияла. Если бы Анна сама не видела фигуру подруги, то расскажи кто – не поверила бы. «Писаная», – говорила про нее Пелагея, – «А ты кузнечик худой, кожа да кости». Анна понимала, что мать шутит, в зеркале отражалась фигурка даже очень, но до Марьи ей было, конечно, далеко. Да еще эти волосы золотые ниже попы – русалка, не иначе.

Марья бросилась в воду, подняв бурунчики пены, широкими взмахами сделала небольшой круг и, фыркая, как кошка, взлетела по ступенькам на мостки, стащила с Анны шаль и закуталась, стуча зубами.

– Дура. Вот дура. Заболеешь. Будешь знать тогда, кому нужна станешь, чахоточная. Бери пальто, надевай.

Анна помогла подруге натянуть байковое платье, кофту и пальто, стянула в хвост мокрые волосы и быстро замотала их в тяжелый пучок. Марья, заматывая пуховую белоснежную косынку, связанную «в ажур», как могла связать только ее мать, и сразу став похожей на Снегурку, сверкнула хитрыми глазками в сторону Анны

– Ты, Нюр, не обижайся, а я скажу. Ты с Алешкой, как собака на сене – и сама не ешь и другим не даешь. А он тут меня на танцах прижал и говорит – «Ты Марья, ведьма. Я от тебя с ума сойду – дьявол в юбке». И так глянул, у меня даже живот подвело. Я с ним гуляла ночь. Он наглый, вообще.

Анна молча смотрела на подругу. Ей было странно – всё равно. Та ночь вроде, как и не с ней была. Пролетела, как искорка от светлячка, да угасла. Ни согрела, не обожгла, пусто стало только. Совсем.

– Я не обижаюсь, Марья. Только, гляди, он бессовестный.

– Да и ладно. Может, я замуж за него пойду, красивенький. Да и папка – директор. Дом вон строит. Лошадь купил, телега новая, прям карета.

Анна встала, медленно, как будто у нее не сгибались ноги, поплелась вверх по лестнице, и на душе у нее было темно и глухо.

… Снег выпал разом, как будто, невесть откуда взявшаяся синяя туча, огромная, как дом, открыла подпол и выбросила белое покрывало – тяжелое, ватное. Вмиг замело улицы, двор приходилось чистить каждый день, а огород стал похож на серебряное поле, сияющее под неожиданно выглядывавшим то и дело солнцем. Анна помогала Ивану чистить дорожки, но лопата почему-то казалась ей свинцовой, болели руки, ломили ноги и ныл низ живота от тяжести снега. Да еще и тошнило – так, не сильно, но подкатит иногда с утра, выкрутит что-то внутри, как тряпку и отпустит. О том, что происходит с ней, Анна боялась даже думать и все смотрела на изнанку белья, все смотрела с надеждой, но бесполезно. Бледность тонкого лица уже стало трудно прятать и она, украдкой купив в сельпо тюбик помады, уговорив Таньку, которая уже месяц там работала, не болтать, слегка подрумянивала щеки, чуточку, втирая кончиками пальцев краску в щеку, так что бы румянец лишь угадывался. Пелагея ничего не замечала, а вот Шанита при встрече вглядывалась в ее лицо пытливо и с насмешкой.

Алексей в середине ноября собрал вещи и переехал в новый дом отца, который достроить им помогли всем миром. Он не смотрел Анне в глаза, все пробегал мимо, стараясь не задержаться, а она его и не задерживала. Тем более, что Марья шепнула ей, довольно кривя пухлые розовые губы

– Нюр. На свадебку приходи. В феврале играть будем, подружкой тебя беру. Лешка, правда, против был, говорит, ты уж больно комсомолка ярая, но я тебя хочу. Так что платье шей. Ты, кстати, не заболела чем? Все смурная ходишь.

– Я подружкой не буду, в церкву не пойду. А на свадьбу приду. Так, просто.

– Ну вооот. А еще подруга. Ладно, я Таньку возьму. Противная ты, Аньк, стала. Завидуешь, наверно. Фу.

Анна не стала спорить, да ей было и не важно уже, что там думает о ней Марья, Алешка, кто-то еще. Никого не надо ей. Пусть живут. А она в город уедет. Навсегда.

– Ты, Анна, зайди ко мне вечор. Давно зову, а ты все чураешься. Погадаю, может, скажу что. Не чужая ведь.

Шанита стояла сзади в очереди за хлебом в сельпо. От нее пахло рыбой и чем-то еще таким, что Анну вдруг замутило, она побледнела и еле сдержала позыв. Шанита глянула внимательно, покачала головой.

– Вот-вот. Зайди. Седня зайди, не тяни.

В темных сенях цыганского дома не было видно не зги. Анна налетела на что-то, потом сшибла со стены корыто, и от грохота у нее заложило уши и закружилась голова. Она наугад толкнула дверь – слабый огонек керосиновой лампы хоть немного развеял темень, и она увидела Шаниту, выходящую из комнаты.

– Пришла. Давай, проходи. Хорошо, не тянешь, а то поздно будет. Иди туда, там Рада старая, знает она все. Иди.

Анна, как заколдованная, пошла за Шанитой. В маленькой каморке, в самом конце длинного коридора, ярко горели свечи, но огонь не справлялся с вонью, которая наполняла комнату, забивала ноздри и стояла, как плотный ком. Воняло тухлой рыбой, нестиранным бельем и гнилыми коврами, которыми каморка была увешана и застелена с пола до потолка.

– И не дает убрать, старая ведьма. Так и сгниет тут. Ты погромче ори, глухая, как пень. Хотя, когда надо – слышит.

Старуха подняла глаза, слезящиеся и подслеповатые, показала Анне крючковатым пальцем место напротив, на выцветшей, серой, как земля подушке. Анна, справляясь кое-как с дурнотой, села.

– Дура- девка. Спуталась с этим, гнилой он, как жаба, продаст за грош. Тебе дите от него, как от шакала – ни к чему. На.

Рада бросила Анне на колени небольшой узелок. Узелок пах резко и пряно, но не противно, наоборот, вроде как поздней осенью, в погожий день в степи – сухой полынью, синей травой и землей.

– Заваришь кипятком. Выпьешь три раза – на рассвете, в три часа пополудни и в три часа ночью. И все. Забудешь беду свою. И этого забудешь. Иди.

Когда Анна уже подходила в калитке ее догнала Шанита.

– Постой. На еще.

Она сунула ей в ладонь что-то твердое в жесткой бумаге, и с силой сжала пальцы.

– Я ведь думала Баро тебя обрюхатил. А потом – нет, не мог он, честный парень, настоящий. А этот… Та дура Марья еще хлебнет с ним, по самую шею потопнет. Ты не горюй о нем, пустое.

– Я не горюю. Пусти. Что- там ты дала?

Сахар с мятой степной. Выпьешь настой, грызи. Плохо тебе будет, это поможет. И Пелагею береги, ей твоей дури только не хватает. Давай. Иди, делай, прям завтра. Не откладывай. Черная кровь у него, подлая. Не твоя.

Анна к ночи заварила траву. Настой получился темный и густой, как деготь. Она накрыла горшок открыткой, а утром, на рассвете, сама не зная, почему она вдруг вспомнила про Бога, перекрестила рот и выпила треть жидкости, которая обожгла ей язык и губы, как огнем.

Глава 18. Ненастоящая женщина

Тошнота и дурнота не отпускали Анну целый день. Она ходила, как пьяная, все валилось у нее из рук и ей уже не хотелось скрывать бледность и слабость, ей было так плохо и страшно, что если бы не здоровье матери, то она бы повалилась ей в ноги и рассказала все. Но Пелагея еще и сама не до конца оправилась, и Анна терпела. Помогал только сахар, который ей дала Шанита, она доставала его из бумажки, чуть лизала, как лошадь, которую хотят побаловать и заворачивала снова, прятала в карман.

Кое-как дотянув до трёх часов дня, она ушла к себе, легла на кровать, вытянулась, положив руки вдоль тела и закрыла глаза. Если бы кто сказал ей сейчас, что вот, прямо в эту минуту она умрет и перестанет чувствовать эту сосущую тяжесть под ложечкой, то она, наверное бы не испугалась, согласилась. Но, смерть не приходила, и Анна встала, спустила совершенно ледяные ноги с кровати, плеснула из горшка в стакан отвар, который уже стал густым и тягучим, как кисель и, зажмурившись, выпила. Жидкость обожгла внутренности, горячей лавиной хлынула было обратно, но Анна зажала руками рот и заставила себя удержать настой, судорожно сглатывая и всхлипывая от бессилия. У нее получилось, она снова легла, повернулась на бок и с ужасом почувствовала, как ходуном заходил живот, одна-две протяжные судороги скрутили ее тело в узел. Несколько раз глубоко вздохнув, она вытянулась и почувствовала, что отпустило. Кое-как поднявшись, Анна сползла на пол, отдышалась и почти ползком добралась до окна – там, в углу, висела старая темная иконка Богородицы. Она висела высоко, ее было почти не видно в темном углу – Анна пару раз ругалась с матерью, чтоб та сняла, но Пелагея упиралась , Анна плюнула – все равно образок было не видно.

Она стала на колени, и, глотая слезы и еле ворочая языком начала шептать, чувствуя, как рот наполняется едкой слюной. «Богородице, Дево, радуйся. Благодатная Марие, Господь с тобой…»

Она с удивлением понимала, что давно забытые слова сами возникают у нее в голове, и от каждого слова ей становится легче – и на душе и внутри.

Ночью Анна совсем не спала. Что-то происходило с ее телом – неприятное, пугающее, больное. Как будто кто-то подменил его, сделал тяжелым, свинцовым, чужим. Кое-как дождавшись нужного времени, она допила настой и села у открытого окна, чувствуя, что умирает. В окно врывался ледяной, уже по-зимнему острый ветер, но ей было не холодно, наоборот, всю кожу жгло пламенем. Живот тянуло – не больно, но тошнотно, ноги сводило судорогами, ладони стали мокрыми и ледяными. Колотилось сердце, кружилась голова, темнело в глазах, и Анне вдруг показалось, что если она сейчас останется в комнате, то просто умрет. И, как когда-то, еще совсем девчонкой, она взобралась на подоконник и почти сползла вниз, в палисадник. Ловя ледяной воздух открытым ртом, она, шатаясь вышла на улицу, и побрела по дороге, сама не зная куда. Дойдя до старой березы, чувствуя, как липкая влага стекает по внутренней части бедер, она прижалась было к стволу, но стала сползать вниз, глядя, как на низком черном небе вспыхивают красные, мутные шары…

 

Серый свет вползал через веки Анны тяжело и прохладно, но она уже не чувствовала дурноты. Наоборот, странная легкость наполняла ее до краев, она разом открыла глаза и села. На секунду ошалев от незнакомых стен, она помотала головой, чтобы прогнать наваждение и, как будто отдернули штору, сразу все поняла. В крошечной комнате, увешанной яркими коврами и застеленной атласными покрывалами, она была не одна, в уголке прикорнула рыжая цыганка. Она так скрутилась в комочек, что можно было разглядеть только странно белокожую руку и пламя пышных волос, волнистых, спутанных, шелковых даже на вид. Ягори почувствовала взгляд Анны, вскинулась, глянула остро странными глазами – одним зеленым, как трава, другим черным, как деготь, полыхнула злой улыбкой алого рта, как крови хлебнула.

– Ты, красивая, больно рано хвостом крутишь. И на Баро моего глаза косила и вон чего наделала. Хорошо я мимо ехала, а так бы и кончилась там под деревом. Дырлыно.

Анна легко встала, повела плечом, как будто отбрасывала что-то надоедливое и мешающее, но Ягори тоже вскочила и перегородила ей дорогу.

– Вот это, что было, сбрось с себя. Забудь. Мужчину найди себе, люби его, корми, ласкай. А то, вижу, в крови твоей беспокойство, пустоту, одиночество. Плохо это, нельзя так. Ищи любимого, искать надо. А то так и завянешь, засохнешь – вон в тебе сухоты, как перекати поле. Цветешь, а впустую. Думай, что я сказала тебе.

В дверь заглянула Шанита, глянула, как встревоженная птица, схватила Анну за рукав, вытянула наружу.

– Иди домой, золотая. Иди, мать не пугай. А ты…

Она толкнула в бок Ягори, и закричала визливо, как будто ее ударили.

– Иди, мужа ищи, да в табор быстрее. Да снимайтесь, чтоб духу вашего не было, околя села. Спишь тут, бидёскиро, за мужем не следишь, он хлыстом Алешку этого избил, хорошо не изувечил, да конем не стоптал. Споймают, плохо будет. Э щиб никэр пала л данд.

Анна выскочила на еще темную, только начинающую сереть улицу, голова кружилась, но уже легко, не болезненно и, решив не идти через калитку, чтобы не столкнуться с матерью, влезла в окно – то, что она оставила открытым ночью. В комнате было тихо, холодно, тикали ходики, и на душе Анны было так же – холодно, спокойно и равнодушно.

Клуб, который открыли еще в начале декабря, не мог вместить всех желающих. Арка из еловых лап у входа прогибалась от тяжести самодельных тряпичных шаров, сшитых из старых овчинных лоскутов заек и вязаных кукол – краснощеких, лупастых, с большими, нарисованными помадой ртами. Огромная ель, которую установили в центре зала казалась входом в иной мир – темное ее нутро хранило тайну, мерцало и манило. Анна в новом, привезенном отцом из Саратова платье, стояла у стены и скучала. С этой осени она как-то враз перестала быть ребенком, но минуя состояние юной девушки, сразу превратилась в женщину – маленькую, ненастоящую, тоскующую. Чуть раньше бы, и это платье, дорогое, нежно-палевого цвета, переливающееся изнутри золотистой ниточкой, полностью обтягивающее худенькое тело и только наверху, вдруг взрывающееся пеной кружевных воланов, заставило бы Анну прыгать от счастья, крутиться перед зеркалом. А сейчас она, сдержанно поблагодарив отца, аккуратно уложила платье в свой маленький комодик и почти забыла. И только собираясь в клуб на Новый Год, который вдруг разрешили отмечать особым указом, она вытащила его, прогладила тяжелым пыхтящим углями утюгом, надела и, равнодушно глянув в зеркало, вышла к матери. Пелагея пустила слезу, достала из своей шкатулки крошечные сережки-гвоздики и вдела Анне в уши.

– Косу узлом заплети, девки сейчас так делают, красиво. Да щеки подрумянь, бледненькая ты у меня. Ооой. Уведут ведь, лихие…

Анна чуть улыбнулась матери, подхватила косу шпильками, натерла щеки и пошла. Ей было все равно.

Новогодний праздник летел, как паровоз – шумный, яркий, грохочущий. Анна танцевала с Сашком – тот был похож на неуверенного медведя, пыхтел, потел, сопел. Каждого, кто пытался утянуть Анну, теснил большим сутулым плечом, насупившись зыркал, и желающие ретировались. Марья – яркая как бабочка, летала в танцах с бывшими одноклассниками, сверкала белоснежной улыбкой, хохотала, кокетничала, сияла золотистой прической вдруг остриженных коротко волос. Она иногда бросала на Анну усмешливый взгляд, но не подходила, скользила мимо. У Алешки через все лицо и шею тянулся грубый шрам – след от хлыста, он его явно стеснялся, горбатил плечи, прятал подбородок в ворот пиджака. На Марью он почти не смотрел, отворачивался, как будто тяготился, но не отходил, хмурился, когда невесту снова приглашали танцевать, смотрел зло и напряженно.

– Ань. Что ты все молчишь, да молчишь? Пойдем, погуляем?

Сашок неловко толкался рядом и бубнил Анне на ухо. Анна глянула в окно – на улице метался снег, легкий, блестящий, игривый, пышные сугробы легли почти до самых ставен изб, и ей вдруг так захотелось на воздух, что она кивнула Сашку, натянула шубейку, сунула ноги в валенки и вышла на двор. Когда они дошли почти до берега Карая, до той самой черемухи, под которой она когда-то стояла с Баро, Сашок облапал ее здоровенными ручищами и потянулся целовать. Анна сбросила его руки, но он удержал ее и забасил смущенно.

– Нюрк, а Нюрк. Я весной сватов зашлю, а?

– Какие сваты еще, дурень. Я комсомолка, ты свихнулся что ли?

– А как же, Нюр. У меня батяня по-другому не разрешит. Зашлю, а?

– Дурак, ты Сашка. Я весной в город еду, учиться. На год, а потом в институт. А ты…. Сватооов. Иди, уж, жених.

дёскиро – бессердечная

Э щиб никэр пала л данд – держи язык за зубами

Дырлыно -дура

Глава 19. Свадьба

Не было ничего прекраснее для Анны просыпающегося Карая. Она могла часами стоять на обрывистом берегу, в ветвях старой ивы и смотреть, как вспухают и дышат синие глыбы, из последних сил сдерживая бунтующую воду. В трещинах льда пульсировала кровь не желающей больше спать реки, и Анна, затаив дыхание, вглядывалась вдаль, в туман ивняка на том берегу, и ей казалось, что если Край проснется, то сметет ее, как крошечное семечко, закрутит в бешеной воде и унесет по течению туда, где не будет боли и разочарования, слез и тоски. И она не боялась стихии, она ждала ее. Открывалась навстречу ветру, подставляла лицо первым теплым лучам, вдыхала аромат еще далекой, но такой близкой весны. Так постояв, заледенев до последней косточки, она поплотнее закутывалась в шаль и брела домой – медленно, сгорбившись, как старушка. Этой весной она осталась совсем одна. Табор Баро ушел, говорили в сторону Саратова, встал под Аткарском в степи. Марья с Алешкой отыграли свадебку, да такую, что все село на дыбы встало, пили, пели да плясали неделю, отец Алексея ничего не пожалел, да и Марьины постарались – добро в новый дом молодых везли телегами, все было новенькое, да с иголочки, занавески на чисто вымытых, блестящих окнах и те были богатыми, парчовыми, расшитые алыми маками и незабудками.

Марья сияла. За месяц со свадьбы она поправилась, подороднела, обзавелась румяными округлыми щеками, плотными, крутыми бедрами и пополневшей талией. Каждый день в обновке – то шаль шелковую с розами повяжет, то юбку модную с оборкой по короткому низу, а то и шубку беленькую, пушистую обновит, летала по селу, хохотала с бабами у палисадников, звенела колокольчиком в сельпо, трещала сорокой у колодца. От нее веяло довольством и счастьем.

Как-то, на воскресной ярмарке они подошла к Анне и тронула ее за локоть.

– Что-то ты, подружка, смурная. Синяя какая-то, худющая. Не болеешь?

– Нет. Не болею. Твоими молитвами. А худая – так я всегда такая была. А ты, смотрю, раздобрела. Светишься…

– Так вот. Пора мне…

Марья, щурясь, как сытая кошка, поладила себя по животу, чуть выпятила его и стала боком

– Видать? Должно. Пятый месяц пойдет. Юбки уж все расставила, не лезут.

Анна глянула на плотную подружкину фигуру, отвела глаза, ей стало даже не горько, противно. Это он, Алешка, когда, про любовь ей врал, Марье те же слова пел. От одной не остынет, к другой идет греться. Пакостник. Анна аж сплюнула на грязный снег, повернулась к подруге, глянула ей прямо в глаза – пустые и прозрачные, как ледяная крошка в замерзшей луже

– Марья. Ты же знала, что он…. И как ты? Как ты могла?

– Что я знала? Ничего я не знала. Мало ли с кем парень путается… Женится, остепенится. А ты сама виновата – то Алешка, то Баро. Вот и получила. Отстань.

Она оттолкнула Анну, подхватила свою корзину, набитую битком, с баранками, булками, рафинадом и подушечками в синих бумажных кулечках, с чем -то еще, и пошла прочь, быстро, раскачивая оборчатой юбкой из стороны в сторону и некрасиво отставив локоть, словно толстая птица крыло. Анна смотрела ей вслед – вот она дошла до ворот, вот Алешка отошел от мужиков, пьяный в дым, шатаясь, догнал жену, и, грубовато подвинув ее с дороги, пошел впереди, даже не пытаясь взять у нее из рук тяжелую корзину. А она семенила следом, стараясь не отстать, и не успевала, никак…

Пелагея стояла на коленях перед иконой, комната была полностью погружена в темноту и только слабенький огонёк лампады мерцал в углу, освещая суровый лик Спасителя на старинной иконе. Эта икона досталась ей от бабушки, и она молилась только не нее, разговаривая с Христом почти без молитв, своими словами. Анна, совершенно не веря в Бога, все равно всегда замирала, слушая спокойный голос матери, и ей иногда казалось, что Иисус мать внимательно слушает и даже его взгляд становится живым и не таким отстраненным. Вот и сейчас так случилось, Анна тихонько присела на кровать, но Пелагея обернулась и встала.

– Нюрушка. Как ты, дочушка? Что-то печалишься, молчишь все. Может тебе отдохнуть от учебы твоей, а то заучишься, до беды .

– Нет, мамусь. Я скоро на экзамены поеду, в мае.

Пелагея вздохнула, поправила платок на тяжелом узле волос, присела рядом с Анной.

– Тут Сашкин крестный отец заходил. Сватов хочет слать, ты с Сашкой гуляешь, что ли?

– Да ты что, мам. Ни к кем я не хожу, не до того. Мне на учебу надо, какие парни.

– А ты поглянь. Сашок парень хороший, хозяйственный. Он вон, сказал, что в Саратов поедет, в военное училище поступать. На танкиста. Вдвоем -то веселее, да и под присмотром. Где мужика такого взять, одна пьянь вокруг. Подумай. Пробросаешься.

– Я, мам в Ленинград хочу, а там потом в ветеринарный.

– Так и ладно. Мужней жене проще, приставать не станут. А уж за военным, так как за каменной стеной.

– Ладно, мам. Я пошла.

Свадебное платье шло Анне необыкновенно. Узкое, точно подогнанное по ее точеной фигурке, оно, было простым и целомудренным, гладкая атласная ткань ничем не была украшена, лишь по высокому вороту и краю подола волнисто пробегала узкая кружевная оборка. В этом платье Анна казалась совсем тростинкой – но не худой, а именно тонкой, изящной, ломкой, тронь – перервешь. Зато фата, расшитая старинными жемчужинками, которые Пелагея, плача от радости и умиления, достала из своего девичьего сундука, была шикарной – пышной, похожей на взбитую пену, нежную и полупрозрачную. Жемчужинки тонкой змейкой струились по темным волосам Анны, спускались на ее высокий лоб и переливались в ушах.

Как не плакала Пелагея и не крякал досадливо Иван, Анна с Сашком венчаться отказались, да и церковь в селе закрыли. Зато, после сельсовета, вся свадьба пошла в клуб, где молодых поздравили от имени совхоза.

Все свадебное застолье Анна не отнимала свою руку у Сашка, который был счастлив до одури, сжимал ее пальцы нежно и страстно, все пытался прижаться плечом, и подвигал молодой жене кусочки полакомее. А утром, когда Анна, тихонько, стараясь не будить мужа, встала, и стоя у окна, затягивала косу в узел, она почувствовала его взгляд. Сашок лежал, высоко опершись на подушку и блестящими глазами смотрел на жену

– Что, Саша?

– Я буду любить тебя вечно. До смерти. Даже умирая, я буду думать только о тебе.

Анна подошла, погладила мужа по чуть шершавой щеке и почувствовала странное, непривычное, ласковое тепло в сердце.