Горизонт событий

Tekst
1
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Однажды на холме ФЭД залюбовался работой тучного полуголого садовника в холщовых штанах, занятого посадкой деревьев. Садовник отделял от вороха молоденьких саженцев очередное деревце и волок к тому месту, где лежала дощечка для разметки земли, брезентовый мешок, колья с заточенными концами и мотыга. Бросив растение, садовник накладывал на землю дощечку, вбивал в каждое ее отверстие по колышку, после чего бодро копал яму от одного бокового отверстия, отмеченного колышком, до другого.

ФЭД подошел поближе и заглянул в приготовленную яму. Внутри земля везде одинакова, невидимые челюсти таинственных существ перемалывают суглинок, перемешанный с песком, и чернозем, подпитываемый подземной влагой. Садовник извлек из брезентового мешка какую-то бурую смесь, размял ее в ладонях и высыпал на дно ямы. ФЭД вдруг застеснялся своего роста и присел на корточки. Садовник поднял голову и, улыбнувшись ФЭДу как близкому знакомому, ткнул запачканным землею пальцем в лежащий на земле саженец. ФЭД понял. Одной рукой он взял саженец, другой перемешал землю в яме, воткнул в нее деревце и стал засыпать тонкие корни землей. Садовник помогал ему, пригоршнями насыпая землю на корни. Работая в четыре руки, они вскоре наполнили яму землей до краев. Садовник поставил ногу на землю, знаками приказал ФЭДу сделать то же самое, и они принялись уплотнять почву, начиная с краев ямы… Закончив работу, ФЭД хотел достать из кармана платок, чтобы обтереть руки, но садовник удержал его руку и что-то сказал. «Не понимаю», – развел руками ФЭД. «Прима», – отозвался садовник, и запачканными руками обтер его физиономию. ФЭД хмыкнул и грязными ладонями ответил ему тем же. Чумазые, как родные братья, они похлопали друг друга по плечу. «Прима», – указывая на деревце, снова ласково произнес садовник, и принялся подвязывать тонкий ствол к колышку. «Что это за дерево?» – спросил ФЭД, ткнув пальцем в ствол. Оказалось, лавр. Лавр так лавр. Лавр благородный. Поднявшись по мощеной дорожке на холм, ФЭД оглянулся. За это время садовник успел посадить еще несколько деревьев. Его деревце было первым в ряду. Теперь здесь, в Италии, с улыбкой подумал ФЭД, у него есть своя недвижимость. Своя лиственная тень, которая будет ходить вокруг дерева как привязанная. Расти как летнее облако. Сень, о которой скорбел пророк Иона, сидя у врат Ниневии. Дерево будет жить вдали от него, шелестя листьями, приманивая птиц, в заботах о собственном росте прислушиваясь к затевающим что-то доброе для него тучам, к клокочущей в его корнях подземной влаге…

В ряду деяний, прославивших железного ФЭДа, это, может быть, самое неприметное и замечательное, останется мало кому известным. Об этом дереве ФЭД долго будет вспоминать. Кто-то из красных дипломатов, оказавшихся в вечном городе, однажды разыщет в саду Ватикана лавровое дерево, сверившись с нарисованной рукой ФЭДа схемкой, и привезет в Москву сорванный с живой ветки листок. ФЭД будет тронут. Он и предполагать не мог, что со временем дерево вырастет и принесет удивительные плоды. Многие приехавшие со всего мира туристы, проходя мимо стоящего в крайнем ряду лавра, будут срывать с него вечнозеленые листья на память о своем посещении садов Ватикана… Эти листочки, попавшие в записные книжки туристов, сгибы географических карт, проспектов с видами Ватикана, словно сорванные могучим ветром, перелетят через кордоны и границы, водные и земные пространства. Этот листопад благоуханного лавра, посаженного когда-то рукой железного ФЭДа, покроет страны и континенты, отдельные листы выпадут на Москву и Ленинград, чтобы осесть в гербарии школьника, в конверте любовного послания, в дипломатическом паспорте, в ящичке из-под цветных мелков, в супе блокадника. Таким образом, сколь бы ни был прихотлив маршрут ФЭДа, листок лавра мог настигнуть его в любой точке планеты.

Сохранилась записка ФЭДа, написанная на клочке официального бланка: «Как это можно «сердце» сохранить – научите меня, может, пригодится?» Крохотный клочок, исписанный бисерным почерком в подражание Ильичу, вырезавшему аккуратные квадратики из докладных записок Троцкого, Склянского, на которых тесно ютились буквы, а еще в левом углу надо было оставить место для ответа вышеупомянутым товарищам. Его сердце с недавних времен повело себя враждебно – то замирало от истощения всего организма, то ныло от бессонниц. Сердце пытается разговаривать с железным ФЭДом самым простым, доступным любому смертному языком боли, пытается внушить ФЭДу, что он без горячего сердца или с сердцем, взятым в кавычки, человек маленький, как глазок камеры, в котором весь помещается, еще и место в левом углу останется… Сердце болит от шума, все чекисты на Лубянке переобулись в войлочные тапочки, боль и вырывает у него из рук записку к одному из членов РВС, по совместительству врачу, в общем-то, крик души, если знать железного ФЭДа, несмотря на шутливую интонацию. Врач быстро сочиняет ответ: «Больше спать. Не курить. Не волноваться. Сократить умственный труд. Регулярно определенное количество часов работать. Регулярно питаться. Не вести слишком ответственной работы». Вот комплекс мер, направленный на вывод сердца за кавычки. Для медицинской рекомендации врач использовал обратную сторону клочка, а в левом свободном углу ФЭД написал ответ: «Развалитесь при таком режиме». «Развалитесь!» – это крик, который никто не слышит, потому что чекист Эйдук дал команду: «Заводи машины!». Машина работает, но все расползается, железнодорожная сеть прервана, пути разрушены, составы гниют под дождем, мосты взорваны, станции сгорели, шпалы используют как поленья, рельсы отработали свое, в багажном отделении крысы, и «зайцы», «зайцы», некому их отлавливать, потому что контролеры куплены на корню! Феликс, не обращая внимания на сердце, рыщет по вагонам, сам разбрасывает крысиный мор в багажном отделении, сам проверяет билеты, а потом является на заседание Политбюро в гимнастерке с заплатанными рукавами и, рассказывая о разрухе народного хозяйства, срывается на крик. Но этот номер у него не проходит – Ленин уже давно умер, и время, когда брали глоткой, прошло. Зиновьев, Сокольский, Сталин, Пятаков, Бухарин – все они в приличных костюмах и смотрят на ФЭДа с понимающими ухмылками, как мать, поившая его в детстве отваром цитворы. Он им здорово надоел со своей пылкостью, объясняющейся процессом в легких. «Феликс, ты не на митинге!» В этот момент появляется одна английская скульпторша, которая мечтает вылепить его бюст. ФЭД позирует терпеливо, не то что Троцкий, для которого поза была внутренней потребностью. Англичанка умиленно заметит, что он тих, как дитя, хоть снимай с него посмертную маску. Они вспоминают мраморные статуи и сады Ватикана, ФЭД немного оживляется, глаза загораются блеском… «Мне не доводилось видеть более прекрасную голову, чем голова Дзержинского, – напишет позже взволнованная иностранка. – Глаза, омытые слезами вечной скорби. Рот улыбается кротко и мило. Лицо узко, высокие скулы и впадины. Нос тонок, нежные бескровные ноздри отражают сверхутонченность… Руки – великого пианиста и гениального мыслителя…» ФЭД сидит тихо, как мышь. Он привык сидеть тихо, как мышь, в лунном сиянии тюремного глазка, в лодке, спрятанной в камышах, в конспиративных квартирах, тихий, как тень, оставленная им в садах Ватикана. Он и умрет тихо, как праведник, накануне дня памяти своего святого, мученика Филикса, и товарищи замуруют его прах в кремлевскую стену по соседству с другими товарищами, революционерами и провокаторами.

В ту смутную весну, когда рыдающая траурная музыка покрывала тающий снег и лед на реке, Валентин сфотографировал жениха и невесту. Шура с льняной, обвитой вокруг головы косой, в светлом строгом костюме. Анатолий, стриженный под уже немодный полубокс, в однобортном пиджаке и рубашке с мягким отложным воротничком. Серые глаза Шуры смотрят настороженно и близоруко, точно она уже провидела землю, на которой они поселятся, землю, на которой наши предки выжигали лес, три года кряду засевали ляды рожью, а потом оставляли ее под паром, поскольку под новую пашню она сгодится не раньше чем через тридцать пять лет. Может, Шура думала в этот момент не только о земле, но и о своем предмете, истории: скоро, скоро можно будет вернуться к ляжне и посмотреть внимательно, что на самом деле скрывал последние тридцать пять лет ограненный закатными облаками солнечный луч за малахитовой розой, «Эдемом» Бакста и уморительным зайчишкой, рубиновыми звездами, «Письмом к съезду», молочными реками, свинцовой пургой, – какие еще ловушки?.. Ясный есенинский взор Анатолия заволокла мечта, возможно, о культуре, которая окончательно задернет полог над родной затопленной избой с покривившимися окнами, сгнившими венцами и матицами, крытой почерневшей дранью, трудовыми книжками, свекольным листом, щавелем и крапивой вместо хлеба в голодном мае, размоченными липовыми лыками для плетения лаптей… Рано или поздно культура поглотит и крапиву, и лебеду, и яровую солому, мелко нарубленную в сечку, что идет на корм скоту, и торжественно пропишет по своему адресу сто пятьдесят трудодней, которые полагалось отработать его матери – бабе Пане, чтобы не отняли приусадебный участок, и затопленные деревни. Старинные книги, где написана всякая правда, раскроются скатертью-самобранкой, скоро, скоро пройдет тридцать пять лет… А пока жених и невеста, скованные цепями неведения, напряженно смотрят в будущее, и пережившие блокаду вместе с людьми меловые ангелы скорби незримо обрамляют фотографическое поле. Эта фотография, как и многие другие, ляжет в малахитовую шкатулку по соседству с дамой, студентом, господином с университетским значком, девочкой с серсо, городовым и артелью рыбаков в холщовых рубахах и передниках.

3

ЗЕМЛЯ, ДОМ. Деревня, в которой Анатолию и Шуре выделили пустующий дом, лежала в семи километрах от райцентра. Маленькая, сонная, вытянувшаяся вдоль дороги, с одной стороны ведущей в поселок, где в редакции районной газеты стал трудиться Анатолий, с другой – к понтонному мосту через речку Лузгу. Толя решил, что это – судьба. Его фамилия была Лузгин… За речкой – еще пять деревень, в средней из них, Цыганках, Шура начала преподавать историю в восьмилетке.

 

Домик с садом был старенький, но еще крепкий, с облупившимися стенами, когда-то крашенными зеленой краской, с темными от пыли окнами, двумя прокопченными комнатами с просторной кухней, отделенной от горницы высокой приступкой. Перед печкой с чугунной дверцей, из которой тянуло могильной землей, на полу валялась старая щепа. Из сеней одна дверь вела в жилую половину, другая – в чулан с подслеповатым окошком. Открыв дверь в чулан, молодожены обнаружили, что он завален досками, табуретами, пожелтевшими газетами, диванными валиками, сундучками, садовым инструментом, рулонами школьных географических карт – и поверх всего этого богатства стояла плетенная из лозы детская зыбка на двух согнутых полудугах… Окинув все эти вещи хозяйским взглядом, Анатолий решил, что мебелью им обзаводиться не придется. Из досок он сколотит стол, полки и другие полезные вещи…

Дел было много. Анатолий натаскал из колонки воды и выскоблил пол; Шура вымыла стены и окна. Покрасили полы, дали им подсохнуть, застелили полы газетами и побелили потолок и стены. Потом сделали первую семейную покупку: рулоны светло-бежевых в желтую полоску обоев. Шура размечала и разрезала обои, Анатолий разводил в ведре клей. Шура валиком обмазывала им стены, Анатолий клеил обои. Вычистили устье печи, прочистили дымоход. Только тогда решили разобрать вещи в чулане. Постелили себе под ноги розовый Союз Советских Социалистических Республик и уселись на него, уткнувшись пятками в коричневый Казахстан и синюю Киргизию. За бежевой Эстонией, салатовой Латвией, желтой Литвой, лиловой Белоруссией, зеленой лужайкой Украины, бордовой Молдавией и голубым пятном Черного моря земля утрачивала краски, бледнела, как приговоренный к пожизненному заключению, снежно белела, как еще не открытая ни Христофором, ни Марко, ни Васко – туда, казалось, еще не ступала нога человека. Белая как снег земля, терра инкогнита. В районе Чукотского моря черной тушью была написана мелкими буковками немецкая фраза. Шура прочитала: «Душа любит того, кто похож на ее тело». – «Как это понять?» – через паузу спросил Анатолий. Шура думала не о душе и теле, а о том, как могла немецкая фраза залететь в Чукотское море. О том, кто жил в доме прежде. «Разве моя душа похожа на твое тело? – допытывался Анатолий. – И вообще – как душа может быть похожа на тело?» – «Вот что! – вдохновилась Шура. – Мы сейчас распланируем наше жилище: где что у нас будет стоять…» – «Давай!» – обрадовался Анатолий. Шура на куске карты черной сангиной быстро набросала план дома и начала рисовать мебель, оживленно давая Анатолию пояснения: вот здесь у стенки будет шифоньер, здесь – плита, здесь – педальный рукомойник с раковиной, в зале – книжные полки, круглый стол, диван с подушками, люстра… А Анатолий в это время куском школьного мелка набрасывал свое: стол, который он соорудит из досок, диванные валики вдоль стен, как кресла, удобно и оригинально, только надо вынести их из чулана и как следует выбить, сундуки на кухне, в них хранится посуда, как дома у мамы – бабы Пани, за окном на березе скворечник, из которого высовывается клюв удода… Нарисованное Шурой осталось на бумаге (а позже появилось и в доме), а начерченное Анатолием белым мелом по белому осыпалось и стало прозрачным. Как будто сразу выцвело под палящими лучами Шуриных желаний. Черные ряды книг выстроились на полках, закрыв белые ящики с Толиной рассадой. На черном столе, покрытом прозрачной маминой скатертью с тонкими кружевами, стоял белый пирог, но его закрыла черная ваза с черными цветами. На месте прозрачного аквариума с мелковыми рыбками на подоконнике появились горшочки с геранью. В детской Толя нарисовал двух прозрачных карапузов, а Шура – две черные кроватки. Прозрачные вещи Анатолия не уцелели: Толино солнце в окне закрыли две черные занавески. Толин рисунок выпал как снег и растаял как снег под черной сангиной, которая, согласно плану, оживала на глазах – и шифоньер был куплен, и диван, и педальный рукомойник…

Волосы у Шуры были пышные, длинные, до нежной выемки под коленями. Анатолий расчесывал ее волосы ореховой расческой сверху донизу. Волосы искрились в ребрах расчески. Под затылком младенческие завитки, Анатолий дул на них. Тоненькие чистые проборы умиляли его. Шура разрешала ему забавляться с косой. Он плел ее как у них в деревне, на девять делянок. Сначала туго, потом сплетая пряди слабее, чтобы коса была ровной. Кончик косы насаживал на перламутровый, с серебряной пуговкой треугольник, принадлежавший когда-то его молодой матери. Какие волосы! Он дышал через них. Плел не одну, а двенадцать кос, укладывая их баранками на затылке, за ушами, на макушке…Перевивал пряди стеклярусом, вплетал в них живые цветы. Пропускал через пальцы, укладывал колосом над затылком, обвивал косой голову, как короной. Даже когда они, обнявшись, прогуливались вдоль деревни, боялся выпустить прохладную Шурину косу из рук, обвивал ею свою шею… Но почему-то разговора у них не получалось настоящего. Шура ускользала от его вопросов, требовательных, мужских, о ее женском прошлом, да и сама все время уклонялась, когда Анатолий разговаривал с нею немым прикосновением пальцев, как с глухонемой. Прозрачная пряжа, которую они ткали ночью, днем распускалась, как небрежно заплетенная коса, – Шура плела ее теперь сама, ей наскучила игра с ее волосами. Анатолий все никак не мог понять той загадочной фразы насчет души и тела. Ему чудилась в надписи на старой школьной карте какая-то угроза, смысл не давался ему, а немецкого языка, чтобы проверить перевод, он не знал. Шура устала отвечать на его вопросы и предпочитала отмалчиваться, словно пряталась от него за странной надписью, как за дверью, ключа от которой он не имел. Однажды, когда он прибивал ковер в детской, Шура как будто нарочно подставила палец под гвоздь, и Анатолий ударил по ее пальцу молотком. Шура вскрикнула. Анатолий, побледнев, рванул окно, сгреб с подоконника снег и стал растирать ушибленный палец. Шура снег терпела, но когда он стал дуть на ее палец, а потом целовать его, вдруг зло отдернула руку. И Анатолий, разозлясь, сам не понимая, что делает, вогнал гвоздь в ее косу, прибив ее накрепко к стене. И вышел из горницы, в сердцах хлопнув дверью… Поостыв на холодке, вернулся в дом. Прибитая к стене Шура сидела на стуле и с рассеянным выражением лица крутила на ушибленном пальце обручальное кольцо.

«…В газете нет мелочей, в ней все важно: и содержание корреспонденций, очерков, фельетонов, и верстка, и качество печати, и запахи свинца, типографской краски, и стрекот линотипа…» – поучал на летучках свой небольшой коллектив Зуев, главный редактор районной газеты, в прошлом комиссар партизанского отряда «Ураган», наводившего страх на оккупантов.

Анатолий азартно записывал за ним: «и запах типографской краски, и стрекот линотипа…». Он собирал материалы о партизанском движении в крае и надеялся когда-нибудь написать о Зуеве. Во времена оккупации за голову Зуева, автора пламенных партизанских листовок, поднимавших народ на борьбу с врагом, немцы готовы были выплатить 15 тысяч марок. Портрет его, перепечатанный с захваченного немцами фотоснимка, украшал здание немецкой сельхозкомендатуры в Цыганках: Зуев на фоне старой, чихающей «аэротушки» с чернильной подписью внизу: «Агитсамолет на посевной». Лицо человека-невидимки, время от времени появляющегося в оккупированных деревнях то в образе уродливого горбуна, припадающего на одну ногу, то под видом немецкого солдата на мотоцикле, то почтенного старца с седой окладистой бородой. Анатолию казалось, что газета, возглавляемая таким могучим человеком, способна сдвинуть весь район, а то и область, к былинному будущему с цветущими садами, орошаемыми полями, горящими огоньками далеких сел, о котором в то время много говорилось и писалось. 15 тысяч марок, набранные крупным кеглем, как нимб, еще незримо сияли над головой легендарного Зуева.

Главный редактор сам вычитывал и правил рукописи, рисовал макеты, раздавал задания, верстал четыре полосы газеты, поднимался в наборный цех, диктовал прямо на линотип передовицы, в которых клеймил догматизм, цитатничество, иссушающее живое газетное слово, обрушивался на украшательство, вошедшее в моду в журналистской среде, когда вещи называют не своими именами, например, телевизор – голубым экраном, нефть – черным золотом, небо – пятым океаном, и засоряют язык иностранными словами.

Анатолий добросовестно старался не цитировать, не украшать, когда садился за репортаж о колхозниках, наладивших производство хозяйственных сумок-зембилей из камыша, или фельетон о бабках-знахарках, торгующих щепками дуба, в дупле которого в прошлом веке поселился, как птица, и прожил много лет почитаемый селянами отшельник…. Он приезжал на отдаленную свиноферму, где пожилая свинарка Рая в замызганном синем халате, хлопая свиней по осклизлым щетинистым спинам, выгребала совковой лопатой грязную жижу, доходившую до краев ее сапог. Несмотря на грязь и отсутствие необходимого корма, трудящаяся женщина казалась Анатолию вписанной в свою незначительную социальную роль ловко и аккуратно, как буковка в клетку, вместе со своими хавроньями. Она владела реальностью так же сноровисто, как совковой лопатой, знала точно, сколько нужно ввести в кормовой рацион поросят сенной трухи, моркови и картофельной затирки, с какого момента кормить подсвинков лебедой, крапивой и кухонными остатками, когда кастрировать хряков, как обеспечить полный рост костяка и мышц, на которых будет отлагаться сало… Только моркови, картофельной затирки и кухонных остатков не имелось в рационе поросят, застенчиво признавалась Анатолию свинарка Рая. Не было у нее и помощницы. У одной на все рук не хватало. В военные годы помощница была, а теперь как будто все ушли на фронт, некому работать на свиноферме. Поросят же надо было кормить часто и понемногу, чтобы у них не случилось поноса, успевать готовить им пищу, мыть посуду, в которой она готовится, просушивать ее на солнце, чистить кормушки… И ни в коем случае не кормить молодняк вчерашним пойлом… Голос свинарки Раи звучал ровно и добродушно. Профессионализм, как вольфрамовая дуга. работал на весь круг ее интересов и понятий, не оставляя никаких глухих тупиков и срезанных мраком углов, и это мирное единение с ситуацией подготовки кормов и чистки загонов выстраивало систему взаимоотношений с миром, не требующих от женщины лишнего рвения… Толя слушал, делал записи в блокноте, щелкал фотоаппаратом «ФЭД». Натура перла на него сплошняком, густой грубой массой, сенной трухой, древесной золой и красной глиной из поросячьих загончиков для его, Анатолия, нормального откорма вчерашней несъедобной пищей, а свежее пойло, должно быть, съедали какие-то таинственные люди, которые должны были обо всем этом распорядиться – о картофельной затирке, овсяном молоке для подсвинков. Натура как таковая не могла, не имела права войти в репортажное поле, со всех сторон ограниченное ожиданием мифического будущего, в котором поросят будут обеспечивать кормом 5–6 раз в день… Зуев в легендарные времена пускал под откосы составы и взрывал тщательно охраняемые немцами мосты, но поросячий понос и прочие сигналы бедствия его красный карандаш автоматически удалял из Толиных корреспонденций, как «голубой экран» и «пятый океан», и Анатолий волей-неволей был вынужден равняться на карандаш, выводя заболевших поросят за пределы репортажного поля, чувствуя, как его «ФЭД» тянет его на дно, наливаясь свинцовой тяжестью от увиденного, и жаловался Шуре, что немцы, как видно, явно переборщили, предлагая за голову Зуева 15 тысяч марок.

Это была земля, со всех сторон ограниченная кромкой бесконечного леса, в который наши предки врезались с топором и огнем, проникая в сумеречные хвойные чащи подсеками, десятками и сотнями починков через урочища, холмы и реки, ориентируясь на белую ольху и березу, указывающие на пригодную для выращивания хлеба землю. Еще недавно в лесах прятались партизаны. Грибники и ягодники до сих пор находили на полянах ржавые, но вполне пригодные «дегтяри», «шмайсеры» с рожками, русские и немецкие винтовки, полусгнившие офицерские ранцы, отделанные телячьей кожей, бурки с галошами, покрытые никелем губные гармошки, термосы, зажигалки, ружейные ерши, саперные лопатки вперемешку с костями и черепами павших тевтонов и славян.

В Цыганках в бывшем помещичьем доме с башенкой во времена оккупации размещалась немецкая сельхозкомендатура. Каждую неделю бригада «доильцев» на трех мотоциклах, гремя бидонами, совершала объезд окрестных лесных деревень, отбирая у местного населения картофель, масло, яйца, мед, выдаивая коров, чтобы лишить его возможности помогать засевшим партизанам, которые очень быстро обжили лес, научились сидеть у огня так, чтобы дым не охватывал одежду, чтоб она не приобрела стойкий запах костра. Немцы со страхом поглядывали в сторону чащи, им все время казалось, что лес вот-вот оживет и, как Дунсинан, двинется на деревню всей своей таинственной сосновой массой, за которой вприпрыжку побегут маленькие, засыпанные снегом елочки. Бессонный патруль тревожно вглядывался в светлую от снега ночь, и снег скрипел под его сапогами. Со стороны леса стояла непроницаемая тишина, как будто он необитаем, но каждое утро из него в деревню и из деревни в лес вела цепочка следов, обрывавшаяся у тропинки, почему-то хорошо утоптанной, хотя ночью шел снег. А однажды, когда он перестал идти, неуловимые партизаны на взгорке перед самым лесом вытоптали глубокое русское слово СМЕРТЬ.

 

Партизанское воинство возглавлял бывший первый секретарь райкома Михаил – после того, как немцы пришли в райцентр, он в одиночку заминировал и взорвал запруду, и река затопила машинный парк, который оккупанты использовали для ремонта техники; заместителем у него был Николай, старый моряк, вместе с начальником штаба Георгием он устроил на дороге засаду, перебив конвой, освободил военнопленных и увел в лес. В райцентре, занятом немцами, полиграфист Кирилл возглавил в типографии подпольную группу, которая под строгим надзором фашистов печатала материалы командования немецкой армии и оккупационных властей, – но стоило дежурному офицеру отвлечься, как печатник быстро подменял набор и печатал листовку, а потом подпольщики распространяли ее по деревням. Одна вдова в Белой Россоши, по имени Иулиания, выпекала для партизан по сорок килограммов хлеба, примешивая ко ржи, которой было мало, лебеду и древесную кору. Партизаны варили в котле снаряды, из которых предварительно выкручивали взрыватели, а когда толовая начинка становилась текучей, выхватывали снаряды из котла, выливали толовую жижу в железные формы, где она застывала. Группа подрывников из трех человек с самодельной взрывчаткой отправлялась на задание к железнодорожным путям: Ананий устанавливал заряд на середине рельса, Евстафий отмечал его вехой, Азарий поджигал запал. Партизанский разведчик, бывший пастух Трифон, держал под контролем передвижение войск и техники противника. Ночью фашисты с самолетов сбрасывали осветительные фонари на парашютах. На большаке было светло как днем, но осветить лес им не удавалось. Тогда они схватили фельдшера Козьму и потребовали, чтобы он отвел их к стоянке партизан. Тот завел в глухой лес. Тридцать немецких автомашин, набитых оружием и солдатами, завязли в болотистом овраге. После этого осатаневшие немцы схватили жителей окрестных деревень и согнали их в озеро. Стоял апрель, озеро едва оттаяло. По берегам его полицаи разложили костры. Они стояли и грелись у огня, призывая тех, что были в озере, выйти из воды и указать им путь в партизанский лагерь. И вдруг один человек, находившийся на берегу, увидел, как яркие ночные звезды пришли в движение и сошлись в середине неба прямо над головами стоящих в озере. Какой-то юноша не выдержал ледяной пытки и выбрался на берег, и одна звезда тут же погасла. Тогда тот, который увидел это с берега, вошел вместо него в воду, и звезда встала над его головой. Утром этот юноша по насыпи законсервированной в тридцатые годы железной дороги через лес привел гитлеровцев к партизанскому лагерю. Партизан там уже не было. Еще тлели угли от костров, в глубоких ямах, забранных жердями и укрытых еловым лапником, лежали мешки с зерном, в зимних землянках пахло сырыми ватниками, ружейной смазкой, махрой и бензином, в железных бочках с вырезанным дном и прорубленной сбоку дверцей для топки тлели коптилки из снарядных гильз, на нарах кое-где белели разорванные в клочья недописанные письма, и от жерновов, которые недавно вращала ходившая по кругу лошадь, пахло хлебом, а люди и кони исчезли за деревьями…

Они уходили по снежным дорогам, по зыбким тропам, ступая след в след, чтобы не провалиться в ледяную черную жижу, с ранеными, уложенными на носилки из плащ-палаток и жердей, ослабевшие держались за веревку, привязанную к седлам; на ночлег разгребали снег, настилали в яму лапник, ели сырую конину и из свежих лошадиных кож на скорую руку кроили чувяки на развалившиеся сапоги, обматывая их парашютными шнурами. Дожидались, пока немцы снимут блокаду, устраивали засады на дорогах, определяя по звуку мотора, «Опель» или «Кнехт», захватывали спирт, мешки с солью или мукой, трубки холста, приготовленные для «посылок фюреру», сигареты «Бремер», колбасу, бидоны с льняным маслом. Они шли по следам партизан 1812-го года. Копая землянки, находили штыки, топоры без топорищ, сабельные ножны, серебряные мундштуки и гвозди. А на глубине складских ям то и дело обнаруживали железные наконечники стрел, обожженные камни, кусочки глиняной обмазки, серповидные ножи, кремневые дротики, и эти находки свидетельствовали о том, что партизаны идут по верному следу, находясь вне временны́х координат, оккупированных врагом, на уровне фатьяновской культуры – и потому были неуязвимы. Их окутывал дым древних костров и урочищ, они скрывались в могильниках, занесенных листвой деревьев, за остатками столбовых конструкций и оборонительных сооружений, под истлевшим и обожженным стволом, на дне кладбищенских могил, и оттуда наносили удары по мостам, складам с боеприпасами, железнодорожным путям, ремонтным мастерским и водокачкам. Партизаны прятались на еще большей глубине, чем самые догадливые немецкие офицеры, строившие себе блиндажи в колодцах, и таинственные подземные коммуникации, вымощенные прахом предков, связывали их, как партизанская клятва, с Большой Землей. И если мела пурга, стеклянная вьюга жгла лицо, ветер ломал хребты сосен, они чувствовали, что это тот же буран и метель, что и во времена древлян, разводивших огневища и выкорчевывавших огромные пни при княгине Ольге…

Анатолий часто отправлялся в командировки по району, и ему казалось: по всей земле идет грандиозное строительство, по дорогам снуют машины, к котлованам стянулись тракторы, вдоль железных дорог работают люди в брезентовых робах, в партизанских лесах прорубают просеки и возводят новые поселки, к которым тянут шоссе, разбросанные по району совхозы подсоединяются к тягловым подстанциям – с вертолета хорошо было видно, как прибывают на земле огоньки. Беседовал ли Анатолий с председателем колхоза о строительстве консервного завода, с агрономом о разработке севооборота с включением в ротацию многолетних трав для каждой животноводческой отрасли, с зоотехником о доставке к фермам кормов, с садоводом о сильной обрезке в маточном саду, территория которого в три раза превосходила суверенное княжество Монако, с ветврачом о причине овечьего кашля, он чувствовал, что все эти люди обладают простодушной верой в какую-то высшую целесообразность своего дела, давно перемахнувшую через общую цель строительства провозглашенного будущего, о котором говорилось сквозь зубы как о чем-то само собой разумевшемся. Анатолий почему-то не обладал этим простодушием. Главный редактор в соответствии с известным ему одному циркуляром росчерком пера умножал будущие пастбища на несуществующих коров, чтобы хорошую цифру в Москве заложили в бюджет.

Визжала лебедка, транспортеры подавали бетон, через дорогу от Белой Россоши вырубали лес, чтобы возвести новый поселок для сотрудников туберкулезного санатория, строящегося на высоком берегу Лузги. Но какое количество леса уходило со стройки по партизанской тропе в неизвестном направлении, подсчитать было невозможно. Простодушные люди вдохновенно засевают золотой пшеницей поля, удобренные фиктивной селитрой и мочевиной, и она разрастается как лес, в котором засели в девоне партизаны, сплавляющие машины с цементом и мешки с зерном. Все больше коров, комбикорма, вишни в ивовых корзинах, зерна в мешках, горючего в цистернах, пиломатериалов в вагонах прицепливалось к мифическому паровозу, отправлялось по нереальным дорогам для строительства фантастического града, похожего на тот, что в ясную погоду был виден под волжской волной, – это стояло под водой затопленное в особо крупных размерах прошлое, измерявшееся приростом сала на костяке и бидонах молока, колосками и мерзлой хряпой, грозившими пятью годами без права переписки. Анатолий жалел об этом времени, видимом сквозь увеличительное стекло волжской воды, затопленном остро отточенными карандашами нескольких чиновников. Партизанскими тропами, насекомыми ходами уходит урожай будущего, чтобы вернуться к нам проросшим сам-третей из далекой Америки.

Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?