Бремя страстей человеческих. Лучшее из «Школы откровенности»

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Бремя страстей человеческих. Лучшее из «Школы откровенности»
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Редактор Ирина Толстикова

Редактор Евгения Пищикова

Корректор Ирина Толстикова

Иллюстратор Мария Якушина

Составитель Надежда Антонова

© Мария Якушина, иллюстрации, 2021

ISBN 978-5-0053-3577-7

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Предисловие от редакции

Этот альманах представляет собой подборку лучших произведений авторов портала «Хороший текст», созданных для конкурса «Школа откровенности».

Само название «Школа откровенности» соединяет плохо сочетаемое. Если вы вспомните атмосферу в своей школе, то наверняка согласитесь с тем, что откровенность в подобных местах – спорный выбор. Но во многих из нас жива мечта о маленьком Хогвартсе, где смелость оценят столь же высоко, как и академическое рвение.

На одном из мозговых штурмов редакции портала «Хороший текст» писатель и журналист Евгения Пищикова предложила запустить серию конкурсов, в ходе которых авторы сайта будут рассказывать предельно честно о своих потаенных чувствах и мыслях. Идее тут же был дан ход. С января 2019 года мы провели восемь туров «Школы откровенности»: «Стыд», «Гордость и самоуважение», «Страсть», «Первый раз», «Страх», «Зависть», «Мечта» и «Искания».

К концу 2020-го года накопилось более сотни конкурсных текстов. Многие из них так хороши и отчаянны, что невозможно было не подарить им долгую жизнь в виде книги. Нам стало очевидным, что следующий альманах «Хорошего текста» станет своеобразным выпускным балом участников «Школы откровенности». Почти полтора месяца квалифицированные читатели портала, некогда успешно сдавшие весьма непростой и хитрый тест, отбирали из 126 рукописей конкурса 43 лучшие, достойные внимания широкого круга читателей. Результат перед вами – сборник «Бремя страстей человеческих» (название мы позаимствовали у британского писателя Уильяма Сомерсета Моэма – так он озаглавил один из своих самых известных романов).

В эпоху «новой искренности» социальные сети, казалось бы, дают нам безграничные возможности для того, чтобы и обрести полную прозрачность, и наблюдать её. Однако в большинстве своём виртуальные безутайства и бесстыдства лишены подлинной глубины, да и попросту скучны. А там, где встречаются скука и одномерность, как правило, присутствуют также ложь, трусость и недомыслие.

Мы верим, что можно научить людей отличать заурядное, пошлое, банальное от по-настоящему ценного. Мы думаем, что откровенности во всём богатстве значения этого слова – можно научиться. Главное – человек должен перестать бояться. Например, того, что он откроется, а его ударят, поранят его нутро. Но бояться не нужно. Вот просто – не нужно и всё, в этом нет необходимости, хотя бы потому, что это не даёт ни безопасности, ни облегчения.

Предисловие от автора идеи

«Школа откровенности» началась со слов поэта Дмитрия Воденникова, которые он сказал – так всем помнится – прямо на самом первом своём семинаре: «Стихи нужно писать такие, чтобы их было стыдно показать маме».

Есть и ещё одна версия этой хрестоматийной фразы – на сайте поэта. Там Дмитрий Борисович сформулировал мысль немного иначе:

«Стихи, которые можно показать маме, это не стихи».

Между этими двумя вариантами есть важное смысловое различие, и второй, хотя и безупречен по форме, зовёт к обсуждению.

Стихи – это обнажение, дело понятное. Голым показываться маме не хочется – хотя, вообще-то, чего она там не видела. Но та сила открытости и обнажения, о которой говорил Дмитрий, если она соединена с дарованием, делает стихи как раз защищёнными, назначает их литературой. Ну а литературу-то мама простит. Увидит волшебный зазор между «повседневным человеком», своим маленьким пирожочком и той больной мощью, которую пирожок транслирует в вечность, и извинит. А плохие стихи как раз мамам показывать не надо – им же вас жалко будет.

Но общий смысл высказывания ясен.

И с этих слов поэта, с вопроса – а что такое обнажение в литературном тексте – и началась школа.

Литература, грубо говоря, никакого отношения к откровенности не имеет. Тут так: либо откровенность, либо литература. Но нам захотелось рассмотреть откровенность как литературный приём, и школа началась. На Портале «Хороший текст» были проведены 8 конкурсов с названиями «Стыд», «Первый раз», «Страх» и т. д.

А сейчас перед вами плоды этих конкурсов – альманах, в который вошли лучшие, по мнению квалифицированных читателей, опыты обнажения. Это великолепное чтение, а этот альманах – один из самых интересных сборников текстов, которые появлялись в результате работы Портала «Хороший текст».

Но его надо, мне кажется, уметь прочесть.

Я вот о чём.

У каждого образованца из девяностых – а я именно такова – есть в друзьях батюшка. Клирик. Священнослужитель. Так уж складывалось время. Студенческая компания, все литераторы, у всех искания, на дворе эпоха разнообразных возможностей. И вот со своим другом-клириком мы как-то раз разговорились об исповедальности. И батюшка наш признался, что в период перемены участи был уверен, что получит опыт человекознатчества, не сравнимый ни с каким другим. Но – нет. Он сказал: «Только врачи в особом положении с этой точки зрения. Только в болезни у людей нет сил играть. Потому врачи и пишут». И рассказал историю. Пришла к нему как-то молодая женщина, скромно улыбнулась и сказала: «Отец Владимир, а это ничего, что я икону съела? Простится мне?».

Тут, разумеется, с отцом Владимиром происходят все мимические метаморфозы, приличествующие случаю. И глаза округляются, и кривая ухмылка морщит уста, и мелькают мысли о ЗОЖ последней стадии безумства.

Но молодая исповедальница рассказывает простую и понятную драматическую историю – начались схватки, муж повёз рожать, из Балашихи в Москву непролазная пробка, пока суд да дело, она зажала в зубах единственный обнаруженный под рукой компактный и твёрдый предмет. А иконки же нынче из фанеры и картона. Вот и съела, пока доехали.

Что вообще за разговоры – справедливо спросите вы. Как может действующий батюшка отступать от тайны исповеди?

«Я сразу понял, – говорил мне отец Владимир, – что происходит что-то не то. Передо мной была чётко выстроенная миниатюра с яркой литературной деталью. И точно – прихожанка оказалась модной сетевой писательницей, потом многократно описала и свой „грех“, этот случай, и свою „встречу“ со мной в разнообразных заметках и постах, исполненных смиренной гордости. Тем самым, разумеется, дезавуировала исповедь. И многочисленные её поклонницы и френды писали: „Героиня!“ „Бог видит, какой подвиг ты совершала“ и проч. Это съеденная икона и стала для меня символом работы: я привык к тому, что человек часто играет со мной и играет с собой, приходя ко мне. В лучшем случае передо мной не игра, а работа: человек работает с собой, над собой. Но это всегда – умысленная история. Но я научился, как все, видеть и чувствовать сквозь слова. Наверное, исповедь – это вообще не про слух, а про зрение».

Про – зрение.

Литература – это и работа над собой, и игра с собой, и ещё много всяких игр; и игра в откровенность и в обнажение, которую мы затеяли – одна из многих.

Тут важно именно вот что – какой сценарий обнажения мы выбираем? И выбираем – сознательно, или?

Есть огромная разница между понятиями «обнажённая красавица» и «голая баба». А есть же ещё (воспользуемся известнейшей цитатой) и женщины с начисто содранной кожей.

Так вот в нашем альманахе мы встретимся со всеми возможными типами эмоциональной наготы. Там есть и обнажённые красавицы, и просто раздетые женщины, и голые бабы, и люди без кожи.

Есть самолюбование и есть попытка прорваться к себе и что-то реально в себе понять. Есть ловко сделанные, но пустые рассказы, очевидно подставленные под конкурс, а есть простодушные, но честные вещи.

И именно поэтому эти тексты так интересны – они и сами по себе продолжение учёбы. Вы можете увидеть, как бессознательно выстраивается сценарий искренности психотерапевтического толка, а рядом автор с уже поставленным пером сам выбирает свой жанр литературной наготы.

Но все тексты очень хороши. Литературные вещи имеют свою ценность, а честные человеческие документы, как водится – бесценны.

А альманах тасует ценное и бесценное.

Евгения Пищикова

Страх

Надежда Антонова

Домой

Я иду по плохо освещённой улице. Осклизлая темень наполняет меня чем-то терпким и острым, похожим на озноб, как будто в подъезде выключили свет. Ты пытаешься нащупать перила лестницы и вдруг натыкаешься на чью-то руку. Переулок тянется редкими горящими фонарями, светящимися вечерними квадратами и прямоугольниками окон, пустыми скамейками. Вон пробежала собака, юркнула за угол дома, и опять никого. Во многих квартирах уже наступила ночь, и света от них не дождёшься.

А вон девочка за руку с женщиной. Они бегут и машут мне. Господи, что там у них? Наверное, надо свернуть куда-нибудь, переждать. Пусть сами, без меня. Но нет, я иду, как заговорённая. Вдруг им нужна помощь? Подхожу ближе. Это я, семилетняя, в зелёном пальто и синей шапке, убегаю с мамой от пьяного папы. В кармане у папы пустая бутылка из-под водки и шило. Он уже догоняет, вихляя отяжелевшим от алкоголя телом. У меня развязался шнурок. Грязный, истоптанный, он полощется в лужах под моей подошвой, как будто ему тоже стало трудно жить, и он напился. По ногам у меня течёт горячая струйка и, впитываясь в ткань, тяжелеет тёмным тёплым пятном на вельветовых штанах. Только бы не догнал. Нет, стоп, хватит! Я поворачиваюсь, жду, когда он подбежит совсем близко, и, не обращая внимания на стучащие друг о друга зубы, ору сквозь его алкогольный выхлоп: «Это всё из-за тебя, вся моя боль, моя похеренная жизнь, всё из-за тебя, сволочь! Ты мне никто, баран спившийся, тебя нет вообще! Уходи! Убирайся! Домой иди, проспись!» Он мнётся и вдруг становится жалким и заискивающим: «А нет у меня дома, доча, ничего не осталось. Было б куда идти – пошёл. А оградку ты уж мне покрась, ободранная стоит, не по-людски это. И цветочки хоть посади, уважь папку».

 

Я бегу, набирая полные ботинки воды из луж, случайно наступаю на собачье дерьмо, но уже не до хорошего. Открываю дверь в подъезд и застываю. Или забыли включить, или опять кто-то выкрутил лампочку. Мрази! Да точно выкрутили, сивухой какой-то несёт, пили на подоконнике и потом решили лампочку прихватить. Давно уже капитализм, а здесь живём, как при «совке», дом под снос, восемь лет никак новый построить не могут. Мобильник сел, посветить нечем. Из глаз течёт. Нет, нет, нет! Прорываюсь вверх по лестнице, запинаюсь о ступеньку, падаю на что-то упругое и брезентовое на ощупь. На кого-то. Визжу и пытаюсь встать, но снова падаю.

Доча, ну ты и вымахала! Прям лошадушка целая, аж тяжко. Да ты не помнишь, что ли? Кто с твоим папкой захочет связываться? Тебя из здешних никто не обидит. Иди, давай, домой. И ничего не бойся!

Если позовут

– Же-е-ень, Же-е-ень.

Вскакиваю, на ощупь открываю дверь, иду в её комнату. Около стеллажа с книгами понимаю, что этого уже не может быть. Ночью до сих пор иногда слышу её голос. Быстро, чтобы не накатила крупная дрожь, включаю свет. Не может, смотри. Вместо её кровати у стены новый коричневый диван с двумя валиками того же цвета. Почти не пахнет лекарствами, мазями и мочой. На стене её фотография. Сколько ей тут, лет тридцать пять? Её все очень любили. Красивых легко любить. Один раз они с дедом возвращались из Москвы поездом, и какой-то пьяненький попутчик сказал про неё: «Богородица едет». Они ещё тогда посмеялись. Ну какая Богородица в Советском Союзе? Спортсменка, комсомолка, да. Но Богородица?

А это там у неё что между ног? Это матка так выпала? А почему не оперировали? Я не много вопросов задаю, я помочь пытаюсь бабушке вашей. У неё шейка бедра сломана, вот я и осматриваю все сопряжённые области. Упала дома? Споткнулась или качнуло? А с ногами почему запустили? Понимаю, что тромбофлебит, но такая стадия, можно было инъекциями попробовать устранить или операцию. Из-за сердца не делали? Так сейчас, конечно, нет, восемьдесят семь уже. А раньше почему не спохватились? Феназепамчик даёте? Оставляем, по одной таблетке три раза в день. Ест? Стул регулярный? Бульончик ей поварите куриный, кашки.

В морг решено не увозить. Бабушка старенькая, семья благополучная, можно и без вскрытия. Обмоете ведь сами? Даже если не делали, там несложно. Тазик с водой, да, обычной, нальёте и губкой для мытья посуды или тряпочкой чистенькой. Одежду приготовили заранее? Если тяжело будет надевать, то на спинке разрезать и впереди в рукава вдеть, а потом подоткнуть. Нет? Ну как хотите, так просто иногда делают, чтобы не мучиться через голову.

– А ещё можно умываться тёплым молоком. И лицо всегда только специальным кремом.

– Ба, да какая разница? У них состав примерно одинаковый, что у «Детского», что у этого. Главное, чтобы не шелушилось ведь.

– В пятнадцать никакой, но тебе когда-нибудь будет и двадцать, и тридцать, и даже пятьдесят.

– Нет уж, я не доживу. Лучше умереть молодой.

– Дурочка, типун тебе на язык, мажь давай.

Смоченная в воде губка проходит по лицу, шее, груди, животу, опять по лицу. Опять по лицу не надо, после живота только вниз, в ноги, в землю.

Я гашу свет. Иду по коридору, останавливаюсь около маминой комнаты, приоткрываю дверь. Завернулась в одеяло с головой, оставив щель для носа. Она не выключает настольную лампу, чтобы ночью не запнуться о пуфик и не упасть, если позовут.

Если бы Майер, Рокитанский, Кустер и Хаузер знали

– Вы знаете, почему у вас нет месячных? У вас отсутствует матка.

Конечно, я ни о чём не знаю. Мне пятнадцать лет, у меня никогда не было мужчины. Я кресла-то этого боюсь. По щекам у меня начинает течь.

– Тихо, тихо. Вера, накапайте валерьянки и позовите мать.

Входит мама. Я бросаюсь к ней и прерывисто шепчу:

– Я дефективная, я не женщина, у меня не будет детей.

Мама растерянно обнимает меня и гладит по голове. Гинеколог протягивает маленький пластиковый стаканчик с мутной вонючей жидкостью.

– На, выпей. Я тебе этого не говорила. Ты вполне себе женщина, у тебя присутствует влагалище. Если его чуть-чуть подрастянуть, сможешь заниматься вагинальным сексом. Не с жеребцом, конечно, но небольшой член легко поместится. И детей ты тоже при желании заведёшь. Яичники у тебя есть, значит, воспользуешься услугами суррогатной мамочки. Не надо так страшно плакать.

Гинеколог только что пот со лба не вытирает, испугалась, похоже, моей реакции. Мама застыла, её рука замерла у меня на затылке. Гинеколог смотрит на нас и на шумном выдохе продолжает:

– У вашей дочери МРКХ, синдром Майера – Рокитанского – Кустера – Хаузера. У неё нет матки. Редкий случай, примерно один на четыре с половиной тысячи. Это не болезнь. Полина может вести половую жизнь и испытывать удовольствие. Про материнство я уже сказала.

Я чувствую, как мама тяжело дышит. Отрываю лицо от её плеча и вижу мамины плотно сжатые губы.

– Когда она её лишилась?

Гинеколог вздыхает и разводит руками.

– У неё её вообще не было, так сформировался плод.

– Значит, это я виновата?

У мамы начинает дёргаться щека. Гинеколог поворачивается к медсестре:

– Вера, ещё валерьянки.

Потом она поворачивается к нам:

– Да не виноваты вы ни в чём. Никто не виноват. Так почему-то повёл себя организм вашего ребёнка на этапе внутриутробного развития. Выпейте.

Гинеколог протягивает маме стаканчик, такой же, как у меня. Запах, уже немного выветрившийся, опять резко бьёт мне в нос. Мама опрокидывает валерьянку в себя скорбно и бездумно, как стопку водки на поминках, и долго смотрит на лоток с простерилизованными гинекологическими инструментами.

– Поль, есть прокладка? Полилось, а я думала, только завтра.

С Катькой мы вместе ходили в детский сад, писали в один горшок, потом в школе сидели вдвоём за первой партой, я делала оба варианта на контрольных по алгебре, а она по химии. В лагерь на лето нам родители всегда сразу брали две путёвки. Но даже ей, даже ей сейчас я не могу сказать! Я тихо подхожу к Юле Берестовой. Я знаю, что есть, я вчера после неё заходила в кабинку. Юля мнётся, но даёт. Я иду к Катьке и сую ей контрабандную Always. Моя рука мелко дрожит, но Катька этого не замечает.

– Я недоженщина, я недоженщина.

Я полулежу в горячей, подкрашенной розовой, приятно пахнущей солью для ванн, воде. Одна нога закинута на стену, другая свисает с белого бортика, с мокрой ступни на коврик капает. Если бы я знала, какая она на ощупь… Вдруг они ошиблись?

– Мне надо с тобой поговорить. Это серьёзно.

Ни один человек ещё не вызывал во мне такого светлого и сильного желания. Ни с кем мне так не хотелось распластаться, раскрыться, впустить в себя, в свою нехоженность. Это теперь его, не моё. Мне не надо ему рассказывать, не надо его оскорблять. Как будет чувствовать себя мужчина, если узнает, что его девушка – некомплект, русалка, силиконовая кукла? Три отверстия, вставляй в какое хочешь, разницы нет. Она всё равно не сможет родить ребёнка. Возьмёт и скажет: «Мне здесь делать нечего». И уйдёт. Но смолчать – значит оскорбить ещё больше.

– Я что-то сделал не так? Ты влюбилась?

Боже, да что он в самом деле!

– Нет, конечно, нет. О другом.

Молчит.

– Хорошо. Где и во сколько?

Мы идём по Космодамианской набережной. Он здесь недалеко работает и, смеясь, говорит, что многие называют эту набережную Космодемьянской, в честь Зои, видимо.

– Что ты хотела сказать?

Он не сделал никакого перехода, и от неожиданности я спотыкаюсь и чуть не падаю. Он поддерживает меня под локоть, поворачивает к себе лицом и в упор смотрит. Мне кажется, что я стою на вышке в бассейне; мне надо набрать воздуха в лёгкие, прыгнуть, сгруппироваться и мягко войти в воду. Но я не могу. Я не женщина, у меня нет матки, я не смогу родить тебе детей. Я не могу. Он смотрит. Я не женщина, у меня нет матки, я не только не смогу родить тебе детей, я даже не знаю, как мы будем заниматься сексом. Но с тобой я готова делать это как угодно: в рот, в задницу, в нерастянутое влагалище. Если тебе понадобится нормальная полноценная женщина, пусть. Я буду лежать рядом и смотреть на вас. Я просто буду держать тебя за руку и кончать.

– Ты чем-то болеешь?

Болею! Это хуже, чем болею. Больной может выздороветь, я не выздоровлю никогда. Я подхожу к самому краю, доска под ногами начинает колебаться. Я закрываю глаза.

– У меня МРКХ. Синдром Майера – Рокитанского – Кустера – Хаузера. У меня нет матки и у меня маленькое влагалище. У меня не идут месячные и никогда не будет детей, возможно только суррогатное материнство. И со мной сложно заниматься вагинальным сексом.

Я открываю глаза. Прозрачная зеленоватая вода бассейна пахнет хлоркой. Она не такая холодная, как я ожидала, но я не хочу всплывать на поверхность, а воздух в лёгких скоро кончится.

– Как ты там сказала их зовут? Майер, Хаузер, Рокитанский?

– Кустер ещё.

– Ага, понял. Не знаю таких.

Под водой нельзя смеяться, потому что расходуется последний воздух, а в нос заливается вода. Но я смеюсь. Он улыбается, как ребёнок, которому подарили щенка.

– Это всё?

Я киваю и начинаю отмахиваться от окружившей меня плотным кольцом воды.

– Они ведь на нашу свадьбу не придут, эти четверо? Кустер мне особенно не нравится.

Он неуверенно протягивает ко мне руку, бережно гладит по волосам, осторожно проводит большим пальцем по моей мокрой щеке.

Я поднимаю лицо вверх к солнцу и делаю первый вдох.

Игорь Скориков

Взгляд

Тридцатилетним, психически здоровым человеком я боялся детей. До тошноты, до оцепенения. От предстоящей встречи с ними стылый ужас крался к горлу. Из-за этого всерьёз думал расстаться с любимой профессией, когда стало заметно. Нет-нет, опустите брови, не детей вообще, но детей как пациентов. И началось всё после одного случая, а вернее – одного взгляда. Вам случалось когда-нибудь испугаться человеческого взгляда, направленного прямо в зрачки? Не инопланетного взгляда Чужого со слюнявой пастью, обернувшегося к вам с экрана, не жутких очей, угаданных из-под опущенных волос девочки-привидения. А просто взгляда в упор чужого человека. Постараюсь вам о таком рассказать, хотя сейчас вряд ли удастся передать все сполна о коротком, сумрачном периоде жизни, когда это чувство безраздельно и всласть распоряжалось мной.

Вызов в ожоговый центр ночью, да ещё к ребёнку – огромная ответственность, это вам каждый бывалый скажет. А я таким себя уже считал спустя шесть лет после интернатуры и как большинство с таким стажем, шёл на вызов с воодушевлением. С чувством – я могу.

Трёхлетнюю Сашу с сорока процентами ожогов пришлось взять в операционную. Нужно было заново ставить подключичный катетер для переливания плазмы – старый внезапно забился. Обварившаяся кипятком Саша давно лежала в центре, перевязок под наркозом перенесла десятки, и в эту ночь заплакала негромко, едва её переложили на каталку. Мать поцеловала дочку в воспалённую щеку, зажала свой плач рукой. После инъекции маленькая мученица уснула. «Живого» места для катетера на перебинтованном теле оставалось совсем немного, квадратик – два на два сантиметра. В него я осторожно и проник специальной иглой с присоединённым шприцем. В интернатуре нас учили хорошо, практики было много, годы работы довели движения рук до того автоматизма, который дарит уверенность. И вот оно, радостное: кровь под напором поступает в шприц! Значит, я в вене, и теперь только провести по игле катетер. Но кровь алая. Совсем рядом с веной лежит артерия, и я попал в неё. Сейчас нужно выйти иглой, прижать и подождать, потом снова искать вену, в артерию не ставят катетер. Такие ошибки случаются, описаны и имеют свою статистику, они неминуемы у всех с разной частотой. Прижал тампоном возле тонкой шеи и долго держал. Вдруг спящая Саша стала хватать воздух посиневшими губами. Излившаяся внутрь кровь сдавила трахею. В три секунды я взмок от макушки донизу, этого хватило, чтобы собрать остатки воли. Проклиная свою неосторожность, быстро перевёл Сашу на аппаратное дыхание, потом удачно поставил катетер с другой стороны. Большую для ребёнка гематому убрали, и через три часа девочку уже в сознании, со стабильными показателями вывозили в палату. Янтарного цвета плазма капала в вену.

Как только открылась дверь операционной, из темноты коридора ко мне выбежала зарёванная мать, и мы встретились глазами. От её взгляда никогда раньше не испытанным холодом сдавило в груди, а ноги предали, отказываясь идти. Я воочию представил себе, что было бы, вывези мы сейчас труп Саши. Из этого взгляда-гильотины родился мой кошмар наяву, омерзительными лапками заторопился за пазуху. Пролетели перед встревоженной памятью недавние дни и ночи, проведённые у собственного сына в детской реанимации, когда он чуть не погиб от сепсиса. Только теперь это было другое: ещё три часа назад я, врач, мог стать невольным убийцей её дочери. Её. Любимой. Дочери. Это было до того ясно ощутимо и физически непереносимо, что дальше я уже почти не слышал слов благодарности, не видел слёз облегчения – передо мной двигались фигуры и звучали приглушённо какие-то голоса.

 

Хуже всего, когда в работе начинается мандраж. Ожидание неудачи. Страх ошибки наползает, как гнусный оборотень в паутине из подвалов памяти. Скалится, превращаясь в позорный озноб, во влажные ладони от известия о смертельном осложнении на наркозе из другой клиники. Ждёшь неминуемого подтверждения закона парности у себя. А когда он внезапно настигает кого-то, малодушно успокаиваешься – хорошо, опять пронесло. Начинаешь «дуть на холодную воду», лишний раз перестраховываться, не доверять анализам, коллегам, пациентам. Всем. Самое пакостное – себе. Та работа, которую делал годами, сотни раз в срочном порядке днём и ночью, и чуть ли не с закрытыми глазами – теперь кажется сулящей кучу осложнений. Дома за рюмкой иногда хочется договориться с незваной трусостью, вспомнить тех, кого удалось спасти, реанимировать, выходить. По ночам внутренний, истощающий, никому не нужный монолог, в котором нет просвета, нет выхода разрушает привычные смыслы. Я менялся с коллегами операционными, консультациями и дежурствами, вызывал заведующего или кураторов кафедры, хотел уволиться – лишь бы не идти на наркозы у детей.

Спасли обстоятельства. Жизнь сложилась так, что пришлось уехать в другую страну, там я выбрал клинику, где дети появлялись только в роли посетителей. Занимался обезболиванием родов, о чём мечтал ещё в институте. И всё со временем стёрлось. Говорят: «Страху в глаза гляди, не смигни, а смигнёшь – пропадёшь…» Такой взгляд.

Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?