Tasuta

Обрыв

Tekst
193
Arvustused
Märgi loetuks
Обрыв
Audio
Обрыв
Audioraamat
Loeb Роман Попов
1,89
Lisateave
Audio
Обрыв
Audioraamat
Loeb Юлия Тарасова
2,10
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Он был мрачен лицом, с нависшими бровями, широкими веками, которые поднимал медленно, и даром не тратил ни взглядов, ни слов. Даже движений почти не делал. От одного разговора на другой он тоже переходил трудно и медленно.

Мысленная работа совершается у него тяжело: когда он старается выговорить свою мысль, то помогает себе бровями, складками на лбу и отчасти указательным пальцем.

Он острижен в скобку, бороду бреет редко, и у него на губах и на подбородке почти всегда торчит щетина.

– Вот помещик приехал! – сказала бабушка, указывая на Райского, который наблюдал, как Савелий вошел, как медленно поклонился, медленно поднял глаза на бабушку, потом, когда она указала на Райского, то на него, как медленно поворотился к нему и задумчиво поклонился.

– Ты теперь приходи к нему с докладом, – говорила бабушка, – он сам будет управлять имением.

Савелий опять оборотился вполовину к Райскому и исподлобья, но немного поживее, поглядел на него.

– Слушаю! – расстановочно произнес он, и брови поднялись медленно.

– Бабушка! – удерживал полушутя, полусерьезно Райский.

– Внучек! – холодно отозвалась она.

Райский вздохнул.

– Что изволите приказать? – тихо спросил Савелий, не поднимая глаз. Райский молчал и думал, что бы приказать ему.

– Чудесно! Вот что, – живо сказал он. – Ты знаешь какого-нибудь чиновника в палате, который бы мог написать бумагу о передаче имения?

– Гаврила Иванович Мешечников пишет все бумаги нам, – произнес он не вдруг, а подумавши.

– Ну, так попроси его сюда!

– Слушаю! – потупившись, отвечал Савелий и, медленно, задумчиво поворотившись, пошел вон.

– Какой задумчивый этот Савелий! – сказал Райский, провожая его глазами.

– Будешь задумчив, как навяжется такая супруга, как Марина Антиповна! Помнишь Антипа? ну, так его дочка! А золото-мужик, большие у меня дела делает: хлеб продает, деньги получает, – честный, распорядительный, да вот где-нибудь да подстережет судьба! У всякого свой крест! А ты что это затеял, или в самом деле с ума сошел? – спросила бабушка, помолчав.

– Ведь это мое? – сказал он, обводя рукой кругом себя, – вы не хотите ничего брать и запрещаете внукам…

– Ну, пусть и будет твое! – возразила она. – Зачем же отпускать на волю, дарить?

– Надо же что-нибудь делать! Я уеду отсюда, вы управлять не хотите: надо устроить…

– Зачем уезжать: я думала, что ты совсем приехал. Будет тебе мыкаться! Женись и живи. А то хорошо устройство: отдать тысяч на тридцать всякого добра!

Она беспокойно задумалась и, очевидно, боролась с собой. Ей бы и в голову никогда не пришло устранить от себя управление имением, и не хотела она этого. Она бы не знала, что делать с собой. Она хотела только попугать Райского – и вдруг он принял это серьезно.

«Пожалуй, чего доброго, от него станется: вон он какой!» – думала она в страхе.

– Так и быть, – сказала она, – я буду управлять, пока силы есть. А то, пожалуй, дядюшка так управит, что под опеку попадешь! Да чем ты станешь жить? Странный ты человек!

– Мне с того имения присылают деньги: тысячи две серебром – и довольно. Да я работать стану, – добавил он, – рисовать, писать… Вот собираюсь за границу пожить: для этого то имение заложу или продам…

– Бог с тобой, что ты, Борюшка! Долго ли этак до сумы дойти! Рисовать, писать, имение продать! Не будешь ли по урокам бегать, школьников учить? Эх, ты! из офицеров вышел, вон теперь в короткохвостом сертучишке ходишь! Вместо того, чтобы четверкой в дормезе прикатить, притащился на перекладной, один, без лакея, чуть не пешком пришел! А еще Райский! Загляни в старый дом, на предков: постыдись хоть их! Срам, Борюшка! То ли бы дело, с этакими эполетами, как у дяди Сергея Ивановича, приехал: с тремя тысячами душ взял бы…

Райский засмеялся.

– Что смеешься! Я дело говорю. Какая бы радость бабушке! Тогда бы не стал дарить кружев да серебра: понадобилось бы самому…

– Ну, а как я не женюсь, и кружев не надо, то решено, что это все Верочке и Марфеньке отдадим… Так или нет?

– Ты опять свое! – заговорила бабушка.

– Да, свое, – продолжал Райский, – и если вы не согласитесь, я отдам все в чужие руки: это кончено, даю вам слово…

– Вот – и слово дал! – беспокойно сказала бабушка. Она колебалась. – Имение отдает! Странный, необыкновенный человек! – повторяла она, – совсем пропащий! Да как ты жил, что делал, скажи на милость! Кто ты на сем свете есть? Все люди как люди. А ты – кто! Вон еще и бороду отпустил – сбрей, сбрей, не люблю!

– Кто я, бабушка? – повторил он вслух, – несчастнейший из смертных!

Он задумался и прилег головой к подушке дивана.

– Не говори этого никогда! – боязливо перебила бабушка, – судьба подслушает, да и накажет: будешь в самом деле несчастный! Всегда будь доволен или показывай, что доволен.

Она даже боязливо оглянулась, как будто судьба стояла у нее за плечами.

– Несчастный! а чем, позволь спросить? – заговорила она, – здоров, умен, имение есть, слава Богу, вон какое! – Она показала головой в окна. – Чего еще: рожна, что ли, надо?

Марфенька засмеялась, и Райский с нею.

– Что это значит, рожон?

– А то, что человек не чувствует счастья, коли нет рожна, – сказала она, глядя на него через очки. – Надо его ударить бревном по голове, тогда он и узнает, что счастье было, и какое оно плохонькое ни есть, а все лучше бревна.

«Вот что практическая мудрость!» – подумал он.

– Бабушка! это жизненная заметка – это правда! вы философ!

– Вот ты и умный, и ученый, а не знал этого!

– Помиримтесь? – сказал он, вставши с дивана, – вы согласились опять взять в руки этот клочок…

– Имение, а не клочок! – перебила она.

– Согласитесь же отдать всю ветошь и хлам этим милым девочкам… Я бобыль, мне не надо, а они будут хозяйками. Не хотите, отдадим на школы…

– Школьникам! Не бывать этому! Чтобы этим озорникам досталось! Сколько они одних яблоков перетаскивают у нас через забор!

– Берите скорей, бабушка! Ужели вы на старости лет бросите это гнездо!..

– Ветошь, хлам! Тысяч на десять серебра, белья, хрусталя – ветошь! – твердила бабушка.

– Бабушка, – просила Марфенька, – мне цветничок и садик, да мою зеленую комнату, да вот эти саксонские чашки с пастушком, да салфетку с Дианой…

– Замолчишь ли ты, бесстыдница! Скажут, что уж попрошайки, обобрали сироту!

– Кто скажет? – спросил Райский.

– Все! Первый Нил Андреич заголосит.

– Какой Нил Андреич?

– А помнишь: председатель в палате? Мы с тобой заезжали к нему, когда ты после гимназии приехал сюда, – и не застали. А потом он в деревню уехал: ты его и не видал. Тебе надо съездить к нему: его все уважают и боятся, даром что он в отставке…

– Черт с ним! Что мне за дело до него! – сказал Райский.

– Ах, Борис, Борис, – опомнись! – сказала почти набожно бабушка. – Человек почтенный…

– Чем же он почтенный?

– Старый, серьезный человек, со звездой!

Райский засмеялся.

– Чему смеешься?

– Что значит «серьезный»? – спросил он.

– Говорит умно, учит жить, не запоет: ти, ти, ти да та, та, та. Строгий: за дурное осудит! Вот что значит серьезный.

– Все эти «серьезные» люди – или ослы великие, или лицемеры! – заметил Райский. – «Учит жить»: а сам он умеет ли жить?

– Еще бы не умел! нажил богатство, вышел в люди…

– Иной думает у нас, что вышел в люди, а в самом-то деле он вышел в свиньи…

Марфенька засмеялась.

– Не люблю, не люблю, когда ты так дерзко говоришь! – гневно возразила бабушка. – Ты во что сам вышел, сударь: ни Богу свеча, ни черту кочерга! А Нил Андреич все-таки почтенный человек, что ни говори: узнает, что ты так небрежно имением распоряжаешься – осудит! И меня осудит, если я соглашусь взять: ты сирота…

– Вы мне когда-то говорили, что он племянницу обобрал, в казне воровал, – и он же осудит…

– Помолчи, помолчи об этом, – торопливо отозвалась бабушка, – помни правило: «Язык мой – враг мой, прежде ума моего родился!»

– Разве я маленький, что не вправе отдать кому хочу, еще и родственницам? Мне самому не надо, – продолжал он, – стало быть, отдать им – и разумно и справедливо.

– А если ты женишься?

– Я не женюсь.

– Почем знать? Какая-нибудь встреча… вон здесь есть богатая невеста… Я писала тебе…

– Мне не надо богатства!

– Не надо богатства: что городит! Жену ведь надо?

– И жену не надо.

– Как не надо? Как же ты проживешь? – спросила она недоверчиво.

Он засмеялся и ничего не сказал.

– Пора, Борис Павлович, – сказала она, – вон в виске седина показывается. Хочешь, посватаю? А какая красавица, как воспитана!

– Нет, бабушка, не хочу!

– Я не шучу, – заметила она, – у меня давно было в голове.

– И я не шучу, у меня никогда в голове не было.

– Ты хоть познакомься!

– И знакомиться не стану.

– Женитесь, братец, – вмешалась Марфенька, – я бы стала нянчить детей у вас… я так люблю играть с ними.

– А ты, Марфенька, думаешь выйти замуж?

Она покраснела.

– Скажи мне правду, на ухо, – говорил он.

– Да… иногда думаю.

– Когда же иногда?

– Когда детей вижу: я их больше всего люблю…

Райский засмеялся, взял ее за обе руки и прямо смотрел ей в глаза. Она покраснела, ворочалась то в одну, то в другую сторону, стараясь не смотреть на него.

– Ты послушай только: она тебе наговорит! – приговаривала бабушка, вслушавшись и убирая счеты. – Точно дитя: что на уме, то и на языке!

– Я очень люблю детей, – оправдывалась она, смущенная, – мне завидно глядеть на Надежду Никитишну: у ней семь человек… Куда ни обернись, везде дети. Как это весело! Мне бы хотелось побольше маленьких братьев и сестер или хоть чужих деточек. Я бы и птиц бросила, и цветы, музыку, все бы за ними ходила. Один шалит, его в угол надо поставить, тот просит кашки, этот кричит, третий дерется; тому оспочку надо привить, тому ушки пронимать, а этого надо учить ходить… Что может быть веселее! Дети – такие милые, грациозные от природы, смешные, добрые, хорошенькие!

 

– Есть и безобразные, – сказал Райский, – разве ты и их любила бы!..

– Есть больные, – строго заметила Марфенька, – а безобразных нет! Ребенок не может быть безобразен. Он еще не испорчен ничем.

Все это говорила она с жаром, почти страстно, так что ее грациозная грудь волновалась под кисеей, как будто просилась на простор.

– Какой идеал жены и матери! Милая Марфенька – сестра! Как счастлив будет муж твой!

Она стыдливо села в угол.

– Она все с детьми: когда они тут, ее не отгонишь, – заметила бабушка, – поднимут шум, гам, хоть вон беги!

– А есть у тебя кто-нибудь на примете, – продолжал Райский, – жених какой-нибудь!..

– Что это ты, мой батюшка, опомнись? Как она без бабушкина спроса будет о замужестве мечтать?

– Как, и мечтать не может без спроса?

– Конечно, не может.

– Ведь это ее дело.

– Нет, не ее, а пока бабушкино, – заметила Татьяна Марковна. – Пока я жива, она из повиновения не выйдет.

– Зачем это вам, бабушка?

– Что зачем?

– Такое повиновение: чтоб Марфенька даже полюбить без вашего позволения не смела?

– Выйдет замуж, тогда и полюбит.

– Как «выйдет замуж и полюбит»: полюбит и выйдет замуж, хотите вы сказать?

– Хорошо, хорошо, это у вас там так, – говорила бабушка, замахав рукой, – а мы здесь прежде осмотрим, узнаем, что за человек, пуд соли съедим с ним, тогда и отдаем за него.

– Так у вас еще не выходят девушки, а отдают их – бабушка! Есть ли смысл в этом…

– Ты, Борюшка, пожалуйста, не учи их этим своим идеям!.. Вон, покойница мать твоя была такая же… да и сошла прежде времени в могилу!

Она вздохнула и задумалась.

«Нет, это все надо переделать! – сказал он про себя… – Не дают свободы – любить. Какая грубость! А ведь добрые, нежные люди! Какой еще туман, какое затмение в их головах!»

– Марфенька! Я тебя просвещу! – обратился он к ней. – Видите ли, бабушка: этот домик, со всем, что здесь есть, как будто для Марфеньки выстроен, – сказал Райский, – только детские надо надстроить. Люби, Марфенька, не бойся бабушки. А вы, бабушка, мешаете принять подарок!

– Ну, добро, посмотрим, посмотрим, – сказала она, – если не женишься сам, так как хочешь, на свадьбу подари им кружева, что ли: только чтобы никто не знал, пуще всего Нил Андреич… надо втихомолку…

– Свободный, разумный и справедливый поступок – втихомолку! Долго ли мы будем жить, как совы, бояться света дневного, слушать совиную мудрость Нилов Андреевичей!..

– Шш! шш! – зашипела бабушка, – услыхал бы он! Человек он старый, заслуженный, а главное, серьезный! Мне не сговорить с тобой – поговори с Титом Никонычем. Он обедать придет, – прибавила Татьяна Марковна.

«Странный, необыкновенный человек! – думала она. – Все ему нипочем, ничего в грош не ставит! Имение отдает, серьезные люди у него – дураки, себя несчастным называет! Погляжу еще, что будет!»

III

Райский взял фуражку и собрался идти в сад. Марфенька вызвалась показать ему все хозяйство: и свой садик, и большой сад, и огород, цветник, беседки.

– Только в лес боюсь; я не хожу с обрыва, там страшно, глухо! – говорила она. – Верочка приедет, она проводит вас туда.

Она надела на голову косынку, взяла зонтик и летала по грядкам и цветам, как сильф, блестя красками здоровья, веселостью серо-голубых глаз и летним нарядом из прозрачных тканей. Вся она казалась сама какой-то радугой из этих цветов, лучей, тепла и красок весны.

Борис видел все это у себя в уме и видел себя, задумчивого, тяжелого. Ему казалось, что он портит картину, для которой ему тоже нужно быть молодому, бодрому, живому, с такими же, как у ней, налитыми жизненной влагой глазами, с такой же резвостью движений.

Ему хотелось бы рисовать ее бескорыстно, как артисту, без себя, вот как бы нарисовал он, например, бабушку. Фантазия услужливо рисовала ее во всей старческой красоте: и выходила живая фигура, которую он наблюдал покойно, объективно.

А с Марфенькой это не удавалось. И сад, казалось ему, хорош оттого, что она тут. Марфенька реяла около него, осматривала клумбы, поднимала головку то у того, то у другого цветка.

– Вот этот розан вчера еще почкой был, а теперь посмотрите, как распустился, – говорила она, с торжеством показывая ему цветок.

– Как ты сама! – сказал он.

– Ну, уж хороша роза!

– Ты лучше ее!

– Понюхайте, как она пахнет!

Он нюхал цветок и шел за ней.

– А вот эти маргаритки надо полить и пионы тоже! – говорила она опять, и уже была в другом углу сада, черпала воду из бочки и с грациозным усилием несла лейку, поливала кусты и зорко осматривала, не надо ли полить другие.

– А в Петербурге еще и сирени не зацвели, – сказал он.

– Ужели? А у нас уж отцвели, теперь акации начинают цвести. Для меня праздник, когда липы зацветут, – какой запах!

– Сколько здесь птиц! – сказал он, вслушиваясь в веселое щебетанье на деревьях.

– У нас и соловьи есть – вон там в роще! И мои птички все здесь пойманы, – говорила она. – А вот тут в огороде мои грядки: я сама работаю. Подальше – там арбузы, дыни, вот тут цветная капуста, артишоки…

– Пойдем, Марфенька, к обрыву, на Волгу смотреть.

– Пойдемте, только я близко не пойду, боюсь. У меня голова кружится. И не охотница я до этого места! Я недолго с вами пробуду! Бабушка велела об обеде позаботиться. Ведь я хозяйка здесь! У меня ключи от серебра, от кладовой. Я вам велю достать вишневого варенья: это ваше любимое, Василиса сказывала.

Он улыбкой поблагодарил ее.

– А что к обеду? – спросила она. – Бабушка намерена угостить вас на славу.

– Ведь я обедал. Разве к ужину?

– До ужина еще полдник будет: за чаем простоквашу подают; что лучше вы любите, творог со сливками… или…

– Да, я люблю творог… – рассеянно отвечал Райский.

– Или простоквашу?

– Да, хорошо простоквашу…

– Что же лучше? – спросила она и, не слыша ответа, обернулась посмотреть, что его занимает. А он пристально следил, как она, переступая через канавку, приподняла край платья и вышитой юбки и как из-под платья вытягивалась кругленькая, точно выточенная, и крепкая небольшая нога, в белом чулке, с коротеньким, будто обрубленным носком, обутая в лакированный башмак, с красной сафьянной отделкой и с пряжкой.

– Ты любишь щеголять, Марфенька: лакированный башмак! – сказал он.

Он думал, что она смутится, пойманная врасплох, приготовился наслаждаться ее смущением, смотреть, как она быстро и стыдливо бросит из рук платье и юбку.

– Это мы с бабушкой на ярмарке купили, – сказала она, приподняв еще немного юбку, чтоб он лучше мог разглядеть башмак. – А у Верочки лиловые, – прибавила она. – Она любит этот цвет. Что же вам к обеду: вы еще не сказали?

Но он не слушал ее. «Милое дитя! – думал он, – тебе не надо притворяться стыдливой!»

– Я не хочу есть, Марфенька. Дай руку, пойдем к Волге.

Он прижал ее руку к груди и чувствовал, как у него бьется сердце, чуя близость… чего? наивного, милого ребенка, доброй сестры или… молодой, расцветшей красоты? Он боялся, станет ли его на то, чтоб наблюдать ее, как артисту, а не отдаться, по обыкновению, легкому впечатлению?

У него перед глазами был идеал простой, чистой натуры, и в душе созидался образ какого-то тихого, семейного романа, и в то же время он чувствовал, что роман понемногу захватывал и его самого, что ему хорошо, тепло, что окружающая жизнь как будто втягивает его…

– Ты поешь, Марфенька? – спросил он.

– Да… немножко, – застенчиво отвечала она.

– Что же?

– Русские романсы; начала итальянскую музыку, да учитель уехал. Я пою: «Una voce poco fa»,[75] только трудно очень для меня. А вы поете?

– Диким голосом, но зато беспрестанно.

– Что же?

– Все. – И он запел из «Ломбардов», потом марш из «Семирамиды» и вдруг замолк.

Он взглядывал близко ей в глаза, жал руку и соразмерял свой шаг с ее шагом.

«Ничего больше не надо для счастья, – думал он, – умей только остановиться вовремя, не заглядывать вдаль. Так бы сделал другой на моем месте. Здесь все есть для тихого счастья – но… это не мое счастье!» Он вздохнул. «Глаза привыкнут… воображение устанет, – и впечатление износится… иллюзия лопнет, как мыльный пузырь, едва разбудив нервы!..»

Он выпустил ее руку и задумался.

– Что ж вы молчите? – спросила она. – «Ничего не говорит!» – про себя прибавила потом.

– Ты любишь читать… читаешь, Марфенька? – спросил он, очнувшись.

– Да, когда соскучусь, читаю.

– Что же?

– Что попадется: Тит Никоныч журналы носит, повести читаю. Иногда у Верочки возьму французскую книгу какую-нибудь. «Елену» недавно читала мисс Эджеворт, еще «Джен Эйр»… Это очень хорошо… Я две ночи не спала: все читала, не могла оторваться.

– Что тебе больше нравится? Какой род чтения?

Она подумала немного, очевидно затрудняясь определить род.

– Да вы смеяться будете, как давеча над гусенком… – сказала она, не решаясь говорить.

– Нет, нет, Марфенька: смеяться над такой милой, хорошенькой сестрой! Ведь ты хорошенькая?

– Ну, что за хорошенькая! – небрежно сказала она, – толстая, белая! Вот Верочка так хорошенькая, прелесть!

– Что же ты любишь читать? Поэзию читаешь: стихи?

– Да, Жуковского, Пушкина, недавно «Мазепу» прочла.

– Что же, нравится?

Она отрицательно покачала головой.

– Отчего?

– Жалко Марию. Вот «Гулливеровы путешествия» нашла у вас в библиотеке и оставила у себя. Я их раз семь прочла. Забуду немного и опять прочту. Еще «Кота Мура», «Братья Серапионы», «Песочный человек»: это больше всего люблю.

– Какие же тебе книжки еще нравятся? Читала ли ты серьезное что-нибудь?

– Серьезное? – повторила она, и лицо у ней вдруг серьезно сморщилось немного. – Да, вон у меня из ваших книг остались некоторые, да я их не могу одолеть…

– Какие же?

– Шатобриана – «Les Martyrs»[76]… Это уже очень высоко для меня!

– Ну, а историю?

– Леонтий Иванович давал – Мишле, «Precis de l’histoire moderne»,[77] потом Римскую историю, кажется, Жибона…

– То есть Гиббона: что же?

– Я не дочитала… слишком величественно! Это надо только учителям читать, чтоб учить…

– Ну, романы читаешь?

– Да… только такие, где кончается свадьбой.

Он засмеялся, и она за ним.

– Это глупо? да? – спросила она.

– Нет, мило. В тебе глупого не может быть.

– Я всегда прежде посмотрю, – продолжала она смелее, – и если печальный конец в книге – я не стану читать. Вон «Басурмана» начала, да Верочка сказала, что жениха казнили, я и бросила.

– Стало быть, ты и «Горя от ума» не любишь? Там не свадьбой кончается.

Она потрясла головой.

– Софья Павловна гадкая, – заметила она, – а Чацкого жаль: пострадал за то, что умнее всех!

Он с улыбкой вслушивался в ее литературный лепет и с возрастающим наслаждением вглядывался ей в глаза, в беленькие тесные зубы, когда она смеялась.

– Мы будем вместе читать, – сказал он, – у тебя сбивчивые понятия, вкус не развит. Хочешь учиться? Будешь понимать, делать верно критическую оценку.

– Да, только выбирайте книжки, где веселый конец, свадьба…

– И детки чтоб были? – лукаво спросил он, – чтоб одного «кашкой кормили», другому «оспочку прививали»? Да?

– Злой, злой! ничего не стану говорить вам… Вы все замечаете, ничего не пропустите…

– Так ты не выйдешь ни за кого без бабушкина спроса?

– Не выйду! – сказала она с твердостью, даже немного хвастливо, что она не в состоянии сделать такого дурного поступка.

– Почему же так?

 

– А если он картежник, или пьяница, или дома никогда не сидит, или безбожник какой-нибудь, вон как Марк Иваныч… почем я знаю? А бабушка все узнает…

– А Марк Иваныч безбожник?

– Никогда в церковь не ходит.

– Ну, а если этот безбожник или картежник понравится тебе!..

– Все равно, я не выйду за него!

– А если полюбишь ты!..

– Картежника или такого, который смеется над религией, вон как Марк Иваныч: будто это можно? Я с ним не заговорю никогда; как же полюблю?

– Так, что бабушка скажет, так тому и быть?

– Да, она лучше меня знает.

– А когда же ты сама будешь знать и жить?

– Когда… буду в зрелых летах, буду своим домом жить, когда у меня будут свои…

– Дети? – подсказал Райский.

– Свои коровы, лошади, куры, много людей в доме… Да, и дети… – краснея, добавила она.

– А до тех пор все бабушка?

– Да. Она умная, добрая, она все знает. Она лучше всех здесь и в целом свете! – с одушевлением сказала она.

Он замолчал, припоминал Беловодову, разговор с ней, сходство между той и другой, и разные причины этого сходства, и причины несходства.

У него рисовались оба образа и просились во что-то: обе готовые, обе прекрасные – каждая своей красотой, – обе разливали яркий свет на какую-то картину.

Что из этого будет – он не знал, и пока решил написать Марфенькин портрет масляными красками.

Они подошли к обрыву. Марфенька боязливо заглянула вниз и, вздрогнув, попятилась назад.

Райский бросил взгляд на Волгу, забыл все и замер неподвижно, воззрясь в ее задумчивое течение, глядя, как она раскидывается по лугам широкими разливами.

Полноводье еще не сбыло, и река завладела плоским прибрежьем, а у крутых берегов шумливо и кругами омывали подножия гор. В разных местах, незаметно, будто не двигаясь, плыли суда. Высоко на небе рядами висели облака.

Марфенька подошла к Райскому и смотрела равнодушно на всю картину, к которой привыкла давно.

– Вот эти суда посуду везут, – говорила она, – а это расшивы из Астрахани плывут. А вот, видите, как эти домики окружило водой? Там бурлаки живут. А вон, за этими двумя горками, дорога идет к попадье. Там теперь Верочка. Как там хорошо, на берегу! В июле мы будем ездить на остров, чай пить. Там бездна цветов.

Райский молчал.

– Там зайцы водятся, только теперь их затопило, бедных! У меня кролики есть, я вам покажу!

Он продолжал молчать.

– В конце лета суда с арбузами придут, – продолжала она, – сколько их тут столпится! Мы покупаем только мочить, а к десерту свои есть, крупные, иногда в пуд весом бывают. Прошлый год больше пуда один был, бабушка архиерею отослала.

Райский все смотрел.

«Все молчит!» – шепнула Марфенька про себя.

– Пойдем туда! – вдруг сказал он, показывая на обрыв и взяв се за руку.

– Ах, нет, нет, боюсь! – говорила она, дрожа и пятясь.

– Со мной боишься?

– Боюсь!

– Я тебе не дам упасть. Разве ты не веришь, что я сберегу тебя?

– Верю, да боюсь. Вон Верочка не боится: одна туда ходит, даже в сумерки! Там убийца похоронен, а ей ничего!

– Ну, если б я сказал тебе: «Закрой глаза, дай руку и иди, куда я поведу тебя», – ты бы дала руку? закрыла бы глаза?

– Да… дала бы и глаза бы закрыла, только… одним глазом тихонько бы посмотрела…

– Ну, вот теперь попробуй – закрой глаза, дай руку; ты увидишь, как я тебя сведу осторожно: ты не почувствуешь страха. Давай же, вверься мне, закрой глаза.

Она закрыла глаза, но так, чтоб можно было видеть, и только он взял ее за руку и провел шаг, она вдруг увидела, что он сделал шаг вниз, а она стоит на краю обрыва, вздрогнула и вырвала у него руку.

– Ни за что не пойду, ни за что! – с хохотом и визгом говорила она, вырываясь от него. – Пойдемте, пора домой, бабушка ждет! Что же к обеду? – спрашивала она, – любите ли вы макароны? свежие грибы?

Он ничего не отвечал и любовался ею.

– Какая ты прелесть! Ты цельная, чистая натура! и как ты верна ей, – сказал он, – ты находка для художника! Сама естественность!

Он поцеловал у нее руку.

– Чего-чего не наговорили обо мне! Да куда же вы?

Ответа не было. Она подошла к обрыву шага на два, робко заглянула туда и видела, как с шумом раздавались кусты врозь и как Райский, точно по крупным уступам лестницы, прыгал по горбам и впадинам оврага.

– Страсть какая! – с дрожью сказала она и пошла домой.

75«В полуночной тишине» (ит.).
76«Мученики» (фр.).
77«Очерки истории нового времени» (фр.).