Loe raamatut: «Гадание по журавлям»
Быть может, все погибает – так выразим же нечто такое,
что, возможно, имеет надежду выжить.
Витольд Лютославский
Пролог
Меж приоткрытых створок французского окна был виден сад – размытые вчерашним дождем пятна акварели. Зрение уже давно отказывало, но взор памяти по-прежнему позволял Марфе рассматривать каждый уголок прилегающего к дому пространства. Возле крыльца цвели поздние астры и флоксы, дополняя осеннюю палитру лиловыми, розовыми и белыми решительными мазками. Копать и полоть Марфа давно уже не могла, и своенравный сад постепенно зарастал, дичал, обретая собственную индивидуальность, отличную от представлений человека. Она и саму себя отчасти ощущала таким садом – запущенным, позабытым и потому раскрывшимся во всей самобытности и самодостаточности.
Марфа всегда любила эту пору – перед самыми холодами, когда всполохи цвета на зеленом фоне вдруг превращались в кричаще яркие языки пламени, чтобы вскоре поблекнуть, угаснуть, а затем и вовсе раствориться в черно-белой гравировке зимы.
Сад умирал, дабы через несколько холодных месяцев вновь отогреться, пробудиться, зацвести. Она умирала, чтобы кануть в небытие. В этом ей виделась какая-то вселенская ошибка. Или заблуждалась она, полагая, что ей не дано возродиться?
Возникло желание с кем-то об этом поговорить, и она даже произнесла вслух несколько слов, заставивших слегка всколыхнуться залежавшееся тело окружающей тишины и вернувшихся к ней гулким эхом. Так уж вышло, что свой смертный час она встречает одна. Сперва не хотелось никого беспокоить, а теперь уж было поздно. Утром, выслушивая ее дыхание и сердцебиение, сиделка со свойственной профессиональным медикам леденящей прямотой объявила, что конец может наступить в любой момент. Сегодня. Сейчас.
О смерти думать не хотелось. Если есть там, за гранью, что-то кроме пустоты и бездны, она об этом очень скоро узнает, бесполезно размышлять, что да как. Если же нет ничего – так тем более не о чем раздумывать. Куда приятнее представлять себе осенний сад и листья, и цветы, и птах, порхающих в кустах в своих предзимних хлопотах.
Места, лежащие по другую сторону дома, Марфа старалась не посещать даже мысленно – там обитали худшие кошмары ее детства, и на пороге смерти не переставшие иметь значение. Казалось бы, чего может бояться человек, уже несколько месяцев прикованный к постели и со дня на день ожидающий неизбежного конца? Но в том-то и особенность детских страхов: они существуют независимо от сознания и возникают словно из ниоткуда, заставляя сердце сжиматься от ужаса без видимой причины.
Ее жизнь всегда была наполнена тайнами, буквально начиная с рождения. Никто прямо не говорил, от кого понесла ее мать – это в селе-то, где все друг у друга на виду. Жили они с Агатой всегда обособленно, в бывшем флигеле помещичьей усадьбы, единственном уцелевшем строении обширного некогда имения. Марфа знала, что барский дом сгорел вскоре после ее рождения, но вокруг обстоятельств всего, предшествующего этому, словно существовал заговор молчания. И во времена ее детства, и после в округе старались не упоминать об усадьбе, называя ее руины «черным местом». А самая удобная дорога в село, проходящая рядом с пожарищем, быстро зарастала, словно окрестные жители дружно сторонились этого пути.
Ей было лет пять, когда случилось то, отчего бывшая усадьба стала излюбленной сценой действия ее ночных кошмаров. С тех пор Марфа избегала даже мыслей об этом заброшенном уголке. Вот и сейчас, едва перед внутренним взором промелькнули образы мрачного заросшего пруда и лежащих за ним развалин, она поежилась, словно от дуновения ледяного ветра, и впервые пожалела, что совсем одна в пустом доме, не считая Наташи, наемной медсестры-сиделки.
До сего момента одиночество в столь важный день не тяготило ее. Семья разлетелась, подобно пушинкам одуванчика, подхваченным непредсказуемым ветром все ускоряющихся времен. Внуки, правнуки, а может, уже и праправнуки ныне разбросаны по огромной планете. Она любила их лишь необременительным чувством кровного родства, поскольку почти не знала. И абстрактной привязанности этой было явно недостаточно, чтобы захотеть разделить с кем-то из них торжественный и печальный момент собственной смерти. Многочисленные ученики, в которых усилий и души было вложено не меньше, чем в родных детей, тоже предпочитали медленно угасающей деревне большие города. Многие из них, посещая родные края, навещали ее, но постепенно визиты становились все реже, а потом и вовсе сошли на нет: кто-то умер, кто-то уехал слишком далеко. У прочих же благодарность первой учительнице выцветала с каждым годом, будто старая фотография, пока не превратилась в едва заметные очертания на самой границе памяти. Лишь Олечка, крестница, долго продолжала наведываться к старухе, но недавно и ее не стало на этом свете. Тем, кто боится одиночества, не стоит жить так долго, как я, с легкой грустью подумала Марфа.
Жизнь и ее не раз соблазняла возможностью покинуть эти тоскливые, постепенно пустеющие края. Но что-то здесь держало ее столь крепко, что невозможно было разорвать невидимые путы. А может, и не было никаких тайных причин – просто она принадлежала к иной эпохе. Раньше люди рождались, жили и умирали, как правило, в одном и том же месте. Марфа появилась на свет почти столетие назад в этом самом доме, где лежит теперь на смертном одре, борясь с усиливающейся одышкой и в последний раз любуясь осенним великолепием сада…
Она позволила мысленному взгляду скользнуть дальше, за пышные желто-зеленые кусты бузины, скрывающие калитку в конце участка, и оказалась в просторной, светлой, усыпанной золотом березовой роще, где летом в высокой траве прячутся чудесные крепкие грибы. За березняком из-за изогнутых кружевными параболами ив выглядывала сонная ленивая речка, густо заросшая камышом. На реке когда-то была мельница, теперь уж от нее и следа не осталось, но преимущество умозрительных прогулок в том, что можно воскресить и перемешать все, что память накопила за долгие годы. Огромное, почерневшее от воды колесо замерло в неподвижности, остов пестрел щелями от выломанных досок, придавая постройке сходство со скелетом сказочного чудовища. Однако это угрюмое зрелище ее никогда не страшило – все монстры обитали по другую сторону дома…
Извилистая тропинка мыслей вновь своевольно вильнула в сторону бывшей усадьбы. Какая жуткая тьма некогда окутала это место, что теперь, спустя целый век, ощущение мрака не только не развеялось, а словно стало еще гуще? Воображение давно уже слило воедино все собранные за долгую жизнь слухи, случайные фразы, нечаянные оговорки и нарисовало картину, вероятно, весьма далекую от реальности, но от того еще более зловещую. Колдун, служение Дьяволу, жертвоприношения, кровь младенцев – все это произносилось местными жителями срывающимся шепотом и более всего походило на досужие фантазии. Но в одном Марфа не сомневалась – отсюда, из ничем не примечательного уголка земли, вырвалось Зло. Оттого и место это проклято вовеки – неважно, что современники ничего не знают о прошлом, каждый интуитивно чувствует тьму и старается обходить ее стороной.
Сиделка как-то упомянула – Марфа не помнила, как давно это было, время для нее текло иначе, чем прежде, – что на развалины усадьбы приезжали люди из полиции и с телевидения, а в деревне поговаривают, что там нашли то ли скелет, то ли орудия пыток – но точно что-то ужасное. «Глупости, – проворчала тогда Марфа. – Там сто лет уже, как все сгорело. Им только бы языками чесать».
Наталья была опытной профессиональной медсестрой, но старая учительница, давно перешагнувшая девятый десяток, считала ее, свою бывшую ученицу, сущей девчонкой, и потому не сочла нужным делиться истинными мыслями на сей счет. А ночью ей приснился скверный сон, которого она не видела уже несколько десятков лет, и считала, что избавилась навсегда…
– Марфа, к вам посетитель, – раздался мягкий голос Наташи, вырывая сознание из липкой паутины задумчивости и заставляя ощутить грубую фактуру реальности вкупе с нарастающей тяжестью в груди и ноющим зудом лишенного движения тела.
Посетитель? Марфа удивилась, но не слишком. Местные жители ее не навещали, да и вообще наверняка забыли о существовании живущей на отшибе древней старухи. Но мало ли кого из ее многочисленных потомков могло принести мимолетом к постели умирающей. Однако в бесстрастном сообщении сиделки ей почудилось что-то, указывающее на экстраординарность происходящего. Она кивнула, соглашаясь принять визитера. Как-никак незваному гостю, выходит, отведена в ее жизни особая роль: он последний, кто увидит ее живой, поговорит с ней, посмотрит в затянутые мутной патиной старости глаза. «Кто бы это мог быть?» – подумала она без любопытства.
В комнату вошел высокий светловолосый человек. Хотя лица она была не в силах рассмотреть, но сразу стало ясно, как он молод – легкая походка и порывистость движений выдали его юный возраст. С утратой одних способов восприятия всякая божья тварь начинает развивать другие, и теперь Марфа по размытому силуэту, пятнам цвета, поступи и жестам умела вычислить целостный образ. Она быстро уверилась, что незнакома со своим нежданным посетителем.
Юноша приближался, постепенно обретая резкость, но не становясь от этого ни яснее, ни уместнее. Подойдя к кровати почти вплотную, он неожиданно опустился на колени, и до ее ушей донесся взволнованный полушепот:
– Наконец-то я тебя нашел!
Глава первая
Дитя и волшебство
Иван, 2016
Туалет ночного клуба предсказуемо источал смесь миазмов, напоминающую обо всех вариантах последствий злоупотребления дешевыми алкогольными коктейлями. Должен признаться, я только что внес свой вклад в букет местных ароматов и теперь, склонившись над раковиной, при помощи холодной воды пытался придать своей физиономии хоть сколько-нибудь пристойный вид. Заранее испытывая омерзение, неохотно поднял глаза к зеркалу, чтобы оценить результат…
Эффект получился воистину ошеломляющим: из иллюзорного пространства за стеклом на меня смотрело лицо глубокого старика. В его чертах, возможно, было что-то общее с моими, но жухлая седина волос, грязно-желтые кляксы пигментных пятен и неровные борозды морщин исключали возможность того, что это мой облик так преобразился, сколько б перед этим я ни выпил. Я обернулся, ожидая увидеть за спиной незнакомца, но там никого не обнаружилось. Вновь повернувшись к зеркалу и встретившись глазами с отражением, я с отвращением и страхом отметил, что неизвестный по ту сторону стекла в точности повторяет мои движения. Открыв воду, я резко сунул голову под кран, мучаясь подозрением, что на сей раз перебрал-таки конкретно.
Потратив пару минут на водные процедуры, я вновь поднял глаза и с опаской взглянул в зеркало. Покрытая амальгамой поверхность отразила мой привычный вид, увы, в данный момент весьма жалкий: короткие светлые волосы слиплись в неопрятные колтуны, глаза красные и воспаленные, ворот мятой рубашки испачкан чем-то мерзким. Но все же это был, несомненно, я. Испытав немалое облегчение, я еще раз тревожно оглядел помещение туалета и его отражение в широком зеркале, убедившись, что и там, и тут оно абсолютно пусто, не считая меня самого. Адреналин схлынул, вернулись более насущные проблемы, и я снова был вынужден склониться над умывальником.
Доведение собственного организма до такого плачевного состояния обычно мне не свойственно, но вчера произошла особенно жуткая автомобильная авария, и наш приемный покой (какой чудак назвал его покоем?), без того бывший не самым милым местечком во вселенной, превратился в филиал преисподней – кровь и неописуемые страдания. Закончил я дежурство полностью измочаленным и физически, и духовно. Заступившая на смену санитарка Петровна, всеми даже в глаза именуемая Сфинксом, сочувственно проворчала:
– И на фига тебе, молодому парню, почти уже доктору, эта канитель?
От усталости не в силах даже говорить, я только вздохнул, уныло глядя на старого мудрого Сфинкса, задающего, по обыкновению, вопрос, кажущийся нерешаемой загадкой мироздания. Прозвище свое эта выдающаяся во всех отношениях женщина получила не из-за того, что работала в нашей больнице целую вечность, и даже не по причине монументальной физической и душевной конструкции – просто ее лицо один в один напоминало знаменитую египетскую скульптуру. Только облик Большого Сфинкса долго уродовали прицельным огнем пушки армии Наполеона, а с лицом Петровны в одиночку управился парой ударов кулаком ее муж-алкоголик.
Петровна проводила меня анекдотом:
– Вань, зацени: санитар умирает, попадает в ад. И только через два дня понимает, что он не на работе. Хо-хо-хо!..
Я распахнул дверь туалета, впустив в помещение изрядную порцию царящей снаружи какофонии – коктейля из громкой безвкусной музыки и пьяных криков неистовствующей на танцполе толпы, немного помедлил и начал протискиваться меж потных, дергающихся тел к стойке бара, периодически натыкаясь на неудачно расставленные, изобилующие острыми углами скульптуры в африканском стиле. На вывеске этого изысканного заведения красовалась сделанная вычурным шрифтом надпись: «Десять негритят». Не могу представить человека, в чью светлую голову пришла идея дать ночному клубу название шедевра Агаты Кристи, где каждого героя ждала расплата за тайные грехи…
Впрочем, грехов – как тайных, так и явных – здесь хватало. Вон рыжий парень с мучнисто-белым лицом ловко, почти незаметно обменивает всем желающим шуршащие бумажки на пакетики с цветными капсулами. Меня угнетала мысль, что он, вероятно, мой будущий коллега: сегодня здесь тусовались почти исключительно студенты меда. Кто-то жаждет спасать жизни, кому-то нужен доступ к таблеткам. C’est la vie, как говорится. Но все равно тошно.
А вот в замысловатых позах примостились к барной стойке привлекательные юные нимфы, если попробовать к ним подкатить – получишь сперва быстрый внимательный оценивающий взгляд, а затем резкий отпор. Малообеспеченные студенты таких не интересуют, они здесь типа на охоте. Явились, не зная, что сегодня в клубе гуляет лечфак. Но главное – не понимают, дурочки, что дичь куда чаще имеет охотника, чем это принято считать. На дежурстве в приемном отделении я много перевидал подобных неумелых охотниц, доставляемых «Скорой» со следами побоев и различными интимными травмами, порою весьма затейливыми. Жаль девчонок, но против наивной дурости нет иного лекарства, кроме как горький опыт. Да и он – увы – не панацея…
Алкогольный дурман начал потихоньку покидать мою голову, оставляя лишь мучительное глухое гудение. Я устроился за стойкой бара, уткнувшись в смартфон и неловко листая вкладки все еще не вернувшимся полностью под контроль мозга пальцем. Передо мной стоял стакан с виски, родившийся из импульсивной идеи лечить подобное подобным, но приступать к процедуре я не спешил. Из наушников в меня лилась шестая симфония Моцарта в исполнении Берлинского симфонического оркестра. Торжественная и легкая поступь аданте резко контрастировала с бесноватыми движениями танцующей под попсу тусовки. Обычно хорошая музыка помогала мне вернуться к настройкам «по умолчанию» – то есть к привычному для меня мирному и спокойному расположению духа, но сегодня все было не так. Случается, какая-то мелочь выбивает из колеи сильнее, чем серьезное происшествие. Мне все время чудилось лицо старика в зеркале – я чувствовал, что это была не просто галлюцинация на почве алкогольной интоксикации, а часть какой-то грандиозной загадки…
Она подошла, как всегда, незаметно. Приобняв меня, слегка оттянула наушник и прислушалась, касаясь ухом моей щеки. Уловив Моцарта, поморщилась и отстранилась. Кивнув бармену, мол, сделай как обычно, уселась на высокий табурет, закинув ногу на ногу и обнажив совершенной формы колено. Ну, возможно, ее ноги и не совсем идеальны, но их вид неизменно заставляет мое сердце чуть ли не фибриллировать. Она поймала мой взгляд, и прочитанное в нем желание явно доставило ей удовольствие. Я старался не допускать фривольных мыслей на ее счет: красивых девушек кругом полно, а верные друзья на дороге не валяются. «Разряд!» – мысленно скомандовал я и усмехнулся собственной шутке. Она сочла, что улыбка предназначается ей, и нахально отпила из моего стакана, поскольку ее заказ еще болтался в шейкере в руках бармена.
Анна. Она с раннего детства признавала только полную форму своего имени. Никаких Ань, Анек и Анечек, а за Анюту или – того хуже – Нюру можно было и вовсе серьезно огрести.
Я хотел, как обычно, поделиться со своей лучшей подругой хотя бы частью душевной боли от созерцания человеческих страданий, обрушившейся за последние сутки в мой хрупкий внутренний мир, но неожиданно для себя самого заговорил о другом.
– Анна, что ты думаешь о зазеркалье? – спросил я, пристроив губы прямо к ее изящной ушной раковине – разговаривать иначе здесь было невозможно.
– Смотря что ты имеешь в виду: сказочную страну, параллельную реальность, изображение в псевдоскопе… Ну, не салон же красоты? – не сдержав смешок, она обожгла мое ухо горячим дыханием.
– Я примерно полчаса назад посмотрелся в зеркало и увидел в нем не себя, – заторопился я с объяснением, стараясь сосредоточиться на этой мысли и отбрасывая прочь непрошеные плотские желания. – Там был реально другой человек, какой-то старик.
Анна деликатно не стала спрашивать, чего и сколько я сегодня пил, понимая, что данная версия уже мною самим всячески рассмотрена, осмыслена и отметена. Вопрос моего психического здоровья на повестке не стоял – она знала меня с детства, и мое крайнее здравомыслие не раз выводило ее из себя.
– То есть, ты спрашиваешь, существует ли, по моему мнению, вероятность наличия другого мира, который можно иногда случайно увидеть в зеркале?
– Что-то типа того, – кисло признал я.
Анна помолчала, поджав губы, то ли обдумывая идею, то ли удерживая колкость, готовую сорваться с уст.
– Так, и где у нас волшебное зеркало? – она деловито огляделась, но все многочисленные отражающие поверхности в клубе были оккупированы силуэтами, нервно дергающимися в такт ритму (слово «музыка» я предпочту здесь опустить).
– Там, – признался я, кивнув в нужном направлении.
Она бесцеремонно схватила меня за руку и потащила в сторону закутка, где располагались заветные двери. Перспектива посещения мужского туалета мою подругу ни капли не смущала.
На сей раз помещение отнюдь не было пустынным: мы застали там с десяток разномастных мужских особей различной степени занятости. Некоторые справляли свои естественные нужды, другие трепались, привалившись к умывальнику, один пил какую-то мутную отраву прямо из горлышка бутылки, а двое тайком курили, предусмотрительно натянув на датчик дыма презерватив. Появление в дверях дамы не только не смутило эту изысканную компанию – оно просто осталось незамеченным.
Анна решительно двинулась внутрь, рискованно скользнув тонким каблуком по мокрому кафелю. Я протянул руку, чтобы поддержать ее, но она небрежно отмахнулась.
– Так, мальчики, будьте любезны, освободите помещение! – ее властный и в то же время дурманяще-женственный тон действовал на моих собратьев до тошноты однообразно, вызывая рефлекс повиновения, чему я не переставал удивляться. Вот и сейчас разного возраста, степени опьянения и природного сволочизма представители сильного пола покорно потянулись к выходу, застегивая штаны и гася окурки. Лишь кто-то один, оказавшись снаружи, сунул голову обратно и глумливым голосом поинтересовался, чем мы собираемся здесь заниматься, на что Анна, произведя довольно ловкое па ногой, недвусмысленным образом захлопнула дверь.
– Ну, давай, показывай, – потребовала она, поворачиваясь к умывальникам. Я подошел к ней и встал рядом. Наши отражения сблизились, и зеркальная Анна слегка подмигнула мне, подбадривая. Я пристально уставился в зеркало, но увидел лишь собственный изрядно пожеванный облик, что, по причине контраста со стоящей рядом ослепительной девушкой, смотрелось еще более гадостно.
– Слушай, может, это зеркало – что-то типа стекла в полицейском участке, непрозрачного лишь с одной стороны? И вдруг при определенном освещении можно увидеть людей по другую сторону? – предположила она.
– А смысл? – недоверчиво дернул я плечом.
– Ну, это же ночной клуб. Мало ли какие извращенцы бывают, – она и сама понимала, что идея так себе, но другой не имелось.
Я напряг свои скудные навыки пространственного мышления, прикидывая, может ли за этой стеной быть еще одно помещение, и кивнул. Хотя отчего-то был уверен, что привидевшийся мне старик не был вуайеристом – такая мысль меня даже слегка обижала.
Клуб мы покинули в молчании. Негритенок с вывески, нарисованный каким-то буратино из художественной школы, зловеще смотрел нам вслед.
– Ты на авто? – спросила Анна, хотя прекрасно знала, что туда, где предполагается употребление крепких напитков, я никогда не беру машину. Дежурства в приемном покое больницы быстро излечивают от вождения в нетрезвом виде.
Желтобокое такси, оперативно добытое Анной через приложение в айфоне, быстро мчало нас по пустым ночным петербуржским улицам. Глядя, как за окном стремительно мелькают любимые места, я жалел, что нет уже ни времени, ни сил на ночную прогулку с лучшей подругой. Я обожал этот неласковый город, куда мы с Анной самостоятельно приезжали на электричке лет этак с десяти. Набережные и мосты, лавочки и фонари были нашими союзниками, храня молчание по поводу детских шалостей, скрывая рискованные подростковые эскапады, никому не выдавая наших юношеских тайн…
Возле дома, в котором Анна снимала комнату, она притянула меня к себе очень откровенным, невыразимо женственным движением, оказавшись вдруг так близко, как никогда ранее. «Ну что за ночь неожиданных потрясений?» – пронеслось в голове. Я не смел поднять на нее глаз, боясь не справиться с искушением.
– Анна, ты – мой ангел-хранитель, хотя порой и похожа больше на беса, учитывая твой несносный характер. Разве можно заниматься пошлой человеческой любовью с ангелом? – отшутился я, бережно отстраняя девушку и гадая, что на нее нашло.
Она сердито фыркнула и исчезла в парадном, а я побрел к своему общежитию, находящемуся прямо напротив, – хотя различные профессиональные устремления и развели нас по разным вузам, здесь, как и в родном городе, Анна предпочла остаться моей соседкой.
– Черт возьми, что со мной происходит? И почему Анна так странно себя ведет? – продолжал я бормотать себе под нос, возвращаясь в свое убогое казенное жилище. И, разумеется, даже вообразить не мог, какими шокирующими окажутся ответы на оба эти вопроса.
Филипп, 1912
Филипп мог часами, сидя на пригорке, смотреть, как вращается колесо речной мельницы. Звон серебристых водяных струй сливался с щебетанием птиц, дополнялся шепотом ветра, шуршащего в кронах берез, и резкими аккордами скрипящих мельничных жерновов. У мира была собственная музыка, отличная от той, что сочиняли люди, но не менее восхитительная. Научившись слышать ее, можно проникнуть в потаенную глубину вещей и явлений, поскольку музыка – это голос сердца, так говорила матушка.
Река серебристым извилистым швом с грубоватыми стежками перекинутых косцами мостков скрепляла пологий откос с простирающимся до самого горизонта лугом. Полуденный диск светила отражался в воде, слепя глаза россыпью бриллиантовых бликов, – Катрин это называла «купанием солнца».
Стоило Филиппу только подумать о Катрин, как из рощи послышался звонкий девчачий голос:
– Я знала, что мы найдем тебя у Ведьмы. (Речка звалась чудным именем Ветьма, и дети, разумеется, сразу же переиначили это название на свой лад.)
Нетерпеливая Катрин всегда начинала говорить раньше, чем приблизится на удобное для беседы расстояние. Высокая, статная, темноволосая, она, как норовистая лошадь повозку, сердито тащила за собой маленькую златокудрую Адель. Та суетливо перебирала своими тонкими ножками, стараясь поспевать за старшей подругой, но то и дело спотыкаясь.
Катрин появилась в усадьбе сравнительно недавно. Отец Филиппа, день за днем наблюдая, как без женского глаза в доме все прочнее поселяются грязь и запустение, пригласил наконец из далекой провинции обедневшую родственницу, посулив ей роль хозяйки. Приехавшая вместе со своей строгой маменькой дерзкая своенравная девочка быстро завоевала прочное место не только в неспешном укладе поместья, но и в жизни Филиппа, открыв для одинокого замкнутого мальчика прелести детской дружбы. Адель к их союзу присоединилась лишь пару месяцев назад, когда барин, увлекшись идеей модернизации усадебного парка, нанял на работу выпускника курсов Российского общества садоводства. Младше Катрин и Филиппа всего на год, дочка садовника оказалась до того миниатюрной и хрупкой, что рядом с ними выглядела малышкой.
– Я сейчас такое узнала, – зажмурившись от распирающей ее сенсационной новости, старшая девочка без всякой элегантности плюхнулась на траву рядом с Филиппом, за что, случись такое увидать ее маменьке, получила бы резкий нагоняй. Катрин были чужды условности, а хорошие манеры она считала лживой ширмой, за которой люди прячут свой истинный характер. Пелагея Ивановна тщетно пыталась привить своей своевольной дочери хоть каплю светской обходительности – в той все явственнее проступали задатки будущей феминистки.
Филипп повернул голову и улыбнулся, поощряя свою подружку к рассказу. Впрочем, упрашивать было не нужно, новости и так из нее сыпались, как зерно из худого мешка на мельнице.
– Я слышала, как Яков Ильич говорил с маман и велел приготовить комнату на господской половине. Твой новый учитель, мосье… как-то там, – настоящий француз, прибудет прямо из Франции! Барин по случаю его приезда приказал привести в совершенство весь дом, представь, он так и сказал: «привести в совершенство», – она хихикнула, забавно сморщив свой тонкий, идеальной формы носик.
Катрин считала Францию чем-то вроде очага безнравственности, и все, с нею связанное, вызывало в девочке жаркое любопытство. Она не раз намекала Филиппу, что его отец, не единожды посещавший данную страну, бывает там «с распутными целями». Настоящий француз в усадьбе в ее представлении был истиной сенсацией.
Мальчик сделал большие глаза, чтобы порадовать Катрин, хотя о приезде учителя знал еще вчера. Давешний разговор с отцом огорчил его, но не слишком. Пока ему дозволялось музицировать – жизнь казалась вполне счастливой, что бы в ней ни происходило. Переезд из шумного веселого Петербурга в отдаленное поместье, оставшееся без присмотра после кончины помершего в одночасье от удара старого барина, стал бы для недавно лишившегося матери мальчика серьезным испытанием, кабы не рояль, купленный когда-то для Ольги Павловны у «Братьев Дидерихс». Этот чудный инструмент нашел новое прибежище в просторной гостиной загородного особняка. Возможность ежедневно упражняться в музыке примиряла Филиппа с необходимостью оставаться в деревне. Яков Ильич, после смерти любимой супруги вместе с новорожденным младенцем, тяготел к жизни исключительно провинциальной и все свои честолюбивые устремления перенес на единственного живого сына. Он почитал музыку занятием легкомысленным и мечтал послать отпрыска, обнаружившего, по его мнению, недюжинные способности в науках, в столицу – учиться на доктора. Засим и был нанят преподаватель, сведущий в латыни и естественных предметах. Новостью было только то, что новый учитель – француз, но Филиппа, в отличие от Катрин, это ничуть не взволновало. Какая, по сути, разница?
– Так что, пока тебе не забили всю голову науками, пойдем запуск землеройной машины смотреть, – немного нелогично заключила девочка.
– А мне было бы интересно учиться у француза, – встряла Адель, обожавшая уроки.
– Еще вопрос, чему он тебя научит, – ехидно засмеялась подруга.
– Я мечтаю сама когда-нибудь стать учителем, – не уловив смысла насмешки, продолжила та.
– Это вряд ли. Когда вырастешь, ты будешь сажать кусты, как твой отец, – фыркнула Катрин.
В ее словах, произнесенных обидным язвительным тоном, была горькая правда: дочь садовника вряд ли могла рассчитывать на иной исход. Пусть даже сейчас Адель преуспевала в грамоте и письме куда больше, чем Катрин, а по количеству прочитанных книг почти сравнялась с Филиппом, денег на то, чтобы дочь могла продолжить учебу в городе, у ее отца не было. Скорее всего, впереди эту нежную субтильную девочку ждал тяжкий физический труд.
Мальчик подумал, что Катрин, пусть она даже права, могла быть снисходительнее к младшей подруге, и ему захотелось утешить бедняжку.
– Мосье «кактотам» наверняка привезет новые книги, я дам тебе почитать, – с теплой улыбкой пообещал он.
– Правда? – воспрянув духом, Адель подняла на Филиппа большие лазоревые глаза, словно небесной синью окатила, и что-то в его сердце едва заметно дрогнуло.
Но Катрин не ведала жалости:
– Что ты выдумал, Фил, у нее руки все время в земле! Она пачкает ими даже учебники, учитель всегда ей за это пеняет. Разве можно давать такой замарашке чужие книги?
Адель насупилась и торопливо спрятала кулачки за спину – она сегодня помогала в прополке овощей, и под ногтями остались неопрятные черные полоски. Филипп, не раз таскавший своей маленькой приятельнице увесистые фолианты из домашней библиотеки, едва заметно подмигнул девочке.
– Так мы идем смотреть или нет? – настойчиво вопросила Катрин.
Мальчик предпочел бы остаться здесь, но спорить с упрямой подружкой ему не хотелось – он очень дорожил ее вниманием. Адель же, обладавшая счастливо легким характером, уже позабыла обиду и радостно схватила за руку старшую девочку, подпрыгивая от нетерпения: так ей хотелось зрелищ! Не дожидаясь ответа, они обе вприпрыжку поскакали в сторону усадьбы. Ну чисто Звездочка и Руслик, подумал Филипп и едва не засмеялся вслух, так это было забавно. Звездочкой звали вороную кобылу отца, а Русликом – кудлатого белого пони, купленного четыре года назад ему на восьмилетие – то были первые именины Филиппа без матушки.
– Кать, да погоди ты! – крикнул мальчик и, поднявшись с земли, неторопливо пошел следом.
Пелагея Ивановна настаивала, чтобы все называли ее дочку Катрин – на французский манер, мол, так принято в свете. В столице эта мода давно уже прошла, но здесь, в провинциальном захолустье, время словно отставало от городского на несколько десятков лет. Однако сын помещика предпочитал простое русское «Катя» и наедине часто звал ее так, а она не возражала.
Подойдя к конюшням, Филипп увидал, что здесь собралась, пожалуй, вся дворня: обе кухарки – господская и черная, горничные, лакеи, кучер Антип, главный конюх Никодим и его помощники Гришка с Мишкой, пособники садовника, огородницы, скотницы и так далее. Смешавшись с толпой прислуги, дружно бросившей свои прискучившие обязанности и глазевшей на невиданное техническое диво – машину для земляных работ, пригнанную специально из самого Петербурга, дети подобрались поближе. Катрин исподтишка высматривала свою сердитую маменьку, но той не было видно. Вообще-то, Пелагея Ивановна считала прожекты своего богатого родственника бессмысленными причудами и, не в силах им противостоять, предпочитала игнорировать. Однако вполне могла заявиться сюда, дабы разогнать слуг по местам – хозяйкой она была строгой.