Tasuta

Мартин Иден

Tekst
520
Arvustused
Märgi loetuks
Мартин Иден
Audio
Мартин Иден
Audioraamat
Loeb Илья Бобылев
1,56
Lisateave
Audio
Мартин Иден
Audioraamat
Loeb Илья Бобылев
1,56
Lisateave
Audio
Мартин Иден
Audioraamat
Loeb Иван Литвинов
1,98
Lisateave
Audio
Мартин Иден
Audioraamat
Loeb Владимир Левашев
2,61
Lisateave
Audio
Мартин Иден
Audioraamat
Loeb Сергей Чонишвили
2,65
Lisateave
Audio
Мартин Иден
Audioraamat
Loeb Алисин Антон
2,93
Lisateave
Audio
Мартин Иден
Audioraamat
Loeb Михаил Тихонов
4,18
Sünkroonitud tekstiga
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Глава 37

На следующее утро Мартин, вопреки предупреждениям Бриссендена, отправил в «Акрополь» «Позор солнца». Он решил, что если журнал напечатает его статью, то ее легко будет продать какому-нибудь книгоиздательству. «Эфемериду» он также переписал и отправил. Несмотря на почти маниакальную ненависть Бриссендена к редакторам и журналам, Мартин твердо решил, что поэма должна увидеть свет. Он, конечно, не предполагал печатать ее без согласия Бриссендена. Ему хотелось, чтобы какой-нибудь крупный журнал принял ее, а тогда, думал Мартин, можно будет добиться согласия Бриссендена.

И в то же утро Мартин начал писать повесть, которую задумал уже недели три тому назад и которая с тех самых пор настойчиво просилась на бумагу. Это должна была быть повесть из морской жизни, образец романтики двадцатого века с увлекательным сюжетом, с реальными характерами и реальной обстановкой. Но под занимательной фабулой должно было скрываться нечто такое, чего поверхностный читатель не мог заметить и что, однако, не мешало бы ему получать удовольствие при чтении. Именно это «что-то», а не перипетии сюжета, было для Мартина самым главным в повести. Его всегда увлекала в произведении основная идея, и сюжет зависел от нее. Определив для себя эту идею, он находил такие образы и такие ситуации, в которых она могла получить наиболее яркое выражение. Повесть должна была называться «Запоздалый» и по объему не превышать шестидесяти тысяч слов, – а при работоспособности и творческой энергии Мартина это были, разумеется, сущие пустяки. В первый же день, начав писать, он испытал глубокое наслаждение мастера. Он уже не боялся теперь, что неловкость, беспомощность литературной формы обеднит его мысль. Долгие месяцы упорной, напряженной работы принесли, наконец, желанные плоды. Теперь он мог идти твердо и неуклонно к задуманной цели, и никогда еще не было у него такой глубокой уверенности в том, что он правильно понимает жизнь и умеет показать ее. В «Запоздалом» Мартину хотелось изобразить действительные происшествия и вывести реальных людей, реально мыслящих и чувствующих. Но, кроме того, в повести должен был заключаться великий тайный смысл, идея, равно справедливая для всех стран, всех времен и народов. «И все это благодаря Герберту Спенсеру, – подумал Мартин, вдруг откинувшись на спинку стула. – Да, благодаря Герберту Спенсеру и тому великому ключу к мирозданию, который он дал мне в руки и который зовется эволюцией!»

Мартин отчетливо сознавал глубину и значительность того, что он создавал сейчас. «Дело пойдет! Пойдет!» – мысленно твердил он себе. Да, дело пошло. Наконец-то он напишет такую вещь, за которую тотчас же схватится любой журнал. Вся повесть целиком словно горела перед ним огненными буквами. Мартин вдруг оторвался от работы, набросал в своей записной книжке отрывок, который должен был стать заключительным. Вся композиция вещи была настолько ясна ему, что он вполне мог написать конец задолго до того, как подошло время его написания. Он сравнивал свою еще не законченную повесть с рассказами других писателей и пришел к убеждению, что его произведение неизмеримо выше.

– Только один человек мог бы написать нечто подобное, – пробормотал Мартин, – это Конрад. Но и Конрад вполне бы мог пожать мне руку за эту повесть и сказать: «Хорошо сработано, Мартин дружище!»

Проработав почти весь день, Мартин вдруг вспомнил, что приглашен обедать к Морзам. Благодаря Бриссендену его черный костюм был выкуплен из ломбарда, и Мартин мог теперь снова появляться в обществе. По дороге он забежал в библиотеку и взял там книгу Салиби. Он решил еще в трамвае прочесть «Цикл жизни», ту самую статью, о которой упоминал во время спора Нортон. Читая, Мартин пришел в ярость. Лицо его пылало, глаза сверкали, он все время бессознательно сжимал кулаки, словно угрожая кому-то. Выйдя из трамвая, он зашагал по улице с решительным видом человека, готовящегося напасть на кого-то, и так надавил звонок у двери Морзов, что тут же опомнился и добродушно расхохотался. Но, войдя в дом, он тотчас же почувствовал глубокую тоску. У него словно подломились крылья и он сразу упал с тех высот, на которые занесло его вдохновение.

«Буржуа! Торгаши!» – вспомнил он любимые выражения Брисссндена. «Ну и что же? – сердито перебил он сам себя. – Ведь я женюсь на Руфи, а не на ее семье!»

Мартину показалось, что Руфь никогда еще не была такой прекрасной, такой одухотворенной и в то же время такой здоровой и свежей. Ее щеки слегка зарумянились, и он опять не мог отвести взгляда от ее глаз – синих глаз, в которых он впервые увидел отблеск бессмертия. Он потом, правда, забыл о бессмертии и был отвлечен в сторону положительных наук; но теперь в глазах Руфи он прочел нечто такое, чего нельзя было выразить на человеческом языке. Мартин прочел в них любовь. Та же любовь сияла и в его глазах, а любовь была выше всяких споров. Таково было его глубочайшее пламенное убеждение.

Те полчаса, которые он провел с Руфью перед обедом, сделали его опять счастливым и довольным жизнью. Но, во время обеда Мартин вдруг почувствовал необычайное утомление, – оно явилось как естественная реакция после трудового дня. Он сознавал, что у него усталые глаза и что он очень раздражен и не сдержан. Ему вспомнилось, как за этим самым столом, где теперь ему не раз бывало смешно и скучно, он сидел некогда впервые в обществе людей, которых считал неизмеримо выше себя. Самый воздух этого дома тогда казался ему пропитанным утонченной культурой. Должно быть, он представлял тогда очень забавное и трогательное зрелище. Полудикарь, от волнения обливающийся потом, сбитый с толку множеством подаваемых блюд, угнетаемый величественным лакеем, старающийся не потеряться в высоких сферах, куда занес его случай, и, в конце концов, приходящий к отчаянному решению – быть самим собой, не пытаясь проявить глубину знаний и изысканность манер, которых у него не было.

Мартин бросил на Руфь мимолетный взгляд, такой взгляд, которым путешественник при слухе о грозящей судну опасности проверяет, на месте ли спасательный круг. Да! Только это и выдержало испытание времени: любовь и Руфь. Все остальное развеялось, как мираж, едва он начал по-настоящему читать книги. Но Руфь и любовь не были миражем. Для них он нашел биологическое оправдание. Любовь была сильнейшим проявлением жизни. Природа предписывала ему любить и готовила его для этого, так же как всякого другого нормального человека. Десятки тысяч, сотни тысяч – нет! миллионы веков она билась над совершенствованием человеческой породы для этой цели, и он, несомненно, явился венцом ее достижений. Она вдохнула в Мартина любовь, в мириады раз увеличила ее силой фантазии и послала его в мир, чтобы он изведал волнение и трепет, и радость свершения. Его рука нашла под столом руку Руфи и пожала ее. Ответом было такое же жаркое пожатие. Они быстро переглянулись, и ее глаза блеснули любовно и ласково. Глаза Мартина также блеснули, и он даже не подозревал, что блеск в глазах Руфи был, в сущности говоря, лишь отражением того огня, который горел в его взоре.

Напротив него, по правую руку мистера Морза, сидел судья Блоунт, главный судья города Сан-Франциско. Мартин уже неоднократно встречался с ним и, по правде говоря, не чувствовал к нему особенного расположения. Судья беседовал с отцом Руфи о рабочих союзах, о политическом положении и о социализме, причем мистер Морз указал ему на Мартина, как на сторонника социалистического учения. Судья Блоунт посмотрел на молодого человека с отеческим состраданием. Мартин усмехнулся про себя.

– Со временем вы поймете свои заблуждения, – сказал судья ласково, – эти детские болезни лучше всего излечиваются временем! (Говоря так, судья повернулся к мистеру Морзу). Я никогда не спорю в таких случаях: это только возбуждает в пациенте упрямство.

– Совершенно справедливо, – важно ответил мистер Морз, – но иногда, все же полезно бывает предупредить пациента о возможных последствиях его упрямства.

Мартин засмеялся, хотя не без некоторого усилия. День был так долог, работа в течение всего дня была так напряжена, что реакция давала себя знать.

– Несомненно, вы превосходные доктора, – сказал он, – но если вы хоть немножко интересуетесь мнением пациента, позвольте ему сказать вам, что вы ошиблись в диагнозе. На самом деле вы оба страдаете той самой болезнью, которую приписываете мне. Я же совершенно невосприимчив к ней. Социалистическая философия, которая вас так волнует, меня никак не затронула.

– Ловко, ловко, – пробормотал судья, – прекрасный прием в споре – обращать обвинение против обвинителя.

– Позвольте! Я говорю на основании ваших слов! – сказал Мартин. Глаза его сверкнули, но он еще сдерживался. – Видите ли, господин судья, я слышал ваши предвыборные речи. Благодаря особой мыслительной передержке, – это мое любимое выражение, хотя оно не всем понятно, – вы считаете себя сторонником принципа «выживания сильнейшего», и в то же время, вы принимаете все меры к тому, чтобы обессилить сильного.

– Молодой человек!..

– Не забудьте, что я слышал ваши речи! – перебил Мартин. – Ваша позиция в вопросе о торговых взаимоотношениях между штатами, об урегулировании деятельности железнодорожного и нефтяного трестов, о планомерной эксплуатации лесов и так далее и тому подобное – сводится к требованию ограничительных мер, то есть по существу совпадает с позицией социалистов.

– Но разве, по-вашему, не следует обуздывать непомерный произвол власть имущих?

– Не об этом речь. Я хочу только доказать вам, что вы ошиблись в диагнозе, и что я нисколько не заражен бактерией социализма. Я хочу доказать вам, что вы сами, именно вы, заражены этой бактерией! Что касается меня, то я исконный враг социализма, так же как и вашей ублюдочной демократии, которая, в сущности говоря, есть псевдосоциализм, только не хочет называть вещи своими именами. Я реакционер, настолько убежденный реакционер, что вам, живущим под колпаком фальшивых общественных отношений, никогда не понять моих взглядов, ибо вы слишком близоруки, чтобы разглядеть что-нибудь сквозь этот колпак. Вы делаете вид, что вы верите в победу сильнейшего, а я действительно в это верю. Вот в чем разница. Когда я был моложе – всего несколько месяцев тому назад, – я думал так же, как и вы, и ваши слова производили даже на меня известное впечатление. Но торгаши и лавочники – трусливые правители; они заняты только добыванием денег, и я предпочел обратиться к древнему аристократизму. В этой комнате я единственный индивидуалист. Мне нет никакого дела до государства. Я жду только сильного человека, который явится верхом на коне и спасет государство от неизбежного разложения. Ницше был совершенно прав. Я не буду терять время, и объяснять вам, кто такой Ницше, но он был прав! Мир принадлежит сильным, которые также благородны, как и могучи, и которые не барахтаются всю жизнь в болоте купли и продажи. Мир принадлежит истинным аристократам, белокурым зверям, тем, кто не идет ни на какие компромиссы и всегда говорит только «да». И они поглотят вас – вас, социалистов, боящихся социализма и воображающих себя индивидуалистами. Ваша рабская мораль золотой середины не спасет вас! Ну, конечно, все это для вас китайская грамота, и я не буду больше надоедать вам. Но помните одно! В Окленде не наберется и полдюжины индивидуалистов, но один из них – ваш покорный слуга, Мартин Иден.

 

Сказав так, Мартин обратился к Руфи, как бы давая понять, что он считает спор законченным.

– Я сегодня устал, – сказал он, – мне хочется любить, а не разговаривать.

Он оставил без ответа замечание мистера Морза, который сказал:

– Вы меня не убедили. Все социалисты – иезуиты. Им необходимо прибегать к разным уверткам.

– Ничего! Мы еще сделаем из вас доброго республиканца, – сказал судья Блоунт.

– Всадник на коне явится раньше, чем это случится, – добродушно возразил Мартин и опять повернулся к Руфи.

Но мистер Морз был недоволен. Ему не нравилась леность и презрение к нормальным, разумным видам деятельности, проявляемые его будущим зятем, образ мыслей которого был ему чужд, а натура – непонятна. И мистер Морз решил направить беседу на учение Герберта Спенсера. Мистер Блоунт поддержал этот разговор, а Мартин, навостривший уши, как только было произнесено имя философа, услыхал, что судья сдержанно, но с достоинством начал критиковать идеи Спенсера. Мистер Морз временами поглядывал на Мартина, словно желая сказать: «Слышите, дитя мое?»

– Какой вздор, – шептал Мартин, продолжая говорить с Руфью и Артуром.

Но дневная усталость и вчерашние споры с «настоящими людьми» взяли свое; к тому же он еще не излил вполне раздражения, которое было вызвано в нем статьей, прочитанной в трамвае.

– В чем дело? – вдруг спросила его Руфь, испуганная тем явным усилием, с которым Мартин сдерживал себя.

– «Нет бога, кроме Непознаваемого, и Герберт Спенсер пророк его», – вдруг произнес судья.

Мартин тотчас же повернулся к нему.

– Дешевая острота, – заметил он спокойно, – впервые я услышал ее в Сити-Холл-парке из уст одного рабочего, которому следовало, пожалуй, быть умнее. С тех пор я часто слышал эти слова, и всякий раз меня тошнило от их пошлости. Как вам самому не стыдно! Имя великого и благородного человека среди ваших словоизлияний – словно капля росы в стоячей луже. Вы внушаете мне отвращение!

Казалось, внезапно раздался удар грома. Судья Блоунт побагровел, и вдруг воцарилось зловещее молчание. Мистер Морз втайне радовался. Он видел, что его дочь шокирована. Он добился своего, вызвал вспышку природной грубости у этого ненавистного ему человека.

Руфь с мольбой сжала под столом руку Мартина, но кровь уже закипела в нем. Самомнение и тупость людей, занимающих высокое положение, возмутили его. Главный судья! Подумать, что только два-три года назад он лежал во прахе и смотрел на таких людей, как на богов.

Судья Блоунт пришел в себя и даже попытался продолжать разговор, обращаясь к Мартину с нарочитой вежливостью, но тот сразу понял, что это делается исключительно ради присутствующих дам. Это окончательно взбесило Мартина. Неужели в мире вовсе нет честности?

– Не вам спорить со мною о Спенсере! – воскликнул он. – Вы так же мало знаете Спенсера, как и его милые сородичи. Я знаю, это не ваша вина! В этом виновато всеобщее современное невежество. С образчиком такого невежества я имел случай познакомиться только что, когда ехал сюда! Я читал исследование Салиби о Герберте Спенсере. Вам бы следовало это прочесть. Книга доступна для всех. Вы можете найти ее в любом магазине и в любой библиотеке. Когда вы прочтете то, что написал Салиби про этого великого человека, даже вам, я уверен, станет неловко. Это такой рекорд пошлости, перед которым ваша пошлость бледнеет. Академический философ, недостойный дышать одним воздухом со Спенсером, называет его «философом недоучек». Я уверен, что вы не прочли и десяти страниц из сочинений Спенсера, но были критики и более интеллигентные, которые читали не больше вашего и, однако, имели наглость указывать последователям Спенсера на ложность его идей! Понимаете? Его идей – человека, великий гений которого охватил все стороны научного познания; он был отцом психологии; он произвел целый переворот в области педагогики, так что крестьянские дети во Франции теперь приобретают основы знаний по методам, предложенным Спенсером. Жалкие людишки, оскорбляющие его память, добывают себе в то же время кусок хлеба практическим применением его идей. Ведь если у них есть хоть какие-нибудь мысли, то этим они обязаны ему! Ведь если бы его не было, они не имели бы и тех ничтожных знаний, которые они затвердили, как попугаи. А какой-нибудь господин, вроде Фэрбэнкса в Оксфорде, который занимает место повыше вашего, судья Блоунт, смеет говорить, что потомство назовет Спенсера скорее поэтам и мечтателем, нежели мыслителем. Тявкающие шавки, вот это кто! Один изрек, что «Основные начала» не лишены литературных красот. Другие кричат, что он – труженик ума, но не оригинальный мыслитель. Тявкающие шавки! Свора тявкающих шавок!

Мартин умолк среди гробовой тишины. Все в семье Руфи уважали судью Блоунта как человека почтенного и заслуженного, и выступление Мартина повергло всех в ужас. Конец обеда прошел при самом погребальном настроении. Судья и мистер Морз вполголоса беседовали между собой; у других разговор вовсе не клеился.

Когда Мартин и Руфь после обеда остались вдвоем, произошла бурная сцена.

– Вы невыносимы, – говорила Руфь, вся в слезах. Но его гнев еще не утих, и он грозно бормотал:

– Скоты! Ах, скоты!..

Когда Руфь сказала, что Мартин оскорбил судью, он возразил:

– Чем же я его, по-вашему, оскорбил? Тем, что сказал правду?

– Мне нет дела до того, правда это или нет, – продолжала Руфь, – есть известные границы приличия, и вам никто не давал права оскорблять людей!

– А кто дал судье Блоунту право оскорблять истину? – воскликнул Мартин. – Оскорбить истину гораздо хуже, чем оскорбить какого-то жалкого человечишку. Но он сделал еще хуже! Он очернил имя величайшего и благороднейшего мыслителя, которого уже нет в живых. Ах, скоты! Ах, скоты!

Ярость Мартина испугала Руфь. Она впервые видела его в таком неистовстве и не могла понять причины этого безрассудного, с ее точки зрения, гнева. И в то же время ее по-прежнему неотразимо влекло к нему, так что в конце концов она не удержалась и, потянувшись к нему, обхватила руками его шею. Она была оскорблена и возмущена всем, что случилось, и тем не менее ее голова лежала на его груди, и, прижимаясь к нему, она слышала, как он бормотал:

– Скоты, ах, скоты!

И не подняла головы, даже когда он сказал:

– Я больше не буду портить вам званых обедов, моя дорогая. Ваши родные не любят меня, и я не хочу им навязываться. Они так же противны мне, как я им. Фу! Они просто отвратительны! Подумать только, что я когда-то смотрел снизу вверх на людей, которые занимают важные посты, живут в роскошных домах, имеют университетский диплом и банкирский счет! Я по своей наивности воображал, что они в самом деле достойны уважения.

Глава 38

– Пойдемте в социалистический клуб! – сказал Бриссенден, ослабевший от кровохарканья, которое было с ним полчаса тому назад – второе за последние три дня. В его дрожащих руках был неизменный стакан виски.

– А что мне там делать? – спросил Мартин.

– Посторонним разрешается брать слово, только не больше чем на пять минут, – сказал больной, – вот вы и выступите. Скажите им, почему вы не социалист. Скажите им то, что вы думаете о них и об их этике, этике гетто. Бросьте им в лицо Ницше и заварите кашу. Им полезны такие споры, да и вам тоже! Мне бы очень хотелось, чтобы вы стали социалистом, прежде чем я умру. Только это может спасти вас в час разочарования в жизни, который, несомненно, наступит.

– Не понимаю, как вы, именно вы, можете быть социалистом, – заметил Мартин, – ведь вы ненавидите толпу. И правда, какое дело вам, эстету, до ее интересов и стремлений? – При этих словах Мартин с укоризной указал Бриссендену на виски: – Социализм, по-видимому, не спасает вас.

– Я очень болен, – отвечал Бриссенден. – Вы – другое дело Вы человек здоровый, у вас еще вся жизнь впереди, и вам надо иметь какую-нибудь цель в жизни. Вы удивляетесь, почему я социалист? Я вам скажу. Потому что социализм неизбежен; потому что современный строй сгнил и не может продержаться долго; потому что время вашего человека на коне прошло. Рабы не пойдут за ним. Рабов слишком много, и они не дадут ему сесть на коня. Все равно вы от них не уйдете и принуждены будете проглотить их рабскую мораль. Конечно, это не очень сладко. Но тут уже ничего не поделаешь. Вы с вашими ницшеанскими идеями просто троглодит, Мартин. Что прошло – прошло, а тот, кто говорит, что все в истории повторяется, – лжет. Вы правы, я не люблю толпу, но как же быть? Человека на коне вам не дождаться, а я предпочту что угодно, только не власть трусливых буржуазных свиней. Идемте. Если я просижу здесь еще немножко, я напьюсь в стельку! А вы знаете, что говорит доктор? Впрочем, к черту доктора! Мне ужасно хочется оставить его в дураках.

Был воскресный вечер, и небольшой зал оклендского социалистического клуба был битком набит, главным образом рабочими. Оратор, умный еврей, понравился Мартину, хотя все, что он говорил, было для него совершенно неприемлемо. Узкие плечи и впалая грудь оратора сразу изобличали в нем истинного сына гетто, и, глядя на него, Мартин ясно представил себе вечную войну жалких и слабых рабов против горсточки сильных мира сего, которые правили ими искони и всегда будут править. Для Мартина в этом тщедушном человеке заключался великий символ. Это было воплощение несчастной массы хилых и неприспособленных людей, гибнущих по неизбежному биологическому закону на тернистых путях жизни. Они были обречены. Несмотря на их хитроумную философию и муравьиную склонность к коллективизму, природа отвергла их ради могучих и сильных людей. Природа отбирала лучшие свои создания, и люди подражали ей, разводя породистых лошадей и редкостные растения. Конечно, творец мироздания мог придумать лучший метод, но людям этого мира уже приходится считаться с существующим порядком вещей. Разумеется, перед гибелью они могут извиваться и корчиться, как это делают социалисты, могут собираться и толковать о том, как уменьшить тяготы земного существования и перехитрить вселенную.

Так думал Мартин, и это же самое он высказал, когда Бриссенден, наконец, убедил его выступить и задать им жару. Он взошел на трибуну и, как было принято, обратился к председателю. Он заговорил сначала очень тихо, слегка запинаясь, стараясь привести в порядок все те мысли, которые нахлынули на него во время речи еврея. Каждому оратору на таких митингах предоставлялось пять минут. Но когда истекли эти положенные пять минут, Мартин только еще успел войти во вкус своей речи, нападение его на социалистические доктрины только что развернулось, а так как он возбудил в слушателях большой интерес, то они единогласно потребовали у председателя продления срока. Они увидели в нем достойного противника и напряженно следили за каждым его словом. Мартин говорил с необычайным увлечением, не прибегая к околичностям, и, нападая на рабскую мораль, прямо указывал, что под рабами он разумеет именно своих слушателей. Он цитировал Спенсера и Мальтуса и прославлял биологический закон мирового развития.

– Итак, – резюмировал он свою речь, – государство не может существовать, если оно состоит только из рабов! Основной закон эволюции действует и здесь! В борьбе за существование, как это мной сейчас было указано, выживает сильный и потомство сильного, а слабый и его потомство осуждены на гибель. И в результате этого процесса сила сильных увеличивается с каждым поколением. Вот что такое эволюция! Но вы, рабы, – сознавать себя рабом неприятно, согласен, – вы, рабы, мечтаете об обществе, не подчиняющемся великому закону эволюции. Вы хотите, чтобы хилые и неприспособленные не погибали. Вы хотите, чтобы слабые ели так же, как и сильные, и столько, сколько им хочется. Вы хотите, чтобы слабые наравне с сильными вступали в брак и производили потомство. Каков же будет результат всего этого? Сила и жизнеспособность человечества не будет возрастать с каждым поколением. Напротив. Она будет уменьшаться. Вот Немезида вашей рабской философии. Ваше рабское общество, существующее лишь ради рабов начнет постепенно слабеть и разрушаться, пока, наконец, совсем не погибнет. Помните, я исхожу из биологических законов, а не сентиментальной морали. Государство рабов существовать не может.

 

– Ну, а Соединенные Штаты? – крикнул кто-то.

– Соединенные Штаты? – возразил Мартин. – Тринадцать колоний изгнали своих правителей и образовали так называемую республику. Рабы стали сами себе господами. Господ, управляющих с помощью меча, больше не было. Но рабы не могли оставаться без господ, и вот возник новый вид правителей – не смелые, благородные и сильные люди, а жалкие пауки, торгаши-ростовщики! И они снова сделали вас рабами, но не открыто, по праву сильного, а незаметно, разными махинациями, хитростью, обманом и ложью. Они подкупили ваших судей, извратили ваши законы и подвергли ваших сыновей и дочерей гнету, перед которым побледнели все ужасы прямого рабства. Два миллиона ваших детей трудятся сейчас под игом промышленной олигархии Соединенных Штатов. Десять миллионов рабов живут, не имея ни крова, ни хлеба. Нет, государство рабов не может существовать, ибо это противоречит биологическому закону эволюции. Как только организуется общество рабов, немедленно наступает упадок и вырождение. Вы отрицаете законы эволюции? Хорошо! Где же тот новый, другой закон, на который вы рассчитываете опереться? Формулируйте его. Или это уже сделано? Ну, тогда скажите мне его.

Мартин сел на свое место под оглушительный шум всей аудитории. Множество людей повскакало со своих мест, требуя слова. Один за другим, с жаром и воодушевлением, усиленно жестикулируя и вызывая аплодисменты, они отражали атаку Мартина. Это было настоящее побоище, ожесточенная схватка идей. Многие из ораторов говорили и на общие темы, но большинство непосредственно обращалось к Мартину. Они кидали ему новые для него мысли; открывали перед ним не новые биологические законы, но новые возможности применения старых законов. Они слишком были увлечены, чтобы помнить о вежливости, и председателю несколько раз пришлось останавливать их.

Случилось, что на собрании присутствовал молодой репортер, истомившийся в погоне за сенсацией. Он не обладал ни умом, ни опытом. Он обладал только бойкой развязностью газетчика. Он был слишком невежественен, чтобы следить за смыслом спора. Но в нем жила твердая уверенность, что он стоит гораздо выше всех этих болтливых маньяков из рабочего класса. К тому же он весьма уважал сильных мира сего, занимающих высокие посты и определяющих политику наций и газет. У него был даже свой идеал: он мечтал стать первоклассным репортером, таким, который умеет из ничего создавать очень многое.

Он так и не понял, о чем в сущности шел разговор. Да ему и не нужно было знать этого. Он руководствовался отдельными словами, вроде «революция». Как палеонтолог по одной найденной кости восстанавливает в представлении целый скелет, так и этот репортер мог воспроизвести целую речь по одному только запомнившемуся слову «революция». Он занялся этим в ту же ночь, и занялся весьма успешно, а так как выступление Мартина наделало больше всего шума, то репортер решил вложить эту речь ему в уста, изобразив его анархистом, а его реакционный индивидуализм превратив в самый крайний красный социализм. Молодой репортер не был лишен литературного дара и очень живописно изобразил свирепых длинноволосых людей, неврастеников и дегенератов, потрясающих кулаками и издающих злобные возгласы под нестройный гул разъяренной толпы.