Чужое имя. Тайна королевского приюта для детей

Tekst
4
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Kas teil pole raamatute lugemiseks aega?
Lõigu kuulamine
Чужое имя. Тайна королевского приюта для детей
Чужое имя. Тайна королевского приюта для детей
− 20%
Ostke elektroonilisi raamatuid ja audioraamatuid 20% allahindlusega
Ostke komplekt hinnaga 8,75 7
Чужое имя. Тайна королевского приюта для детей
Audio
Чужое имя. Тайна королевского приюта для детей
Audioraamat
Loeb Ксения Бржезовская
4,97
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Мои товарищи по команде, мужчины-юристы, от которых зависело, достойна ли я получить работу в их фирме, тоже побуждали меня идти на первую базу. Я колебалась, но недолго.

– Должно быть, вы разыгрываете меня, – отрезала я и взмахнула битой, не обращая внимания на их стоны. Я до сих пор слышу сухой треск при контакте с мячом, который улетел далеко в аут. Я даже не прятала ухмылку, когда проплыла мимо первой базы и заняла место на второй.

Хотя в итоге я все-таки дошла до основной базы, никто не предложил мне работу.

В тот день я чрезвычайно гордилась своим поведением и воображала себя в роли своеобразного первопроходца – настоящая Сьюзен Б. Энтони![18] Но читая о тяготах Лены, я чувствовала себя глупо: перо на моей шляпе досталось мне очень легко и практически без риска. Хотя отказ юридической фирмы был обидным, у меня имелись другие варианты. У Лены их не было. В отличие от меня, она не обладала преимуществами высшего образования или возможностью заручиться помощью адвоката. Днем 26 января 1932 года она самостоятельно защищала свое дело перед собранием богатейших и высокообразованных людей, с которыми еще никогда не встречалась. Заседание прошло в обшитом деревянными панелями помещении на втором этаже административного здания госпиталя по адресу Брансуик-сквер, 40 – в прямоугольном зале со скругленными углами, которого больше не существует в его первоначальном виде. Стены были увешаны великолепными картинами, наливные потолки украшены замысловатой лепниной. В центре зала висел хрустальный канделябр. Большой камин овевал теплом попечителей, сидевших вдоль одной стороны длинного стола, возможно, на таких же стульях с высокими спинками, какие я видела в музее госпиталя и помнила в доме моего детства.

Не осталось подробных записей о том, что происходило в тот день. В лондонском Столичном архиве сохранились лишь формальные протоколы с перечислением имен присутствовавших и окончательным решением попечительского комитета. На заседании председательствовал сэр Роджер Грегори, управляющий госпиталем, который находился на этом посту с 1892 года до своей смерти в 1938 году. Я мало что узнала о Грегори, кроме того, что он был солиситором[19] и старшим партнером известной лондонской фирмы «Грегори, Роуклифф и К°». Портрет сэра Грегори сейчас выставлен в музее госпиталя. Там он носит мятый черный костюм, который кажется скромным по сравнению с нарядами других попечителей. Он выглядит милосердным человеком, с пучками седых волос на голове, ровно подстриженными усами и добрыми глазами. Восемь других мужчин, перечисленных в архивных протоколах только по фамилиям, в тот день присоединились к нему. В записях ничего не говорится о том, как они относились к Лене, проявляли сочувствие или неудовольствие. Лена сидела одна с другой стороны стола, лишенная помощи юридического советника или хотя бы верного друга, пока попечители расспрашивали о подробностях ее несчастья. Обычно слушания начинались с вопросов о характере связи, которая привела к нежелательной беременности.

Как долго вы были знакомы с отцом ребенка?

Он прибегал к насилию?

Имело ли место употребление алкоголя?

Не знаю, придерживалась ли Лена своей истории о незнакомце, который проездом посетил захолустный городок, не дал никаких обещаний и не раскрыл никаких сведений о себе. Согласно научной статье, подробно описывавшей процесс приема, просительница, заявлявшая про обещание супружества до полового акта, с большей вероятностью получала разрешение о приеме ребенка. Должно быть, Лена понимала, что ответы, указывавшие на простодушие женщины и двуличность партнера, с гораздо большей вероятностью могли привести к желаемому итогу. В свое письменное обращение она включила лишь одну подробность о ее незаконной связи: в январе 1931 года мужчина позволил себе «вольности» с ней во время прогулки на Рекин – живописный холм со скалами в окрестностях Веллингтона – и это продолжалось «еще две недели». Даты из ее истории косвенно указывали на невероятно долгую беременность, и у меня не было возможности узнать, проявили ли попечители достаточную проницательность, чтобы усомниться в ее хронологии событий. Мне известно лишь то, что ее просьба была удовлетворена, так как на следующий день она получила письмо.

27 января 1932 года

Уважаемая мадам!

В связи с вашим обращением о приеме вашей дочери в данный госпиталь сообщаю вам следующее: вчера попечители решили провести расследование вашего дела.

Искренне ваш,
секретарь

Несмотря на сухой тон, письмо было свидетельством успеха. Я молча возрадовалась, когда Лена преодолела первый порог этого тяжкого процесса, но предстояло совершить большее. Теперь попечители взялись расследовать, была ли она той, за кого себя выдавала, – респектабельной женщиной. Она уже заверила их в своей добродетельности и в том, что «это был единственный случай в моей жизни, когда я согрешила, и, если уважаемые попечители освободят меня от ребенка, я собираюсь вернуться домой и ухаживать за братом». Но слов Лены было недостаточно. Попечители обратились за сотрудничеством к ее брату, ее врачу и ее пастору. Семейный врач, доктор Маки, дал отзыв с подтверждением благонамеренности Лены, но осудил «промашку», которая довела ее до нынешнего состояния.

В течение многих лет я оказывал членам семьи Уэстон медицинские услуги и неизменно питал большое уважение к ним… До меня не доходило ни малейшего намека или предположения о порочности ее натуры. В сущности, ее недавняя оплошность чрезвычайно удивила меня, и судя по тому, что мне известно о ней, этого больше никогда не случится.

Ее пастор, преподобный Нок, добавил свой голос к общему хору: «Сим подтверждаю, что имел знакомство с мисс Леной Уэстон в течение многих лет. Она происходит из самой респектабельной семьи и регулярно посещает церковь как послушница моего прихода». Курсив, по всей видимости, был призван произвести впечатление на попечителей, рассматривавших дело Лены: респектабельность была необходимым условием для просительницы.

Попечители с такой тщательностью подошли к выполнению своей задачи, что отрядили дознавателя, который должен был лично побеседовать с каждым из авторов писем. Последовали новые доклады и документы. Во время беседы преподобный Нок повторил, что Лена происходила из респектабельной семьи, которая «пользовалась уважением в округе». Он описал Лену как «правдивую, благонадежную и достойную доверия молодую женщину» и добавил, что он «никогда не видел ее с другими мужчинами». Доктор Маки подтвердил оценку преподобного Нока, что Лена происходила из «очень респектабельной семьи», и добавил, что «девушка была очень прямодушной, но легко внушаемой». Недвусмысленный намек, стоявший за заверениями этих гарантов, означал, что Лена не запятнает репутацию госпиталя повторением своей ошибки, но самое главное – попечители не рискуют принять отпрыска одной из худших правонарушительниц, обычной проститутки. Со своей стороны ее брат Гарри подтвердил, что «Лена всегда была весьма благовоспитанной девицей», и «если попечители помогут ей, то он будет готов принять ее обратно». (Примечательный оборот, с учетом того, что он выгнал ее из дома несколько месяцев назад.)

Перебирая письма и доклады, я ощущала растущий шум крови в ушах. Как свободно эти мужчины делились своими мнениями! Тщательно проверяя мою бабушку, обсуждая ее добродетельность и решая, соответствует ли она их строгим нормам, они не задумывались о ее переживаниях по этому поводу. Мне странным образом хотелось защитить женщину, которую я никогда не знала и чье имя до недавних пор не имело для меня никакого значения.

В конце концов Лена добилась успеха. Благодаря поручительству ее священника, доктора и брата через месяц после собеседования она получила следующее письмо:

24 февраля 1932 года

Уважаемая мадам!

В связи с вашим обращением: оно было рассмотрено попечителями на вчерашнем совещании, и я рад сообщить, что они решили принять вашего ребенка. Вы должны лично доставить девочку в наш приемный покой 2-го числа следующего месяца, в среду утром, ровно в 10.30.

Пожалуйста, подтвердите получение этого письма и будьте пунктуальны, так как на этот день назначен прием других детей, и если вы опоздаете, то нарушите установленный распорядок.

Дополнительную одежду для ребенка приносить не надо.

Искренне ваш,
секретарь

В назначенное время Лена Уэстон принесла свою малышку по указанному адресу на Брансуик-сквер, 40. Расположенный лишь в нескольких кварталах от фешенебельной Рассел-сквер, где в бело-серых домах с ярко окрашенными дверями и большими бронзовыми дверными молотками проживали некоторые из наиболее состоятельных горожан, госпиталь для брошенных детей был скромным сооружением из красного кирпича, а оконные рамы со свежей белой отделкой придавали фасаду упорядоченный и опрятный вид. Там был только один вход с простым бетонным крыльцом, ведущим к безыскусной деревянной двери.

 

Должно быть, Лена трепетала от предвкушения, когда поднималась на это крыльцо; надежда избавить свою семью от позора с каждым шагом придавала ей сил. По правде говоря, мне мало что известно о характере Лены или о ее мыслях в тот день, поскольку от нее остался лишь след бюрократических хлебных крошек в архивах госпиталя. Но по меркам того времени Лена обладала редким даром убеждения, позволившим ей восстановить свою респектабельность и относительную безопасность.

В ответ ей предложили сделать лишь одно: навсегда забыть о существовании собственной дочери.

5
Незаконнорожденные


Для понимания выбора Лены мне придется вернуться в XVIII век, к образам, которые теперь кажутся варварством, – мертвых и умирающих детей, выброшенных в сточные канавы или закопанных среди мусорных куч на улицах Лондона. Это может показаться глухим Средневековьем, но позор нежеланной беременности в то время был настолько гибельным, что женщины из любых слоев общества иногда доходили до детоубийства. Какое место лучше всего подходит для сокрытия улик преступления, если не кучи обглоданных мясницких костей, разбросанных в темных переулках, где трупик ребенка вскоре будет погребен под грудой экскрементов, выливаемых из ночных горшков жильцами верхних этажей?

Разумеется, далеко не все дети погибали от рук своих отчаявшихся матерей. Многих просто оставляли на волю судьбы. В любой год на лондонские улицы попадало более тысячи брошенных детей; те, кому повезло пережить младенчество, часто становились ворами, попрошайками и юными проститутками. Порочность лондонской уличной жизни была настолько повсеместной, что отражалась в произведениях искусства того времени, самыми памятными из которых были гравюры Уильяма Хогарта. Один из ведущих художников XVIII века, который впоследствии занялся еще и спасением детей, отвергнутых обществом, в 1730-х годах Хогарт заворожил Лондон серией картин «Карьера гуляки». История мужчины, который бросает свою беременную невесту и проматывает состояние на разгульных вечеринках и в диких оргиях, получила большой резонанс в обществе. Разумеется, его ожидало наказание: последняя картина изображает гибель мота в Бедламе, печально знаменитом сумасшедшем доме.

Лондонский правящий класс имел долгую историю содержания и обеспечения детей, чьи отцы пали смертью храбрых или слишком долго оставались в море, служа своей стране. Но растущее количество незаконнорожденных детей, брошенных на городских улицах, было совсем другим делом. Члены высшего общества не считали уместным помогать детям, рожденным вне брака, что само по себе считалось аморальным событием, противоречившим учению Христа. Филантроп и писатель XVIII века Джон Хануэй подытожил преобладающую точку зрения в описании провала первых попыток спасения брошенных детей во времена правления королевы Анны: помощь незаконнорожденному ребенку «могла показаться поощрением греховности падших женщин, облегчением их участи за счет заботы об их детях»[20].

Не все члены общества разделяли это мнение. Томас Корам, чье собственное трагичное детство направляло дело его жизни, считал этих брошенных детей не плодами греха, а потенциально достойными членами общества. Корам, родившийся в 1668 году, рано познал горе, потеряв мать в четырехлетнем возрасте, через несколько дней после того, как она родила его младшего брата, который тоже умер. В одиннадцать лет отец отправил Корама в море, а впоследствии он стал подмастерьем у корабела. Каким-то образом, не имея родословной или материальной поддержки, компетентный и упорный юноша сделал успешную карьеру кораблестроителя. Оттуда он проложил путь в более высокое общество, когда отплыл в Бостон в 1692 году, где основал кораблестроительную верфь. Он путешествовал по миру, стал членом совета новой колонии Джорджия и разработал план (впоследствии осуществленный графом Галифаксом и другими) поселения в Новой Шотландии. Но как бы ни менялись его собственные жизненные обстоятельства, он никогда не отворачивался от крошечных трупов или голодающих детей с протянутыми руками на лондонских улицах, в отличие от многих лондонцев. Вместо этого Корам заключил договор с собой: он найдет способ позаботиться об этих забытых детях.

Задача Корама была нелегкой. Практические трудности любых благотворительных усилий в этой области усугублялись нравственными возражениями его соотечественников.

Трудно представить, каким образом целый народ мог поворачиваться спиной к беззащитным младенцам. Но, как ответила историк Руфь Макклюр в своем всеобъемлющем описании госпиталя для брошенных детей, найденыши XVIII века подвергались жестокой дегуманизации. «Как Корам вскоре убедился, самым трудным препятствием были предрассудки, ибо по большей части отношение средних англичан к беспризорным детям вообще не считалось предрассудком. Все принимали за чистую монету простое уравнение: беспризорный – значит, незаконнорожденный… Каждый делал из этого нехитрый вывод: незаконнорожденность означает позор. Таков был общепринятый порядок вещей в Божьем мире и приличном английском обществе; лишь немногие ставили его под сомнение»[21].

Бывали исключения: самые высокопоставленные члены общества не всегда разделяли отвращение к незаконнорожденным детям. Среди них «рождение бастардов» было распространенным явлением. Вероятно, поэтому высокопоставленные и богатые женщины были среди первых, кто принял сторону Корама: он называл их «дамами высокого достоинства и отличия».

Первой женщиной, поддержавшей усилия Корама, была Шарлотта, герцогиня Сомерсетская, чей муж Чарльз Сеймур, 6-й герцог Сомерсетский, был одним из богатейших людей в Англии. Титул и положение позволяли ей беспрепятственно поддерживать дело Корама и мостить путь для других, которые вскоре присоединились к ней, – для жен и дочерей баронов, маркизов, графов и герцогов. Двадцать одна женщина подписала «Дамскую петицию» с призывом об основании учреждения для ухода за брошенными детьми. Документ был представлен на рассмотрение королю Георгу II в 1735 году. Хотя женская петиция не вполне убедила короля, она считается залогом окончательного успеха Корама, так как придала респектабельность ранее запретной теме. Упомянутые дамы также имели доступ к супруге короля; многие из них служили фрейлинами в чертогах королевы Шарлотты.

Несмотря на это, женских просьб было бы недостаточно для перемены убеждений короля. Кораму нужно было привлечь на свою сторону мужчин – могущественных мужчин, владевших недвижимостью, контролировавших государственные активы, занимавших места в парламенте. А их было нелегко убедить. Их влияние и благосостояние зависели от права наследования, основанного на майорате, где старший сын наследует поместье отца. Незаконнорожденный ребенок мог изменить будущее, повлиять на переход собственности, богатства и власти. Система, позволявшая такому ребенку получить защиту и в один прекрасный день бросить вызов установленной линии наследования, явно была не в их интересах. Для этих людей гибель такого ребенка на улицах Лондона была ценой за продолжение безупречной работы механизмов общественного порядка.

Их отчужденность затормозила планы Корама на целых семнадцать лет. Но он играл вдолгую. И когда наконец появилась возможность изменить правила, он воспользовался ею.

Когда Корам впервые подступился к проблеме брошенных детей в Лондоне, город был погружен в финансовую неопределенность, вызванную крахом почтенного финансового предприятия. После обещания несметных богатств знаменитая Компания Южного моря обанкротилась, разорив своих акционеров и послав ударные экономические волны по всей Великобритании. Это было неподходящее время для благотворительности. Но в последующие годы экономика восстановилась, и растущая уверенность в будущем позволила элите вести несколько более роскошную жизнь. Наступил строительный бум, для которого требовались каменщики, кирпичники, столяры, плотники и кровельщики.

Подъем благосостояния произошел на фоне спада имперских амбиций Британии, еще недавно желавшей расширить свое влияние на Европу и за ее пределы. В Северной Америке назревал конфликт, и Англия уже участвовала в ряде территориальных войн: сначала Девятилетняя война с Францией, потом войны за испанское и австрийское престолонаследие. С войной и экономическим ростом возникла насущная потребность в человеческих ресурсах, которые становились все более скудными, – в здоровых мужчинах для сражений и в женщинах для обслуживания растущих аппетитов правящей элиты. Томас Корам был умным человеком, и в этих обстоятельствах увидел возможность продвижения своего проекта под новыми, хорошо обоснованными лозунгами. Теперь он утверждал, что забота о брошенных детях является не просто филантропией, а действием во имя общественного блага, которое позволит удовлетворить потребность правительства в «полезных членах государственного устройства… для более чем достаточного обеспечения умелых рабочих рук, производства товаров и появления верных слуг, выросших из бедных брошенных детей, беспризорников и найденышей»[22].

Так найденыши были превращены в будущих слуг и солдат – в строительные кирпичики растущей экономической мощи Британии.

Новый подход Корама оказался успешным. 21 июля 1739 года он подал королю Георгу II целых три петиции: одну от себя лично, вторую с подписями десятков герцогов, графов и рыцарей, всех членов Тайного совета, спикера палаты общин и премьер-министра, а третью – с подписями мировых судей. Менее чем через месяц, 14 августа 1739 года, Георг II выпустил королевский патент для официального открытия «Госпиталя для содержания и обучения беззащитных и брошенных маленьких детей».

20 ноября 1739 года Корам с гордостью представил патентную грамоту герцогу Бедфорду, который стал первым президентом госпиталя, и таким образом открыл первое в Англии светское благотворительное учреждение. За следующие двести лет «госпиталь для брошенных детей», как он вскоре стал называться в народе, позаботился о тысячах детей, которые в итоге скорее всего сгинули бы без следа или были бы обречены на борьбу за существование на жестоких лондонских улицах.

Достижение Корама стяжало ему славу одного из величайших филантропов в истории Англии, но его успех имел свою цену, которую пришлось платить грядущим поколениям. Хотя он спасал этих детей, но обрекал их на беспросветную жизнь с мытьем полов и сменой ночных горшков либо посылал на войну, где их считали расходным материалом.

Итак, найденыш начинал жизнь в позоре из-за незаконной связи между его отцом и матерью. Если родителям удавалось избежать позора, ребенка надежно изолировали от общества. Но у него почти не было надежды на лучшую жизнь, поскольку он получал единственный выбор: обслуживать потребности английского правящего класса.

Двести лет спустя женщина с темно-русыми волосами и бледным лицом оставила своего ребенка в госпитале для брошенных детей ради спасения чести своей семьи. Казалось, что этот ребенок будет подвергаться гонениям и унижениям только из-за своего появления на свет. Казалось, девочка была обречена всю жизнь обслуживать интересы правящей элиты. Ей даже не позволили сохранить свое имя.

Вместо этого ее назвали Дороти Сомс.

6
Беготня


У меня не было мысленного образа моей матери. Я не помнила цвет ее волос, была ли она пухлой или худощавой, как разбегались морщинки возле ее глаз, когда она улыбалась – если она вообще улыбалась. В раннем детстве мой мозг был пористой губкой, готовой впитывать даже малейшие крупицы информации о ней. Мимолетного замечания было бы достаточно, чтобы пленить мое воображение. Но эта тема находилась под запретом. Моя мать никогда не говорила о себе. Не было фотографий на каминной полке или историй за ужином. Я даже не знала, как ее зовут.

 

Разбирая архивные документы и читая письма Лены, я испытывала растущее ощущение родства. Она совершила одно из величайших общественных правонарушений: родила ребенка вне брака. Но при этом она пошла против еще более мощной общественной нормы – она отказалась от своей плоти и крови и оставила своего ребенка в руках у незнакомцев. В наших библиотеках полно книг, где превозносят женщин, которые идут на жертвы ради своих детей, и осуждают тех, кто не делает этого. Картины на стенах величайших музеев обожествляют мать как неземную и священную фигуру, чья любовь служит залогом преображения и искупления. В этом заключается недвусмысленный урок истории: нет ничего более святого, чем связь между матерью и ее ребенком.

Лена отказалась от материнства, однако я не осуждала ее. Она была изгнана своей семьей и не имела доступа к государственным средствам для матерей, чьи мужья умерли и бросили их. Если бы она удержала ребенка при себе, ее ожидала бы тягостная и позорная жизнь.

Мое собственное решение разорвать священную связь между матерью и ребенком, игнорировать и отвергать мою мать во имя самосохранения казалось почти детским капризом по сравнению с этим. Хотя моя семья была не особенно религиозной, одна библейская цитата то и дело повторялась у меня в голове с тех пор, как я отдалилась от матери:

Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле, которую Господь, Бог твой, дает тебе.

Это была не просто цитата из Библии. Это была одна из Десяти заповедей, имевшая такое же значение, как запреты на ложь, супружескую измену и убийство.

Будучи дочерью, я должна была чтить женщину, которая привела меня в этот мир. В конце концов, она выполнила свою часть сделки, связанной с материнскими обязанностями. Она выносила меня, она вырастила меня, ни разу не подняв руку на свою дочь, она кормила меня и каждый вечер укладывала в постель.

Со своей стороны, я избегала ее, как только могла.

Я никогда не прерывала всей связи, и мы не были чужими в обычном смысле этого слова. Но с таким же успехом мы могли бы быть чужими людьми; когда я наконец ушла, то остановилась только через четыре тысячи миль.

Я временно работала в финансовой фирме в Сан-Франциско вскоре после окончания колледжа, когда встретилась с другом, который упомянул о своих планах переезда в Японию. Он дал мне название компании, нанимавшей американцев для обучения английскому языку школьников и бизнесменов. Менее чем через месяц я прибыла в токийский международный аэропорт Нарита.

Мой новый работодатель выделил мне маленькую квартиру в городке Косукабе к северу от Токио. Я была моментально очарована необыкновенной японской культурой – ее доселе невиданными зрелищами, запахами и вкусами. Даже поход в супермаркет был приключением. Я бродила вдоль полок и торговых островков, изучая ряды консервов, украшенные шрифтом кандзи и незнакомыми картинками. Фрукты и овощи в продуктовом отделе были непонятными и удивительными, а тяжелые мешки риса по пятьдесят фунтов или больше представляли непреодолимую инженерную задачу для возвращения домой на велосипеде. (Я решила эту задачу, когда узнала о пятифунтовых мешках риса, которые продавались на минимаркетах[23].) Я смело пробовала уличную еду, о которой раньше не слышала, – donburi[24], zaru soba[25], снеки с кунжутом и крошечными сушеными рыбками или natto – тягучие ферментированные соевые бобы, которые даже у японцев считались своеобразным блюдом для любителей. Когда я не занималась преподаванием, то изучала окрестности Токио. По вечерам я ложилась спать под завывания развозчика якисобы, колесившего по улицам и продававшего традиционную жареную пшеничную лапшу под острым соусом пьяным «бюджетникам».

Я ела рис и сушеную рыбу на завтрак, училась читать и говорить по-японски (хотя бы для повседневного общения) и через несколько недель уже могла ориентироваться в сложной системе местного общественного транспорта не хуже местных жителей. Дом находился в тысячах миль от меня, и я почти не думала о нем. Дело было в конце 1980-х годов, и тогда не существовало электронной почты для постоянной связи с семьей. Телефон в моей крошечной квартире не принимал международные звонки. Моя связь с родителями ограничивалась редкими письмами, что вполне устраивало меня.

Через год, когда я вернулась в Соединенные Штаты, привезла с собой ценный урок. Уровень моего довольства возрастал по экспоненте вместе с количеством миль, разделявших меня с матерью. Я не испытала ощущения вины при этом открытии; это придет потом. Я лишь знала, что чем дальше, тем… лучше.

Потом, чтобы закрепить достигнутое, я двинулась дальше.

Следующий рейс доставил меня в Вашингтон для работы по гранту Национальной федерации по охране диких животных. Каждый день я входила в холлы Капитолия и оставляла письма для штатных помощников конгрессменов или делала заметки на слушаниях о законодательных процедурах по охране окружающей среды. Правозащитный опыт рядом с центрами власти воспламенял мою душу, и я сделала следующий логичный шаг: подала документы в юридический колледж. Хотя меня были готовы принять в калифорнийских университетах, я выбрала Университет Дьюка в Северной Каролине, удобно расположенный подальше от моей семьи. Неустанные уроки моей матери окупились в ходе этого жесткого трехлетнего опыта. Упорная работа давалась мне без труда. Меня выбрали для обзора судебной практики, а после защиты с отличием я получила престижную должность помощницы федерального судьи в Нэшвилле, штат Теннесси.

По окончании стажировки мне предложили работу в одной из старейших и наиболее известных юридических фирм американского Юга. Я отказалась ради низкооплачиваемой работы в Атланте, где начала карьеру адвоката по защите окружающей среды. Я проезжала через городки в сельской Джорджии, брала пробы воды из колодцев и ручьев рядом с заводами и фабриками, плавала на каноэ по торфяным болотам в поисках незаконных выбросов токсичных веществ. Я с головой ушла в работу, упиваясь той личностью, которую она создавала из меня, и каждое утро просыпалась с восхитительной целеустремленностью.

Направление моей работы постепенно ввело меня в мир единомышленников – небольшой группы близких друзей, которые стали моей новой семьей. Там был мой лучший друг Эд – эксцентричный и грубоватый, бежавший от консервативного воспитания в сельской глубинке Теннесси и ставший уважаемым адвокатом в Атланте; Кэролайн, с которой мы дружили еще в колледже и наши беседы были наполнены смехом и бесконечным запасом чисто личных шуток; Джулия, уважаемая гражданская деятельница, которая часами ездила со мной через горы Теннесси каждый раз, когда я хоронила кого-то из родителей; Энджи, чья задняя веранда была полем бесконечных ночных побоищ в «пьяный скребл»[26] с бесчисленными порциями «маргариты». И, наконец, «балконники» – неистовая команда закадычных друзей, получившая прозвище за еженедельные вечеринки на балконе, где мы делились едой, весельем и напитками. Новая семья окружала меня беззаветной любовью, которую я отдавала взамен. Я впервые позволила себе опустить щиты и быть собой.

Моя взрослая жизнь казалась беззаботной. Я достигла всего, чего хотела. Я была успешной правозащитницей, выполнявшей полезную работу, и проводила свободное время в небольшой компании добрых и верных друзей.

Но потом прошлое нахлынуло, как мощная волна, угрожавшая опрокинуть меня. В иные моменты я боялась, что прошлое поглотит меня, словно зыбучий песок, и утянет во тьму.

Помню, как я сидела на заднем крыльце своего дома и глядела на ступени. Мое внимание сосредоточилось на облупившейся серой краске, из-под которой выглядывал тусклый цемент, пока я старалась сдержать приступ депрессии, свинцовым грузом легший мне на плечи. И надо всем восседало чувство стыда. Я не имела права на подобные чувства, поэтому мысленно напомнила себе все хорошее в моей жизни, особенно привилегированное воспитание, вызывавшее зависть у многих людей. Я редко делилась подробностями о своем воспитании, непреднамеренно скрывая светский лоск за дешевыми стрижками и поношенной одеждой, поскольку и то и другое считалось эталоном принадлежности к состоятельной среде. Хотя я никогда не обманывала, я чувствовала себя неловко при обсуждении толпы частных учителей, окружавшей меня в детстве. Мне так успешно удавалось скрывать богатство своих родителей, что иногда даже ближайшие друзья оказывались застигнутыми врасплох. Когда я жила в Нэшвилле, меня посетил однокурсник по юридическому колледжу. Осмотрев мою скромную двухкомнатную квартиру, он вышел из спальни со странным выражением на лице.

– У тебя на стене висит картина с лошадью. Там написано, что это твоя лошадь.

Когда я была подростком, мать заказала портрет моей лошади Челси. Мне никогда не нравилась эта картина, но после моего отъезда мать прислала ее мне, настаивая на том, чтобы я повесила ее на стене.

– Значит, твои родители богаты?

В наших отношениях ничто не изменилось, но я чувствовала себя лгуньей.

Голос совести в моей голове донимал меня еще сильнее, чем суждения других людей. Остро сознавая преимущества своего детства, я стыдилась того, что чувствовала себя несчастной. «Ты должна быть благодарна», – думала я. Снова и снова я внушала себе логические аргументы против депрессии.

Положение только ухудшилось, когда я посетила своих родителей в Пеббл-Бич, где они жили на пенсии. Через день-другой начались ссоры. Обычно это происходило из-за критических замечаний моей матери на разные темы – от моей одежды до длины волос, моего веса или состояния кожи. Ни одна часть моего тела не избежала ее придирчивого осмотра. Ссоры вспыхивали, когда она возвращалась после экскурсий по магазинам с сумками, набитыми непрошеной одеждой для своей двадцатипятилетней дочери, причем все размеры были слишком велики. Трудно было упустить из виду намерение, стоявшее за ее «щедрым» жестом. Я говорила ей, что одежда слишком велика, что я не просила ничего покупать и мне это не нужно. Она делала вид, что совершила невинную ошибку, и говорила: «Но ты же крупнее меня». Помню, как я стояла перед ней, полуобнаженная и униженная, пока она заставляла примерять одежду, которая сваливалась или висела мешком из-за огромного размера. Когда по моему лицу струились слезы, на ее лице не было ни малейшего сострадания. Она назвала меня неблагодарной и сказала, что я не ценю ее заботу.

18Сьюзен Браунелл Энтони (1820–1906) – американская активистка и борец за права женщин в США, сыгравшая видную роль в движении суфражисток. – Прим. пер.
19Солиситор – адвокат, представляющий интересы клиентов в судах нижней инстанции. – Прим. пер.
20Jonas Hanway, A Candid Historical Account of the Hospital for the Reception of Exposed and Deserted Young Children […] with a Proposal for Carrying a New Design into Execution, 2nd rev. ed. (London: G. Woodfall and J. Waugh, 1760), 16.
21McClure, Coram’s Children, 9–10.
22Thomas Bernard, An Account of the Foundling Hospital in London, for the Maintenance and Education of Exposed and Deserted Young Children, 2nd ed. (London: Thomas Jones, 1799), 4–5.
231 фунт – 0,45 килограмма. – Прим. ред.
24Домбури – японское блюдо, получившее свое название по посуде, в которой подается. Чаша домбури вмещает около двух стандартных порций риса, поверх которого кладутся различные добавки: мясо, рыба, яйца, овощи или какой-либо другой гарнир. – Прим. пер.
25Разновидность лапши с соевым соусом. – Прим. пер.
26Скребл – игра в слова, примерный аналог «балды». – Прим. пер.
Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?