Loe raamatut: «Восьмигласие мироздания»
© Рисункок на обложке Виктор Орловский
© Дмитрий Кравчук
© Издательский дом Игоря Сазонова. 2024
* * *

От издательства
Перед вами – не просто книга. «Восьмигласие мироздания» – работа поэта и философа Константина Кедрова, потомка старинного дворянского рода Челищевых, доктора философских наук, многолетнего участника Большого жюри национальной литературной премии «Поэт года». Он также стоял у истоков создания группы ДООС – знаменитого творческого объединения современных русских литераторов-авангардистов. Константин Кедров – обладатель нескольких престижных премий, автор множества книг и литературоведческих публикаций, новатор и просветитель. Его поэтический голос отличает совершенно нестандартный и непривычный взгляд на слово. Книга «Восьмигласие мироздания» отчасти подытоживает творческие искания автора, объединяет его исследования и открытия, его вклад в русскую культуру.
На страницах книги переплетаются философия и вера, наука и творчество, поэзия и сама Вселенная. Здесь сходятся гармония мироздания и волны, пронизывающие все на свете. Внимательный читатель наверняка вспомнит прошлые работы Константина Кедрова, но в этой книге еще присутствует и любовь. Неслучайно книга завершается поэмами Константина Кедрова, написанными в память о жене.
Читатель, взявший в руки эту книгу, будет наслаждаться находками автора и совершит множество собственных удивительных открытий. Почувствует себя целым миром и частью общего мира поэтов, пройдет следом за мастером, известным своими смелыми экспериментами. Роль Константина Кедрова как просветителя сложно переоценить: на его счету лекции в Литературном институте им. Горького, во многих других университетах, книги и статьи, помощь другим поэтам, выступления в передачах – от знаменитой программы Сергея Капицы до лекций на первом литературном телевидении Литклуб. TV. Книга «Восьмигласие мироздания» отчасти служит продолжением просветительской работы удивительного поэтического философа.
Гравитационные волны
Гравитационные волны
Мчат благодати вселенской полны
Ты можешь плакати и рыдати
Став передатчиком благодати
А можешь купаться радости полн
В океане бесплотных волн
Будь затворник ты и безмолвник
Этих волн мировых приемник
Презираемый неудачник
Светлой радости передатчик
Будет трудно переживати
Но девятый вал благодати
Омывает все и прощает
И душа океан вмещает
Гравитационные волны
Гравитационные волны
Небовзмолвны вы
И безмолвны
Овеваете душу снами
Снова с нами
Волна цунами
Дар чудотворства
Я люблю и почитаю историю русской словесности XX века – Велимира Хлебникова, Максимилиана Волошина, Вячеслава Иванова, Андрея Вознесенского. Считаю, Константин Кедров является их преемником, продолжателем.
Поэзия обладает даром чудотворства и творит миры ex nihilo – из ничего. Неслучайно Борис Пастернак сопрягал эти два слова – творчество и чудотворство. Вот для меня Константин Кедров – чудотворец слова. Если сравнить поэзию с симфоническим оркестром, то он может исполнить любую партию. На фортепьяно, на скрипке – это будет первая скрипка, на органе – это будут мощные аккорды, и он, безусловно, может быть дирижером этого оркестра. Но он может быть и он является гениальным композитором, творцом мелодий.
Андрей Белый в свое время провозгласил школу мелодизма и считал, что будущее русской поэзии – это мелодия. Вот у Константина Кедрова изумительное богатство мелодий. Я большой его почитатель. Он мэтр, у него есть целая школа, у него есть последователи. Я воздаю должное его гениальности и считаю, что это поэт Божьей милостью.
Валентин НИКИТИН,
поэт, богослов, историк религии
(«Журнал ПОэтов», 2016, № 2)
Глас первый. Храм как космос и Космос как храм

Не будет преувеличением сказать, что к храму меня привел прежде всего сам храм. И внешнее убранство уцелевших православных церквей, и сама служба не могла не очаровать слух и зрение семилетнего военно-послевоенного ребенка. Привела меня в храм мама – актриса, дворянка из славного рода Челищевых. Она же пошла на смелый шаг, окрестив меня в 1950 году тайно, ночью во время гастролей в Клинцах. С тех пор, где бы мы ни жили, я в первую очередь устремлялся в церковь к Литургии и Всенощной. Неудивительно, что во время каникул в Угличе я стал алтарником в единственной действующей церкви на краю города. Облачившись в стихарь, я ощутил такую радость и благодать, которая не покидала меня всю жизнь. Ну а в пятнадцать лет в обители в углических лесах мне посчастливилось стать духовным сыном будущего архиепископа Костромского и Галического иеромонаха отца Кассиана. Он тогда вернулся из заключения, пробыв в ссылках более десяти лет. Тогда под его руководством прочел я не только Новый Завет, но и запрещенное Добротолюбие. Потом, уже в студенческие годы, окормлял меня и принимал в своем доме архиепископ Казанский и Чистопольский Михаил. Тогда-то и зацепил меня КГБ, одержимый манией антирелигиоза. Они так и не могли от меня отцепиться аж до 30 августа 1990 года. Завели дело по статье «антисоветская пропаганда и агитация» и все только потому, что я всю жизнь был верующий и православный.
Мои наставники и просветлители – как сегодня, слышу их голоса, отчетливо, до самой тонкой интонации и модуляции. Вот стою возле патриаршей кафедры в Елоховском и слышу его абсолютно молодой голос, как будто ему не девяносто, а девятнадцать лет. Это одно из последних Богослужений патриарха московского и всея Руси Алексия Первого. Разве это не чудо Божие? Конечно же, чудо!
Вот в угличских лесах тихая обитель, до которой я в свои пятнадцать лет прошел пятьдесят километров, и вот беседую в 1957 году в тихой келье с иеромонахом отцом Кассианом, отсидевшим в тюрьмах и ссылке несметные сроки. Он кажется мне очень дряхлым и старым, но весь светится и сияет. На стене старинная линогравюра – монах в келье и смерть с косой, с ним беседующая. Отцу Кассиану в то время лет шестьдесят пять, но в моем возрасте казалось, что сие мафусаиловы веки. Принимаю его благословение как прощальное и последнее. А он дожил до девяноста и стал после нашей встречи архиепископом Костромским и Галичским. И кафедра его процветала, несмотря на все лютейшие атеистические гонения. Разве не чудо? Конечно, чудо. И говорил-то со мной слабым голосом, почти шепотом.
А вот на Большой Ордынке праздную в храме престольный праздник Всех скорбящих Радосте. Архиепископ Киприан, сияя очками, в которых отражается сияние паникадила, произносит проповедь. «Икона чудотворная Всех скорбящих утрачена. Но разве не видим мы ее в подлиннике, когда поднимаем взор свой к звездному небу. Разве весь свод небесный не Ее лик». И я замираю от счастья. Ведь эта тема моей будущей докторской – моей будущей монографии «Поэтический космос», пробившейся сквозь все цензурные запреты в печать в последние годы атеистического правления. И это как раз в то время, когда меня отстранили от преподавания в Литинституте за религиозные лекции.
А как забыть архиепископа Казанского и Чистопольского Михаила, принимавшего меня после вечерни в своем бревенчатом доме. Вот вручает он мне старинное полузапрещенное издание Добротолюбия с трудами Паламы об исихическом сияниии. А я-то видел это сияние вокруг своих духовных наставников и во время Богослужения, и в тихих наших уединенных, почти что тайных беседах.
Сегодня-то наука знает о невидимых нейтрино, проходящих сквозь всю вселенную, не замечая ее материи, и гравитационные волны, идущие от черной дыры, поймали, хотя сам Эйнштейн не верил, что их когда-либо удастся нащупать приборами. Но я-то вижу, чувствую ежечасно исихическое сияние, исходившее уже при жизни от благодатных православных священнослужителей – моих духовников и учителей.
Среди моих гениальных просветлителей, конечно, и он – Иннокентий Смоктуновский. Трепетно и искренне верующий гений. Эта вера дала ему возможность и силы, пройдя сквозь войну, немецкий плен и последующие гонения, сыграть впервые после Москвина роль истинно праведного царя Руси Федора Иоановича. Вот стихотворение, которое я прочитал тогда Смоктуновскому:
Напрасно вы юродивым прозвали
Того кто Русь от пыток оградил
Того кто у тирана был в опале
За то что на него не походил
Не нарекал себя двуногим богом
Но с трепетом внимал у алтаря
Как Бог суровым византийским слогом
Вещал к нему сквозь горы и моря
«Вот спасибо, дружочек. Как ты хорошо написал», – говорил Смоктуновский. И вот еще одно чудо. Ныне я прихожанин Храма Малого Вознесения, куда по переходу подземному проходил из Кремля царь Федор Иоаннович. И разве это не райское блаженство – предстоять перед Господом у тех же Царских врат, пред которыми молился праведный царь Руси, и молиться в том самом храме, где старостою был друг Пушкина поэт князь Вяземский.
Ангелическое стихосложение
Восемь гласов открыла во сне сама Богородица Роману Сладкопевцу. Два гласа на слух знают и слышат все. Это жизнь и смерть.
Жизнь – глас третий. Смерть – глас восьмой.
Глас третий:
Христос воскресе из мертвых,
Смертию смерть поправ
И сущим во гробех
Жизнь даровав
Глас восьмой:
Вечная память
Вечная память
Вечная память
Поэзия Державина и Маяковского – глас третий. Некрасов, Ахматова, Бродский – в основном заунывный восьмой. Между ними оттенки остальных шести гласов. Их воспринимали певчие без всяких нот по нехитрой песенке, где каждая строка – глас:
1 – Грядет чернец из монастыря
2 – Встречу ему другий чернец
3 – Сядем, брате, побеседуем
4 – Откуда, брате, грядеши?
5 – Из Константина града
6 – Жива ли, брате, мати моя?
7 – А мати твоя давно умерла
8 – Увы-увы, мне мати моя
По смыслу строк любой легко определит интонацию. Каждый глас имеет и разговорный произносимый и певческий поющийся вариант. Вот посередке между ними и живет поэтическая строка. Она произносится, но поется. Поется, но произносится. Когда одновременно поется и произносится, но молча, – значит читается про себя.
Горизонтальная восьмерка – знак бесконечности, а церковное восьмигласие есть бесконечность вертикальная, уносящая ввысь. Середина же этой звуковой восьмерки в человеческом горле. Не могу не вспомнить тут озарение православного физика Даниила Панина. Он выведен в образе зэка Нержина в романе Солженицына «В круге первом». Вдова Даниила Панина, приехав из Франции, пришла ко мне в «Известия» в 1992 году с его книгой «Христианская физика». Панин пришел к выводу, что поток трансфизических частиц движется лентой Мебиуса, огибая нижней частью восьмерки сердце. Центр этой восьмерки в горле, а верхняя часть охватывает мозг. Я уверен, что Даниил Панин прав. Его утверждение, что душа концентрируется в горле очень даже понятна мне как поэту. Ведь именно горло создает все восемь интонаций, часто понятных даже без слов. Интонацию понимают и животные, и птицы. Словом, все живое.
О восьмеричных энергетических квантовых вибрациях говорил Нильс Бор, когда приезжал в Советский Союз. Эти энергетические всплески охватывают все мироздание и никуда не исчезают даже после смерти человека. Но я и без физики это знал и чувствовал с детства, предстоя в стихире в Алтаре и поднося священнику кадило во время богослужения. Православное восьмигласие пронизывает все мироздание, вознося человека к Богу.
Снаружи мы часто видим купола храмов, усыпанные звездами. Изнутри же купол часто изображается как видимое небо с облаками, так и незримое мистическое небо, откуда на нас нисходит благословение Святой Троицы во всех трех ипостасях. В древних храмах это чаще всего Лик Спасителя или Господь Вседержитель на троне и во облацех. Однако со временем, по мере достижений в астрономии и в космологии, мистическое небо перестало быть очевидным, поскольку во всех гимназиях и университетах изучалась и физика Ньютона, и астрономия Коперника.
Ньютон был человеком верующим и рассматривал свои научные открытия как физикокосмические комментарии к своим богословским воззрениям. Космос Ньютона тем не менее стал большим соблазном для миллионов верующих. Бесконечное, абсолютно бездушное пространство и такое же бездушное бесконечное время, в которых, как айсберги в океане, плавают холодные массы материи, тоже абсолютно бездушной. Что же касается человека, то его в этой пустующей вселенной и вовсе не разглядеть. Кто он такой по сравнению с бесконечностью.
Космос Гете и космос Ньютона формально не соприкасались друг с другом, хотя совершенно очевидно, что «Фауст» написан человеком, принявшим в целом ньютоновский образ мира. Ньютон предшествовал Гете, но сегодня редкая космологическая модель обходится без прямых или косвенных обращений к «Фаусту».
Ужас Тютчева перед всепожирающей бездной космоса был мотивирован ньютоновской пустой Вселенной, где времени и пространства бесконечно много. «И мы плывем, пылающею бездной со всех сторон окружены».
Огненная небесная книга пылала перед глазами Александра Блока уже в XX столетии:
Тогда – остановись на миг
Послушать тишину ночную:
Постигнешь слухом жизнь иную,
Которой днем ты не постиг;
По-новому окинешь взглядом
Даль снежных улиц, дым костра,
Ночь, тихо ждущую утра
Над белым запушенным садом,
И небо – книгу между книг…
(Возмездие)
Глубинными корнями уходит этот образ в безмерное прошлое. В Апокалипсисе и в других «звездных» книгах поэтично рассказывается, как в «последний день» срываются семь огненных печатей (видимо, семь планет) и небо сворачивается, «как свиток». Об этом же говорится в индийских «Упанишадах», где время и пространство свернулись, как свиток.
В сознании древних пылающая огненными письменами «небесная книга» была наподобие пергамента развернута над головой человека.
Прочитав эту книгу «от Альфы до Омеги» – от первой до последней буквы алфавита, поэт вмещает в себя всю Вселенную. Отныне он становится живым космосом, вмещающим в себе все мироздание.
До нас дошло русское сказание о «Голубиной книге», спрятанной на «огненном древе» Млечного Пути. В прошлом оно опиралось на общие индоевропейские фольклорные корни, а в будущем ее огненные тексты отразились в зеркале византийской мифологии.
И в «Упанишадах», и в «Апокалипсисе», и в «Голубиной книге» говорится о «космическом человеке», из которого возникает мир. Подобно Фениксу горел и не сгорал Пуруша в индийских «Упанишадах»:
Весна была его жертвенным маслом,
лето – дровами, а осень – самой жертвой…
Когда разделили Пурушу,
на сколько частей он был разделен?
Чем стали уста его, чем руки, чем бедра, ноги?..
Луна родилась из мысли,
из глаз возникло солнце…
Из пупа возникло воздушное пространство,
из головы возникло небо.
Из ног – земля, страны света – из слуха.
Так распределились миры.
В русской «Голубиной книге» князь Владимир спрашивает у царя Давыда Овсеевича:
Прочти ты нам книгу голубиную,
Расскажи ты нам, сударь, про белой свет:
Отчего начался у нас белой свет,
Отчего пошли зори ясные,
Отчего пошли звезды частые,
Отчего ж начался млад-светел месяц?
И Давыд Овсеевич читает ответ по книге:
Зори ясные от очей божьих,
Звезды частые от риз божьих,
Млад-светел месяц от грудей божьих.
И в космогоническом гимне «Упанишад», и в русской «Голубиной книге» космос творится из человеческого тела и подобен ему. Космос – это как бы расширенное в перспективе зрения человеческое тело: солнце – глаз, ветер – дыханье, земля – туловище, небо – голова.
Насколько живучей оказалась эта метафора, можно судить по видению Аввакума в тюремной земляной яме, откуда он пишет царю Алексею Михайловичу о том, как «…в нощи вторыя недели, против пятка, распространился язык мой и бысть велик зело, потом и зубы быша велики, а се и руки быша и ноги велики, потом и весь широк и пространен под небесем по всей земли распространился, а потом Бог вместил в меня и небо, и землю, и всю тварь… Так добро и любезно на земле лежати и светом одеянну и небом прикрыту быти…»
Это чрезвычайно примечательный образ, когда человек, как бы выворачиваясь наизнанку, вмещает в себя и небо, и звезды, и всю Вселенную. Он становится не узником, заключенным внутри вселенской бездны, а ее наиполнейшим вместилищем.
Поэта не смущает, что человек мал, а Вселенная неизмеримо больше, ибо для него есть иное, тайное зрение, где меньшее вмещает большее, а последний становится первым. Так материнское чрево могло вместить и «содеять» всю Вселенную, ибо само Рождество виделось как такое же выворачивание наизнанку всего вселенского чрева: «…Ложесна бо Твоя престол сотвори и чрево Твое пространнее небес содела…»
Само небо становилось как бы сброшенной кожей вселенского человека, а его телесная нагота затмевала сияние всего мироздания: «Одеялся светом яко ризою, наг на суде стояще и в ланиту ударения принят, от рук, их же созда».
Если «Царь Небесный» предстоял наг, то царь земной, наоборот, облачался в звездные ризы – «одеялся светом». Он надевал на себя корону, усыпанную драгоценными камнями, символизировавшую звездный купол, усыпанный звездами, и он держал в своих руках державу и скипетр – луну и солнце.
Ярчайший образ такой человекоподобной Вселенной и такого вселенского тела запечатлен в архитектуре древнерусского храма. Здесь купол символизировал невидимое небо, а нижняя часть – землю; вся служба в песнопениях и действии повторяла космогоническую историю сотворения мира и человека.
Светлое здание невидимой внутренней Вселенной, казалось, содрогнулось и рухнуло, когда Петр I привез из Европы готторпский глобус и установил его на бесплатное обозрение. Грозный самодержец призывал этим шагом отвратить свой взор от символической иллюзорной Вселенной храма и обратить его в реальную звездную бесконечность. Внутренний купол готторпского глобуса – первого русского планетария – должен был заменить собой внутренний купол храма. Смотрите, вот она, звездная бездна, окружающая человека. «Открылась бездна, звезд полна; Звездам числа нет, бездне дна…» – восторженно писал Ломоносов об этой Вселенной. Что было делать в этой бесконечности человеку? Она рождала и восторг, и смятение:
Так я, в сей бездне погружен,
Теряюсь, мысльми утомлен!
Срывалась внешняя позолота, с храмов падали на землю колокола. Но вместе с тем срывалась и космическая оболочка с телесного облика человека. Теперь царь не выходил к народу «одеянный светом, яко ризою». Ризы, символизирующие звездное небо, были сброшены, их сменил скромный мундир бомбардира Преображенского полка. Трудно было представить эту обыденную телесную оболочку вместилищем всей Вселенной. Недаром Петр I так любил демонстрировать хрупкость и непрочность человеческого тела, заставляя придворных присутствовать при вскрытии трупов. Петр словно хотел сказать голосом своей эпохи: посмотрите, здесь все чрезвычайно просто, здесь нет никаких небес, здесь только мускулы и кости.
Отец Петра, царь Алексей Михайлович, с трепетом читал письма Аввакума, где тот говорил о своих вселенских видениях. На Петра такое письмо не могло бы произвести серьезного впечатления. Тело перестало быть «телесным храмом». Храм превратился в здание, демонстрирующее могущество «архитектора Вселенной», блещущее парадом и подавляющее своей мощью. Петропавловский, Исаакиевский, Казанский – вот соборы петровской и послепетровской эпохи. Их не сравнишь с храмом Покрова на Нерли, с соборами Московского Кремля, с Киевской и Новгородской Софией. Образ человекоподобной вселенной исчез. Купол стал больше похож на потолок планетария. Каково место человека в этой бесконечной звездной бездне?
У Державина это слепящий восторг человека, находящегося в центре звездной бесконечности и управляющего ею:
Я связь миров повсюду сущих,
Я крайня степень вещества;
Я средоточие живущих,
Черта начальна божества…
Однако предсмертные строки поэта пронизаны другим ощущением. Восторг сменяется глухим разочарованием и ужасом перед черной бездной, поглощающей человека. Умирая, на аспидной доске поэт начертал мелом такие слова:
Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы.
Зияющее «жерло вечности», пожирающее человека, – вот что увидел поэт в окружающем его мировом пространстве. Теперь сама Гея – природа, стала пожирательницей своих детей. Именно так и говорится у Тютчева об этой пожирающей бездне – природе:
Поочередно всех своих детей,
Свершающих свой подвиг бесполезный,
Она равно приветствует своей
Всепоглощающей и миротворной бездной.
Все та же пылающая бездна «звезд полна», но теперь она рождает другие образы. Пусть это не Хронос, пожирающий своих сыновей, а пушкинская «равнодушная природа» – природа-мать, но мать, равнодушная к своим детям. Это не Богородица – матерь мира, о которой пелось, что чрево ее пространнее небес. Это не заступница, спускающаяся в ад, чтобы облегчить муки грешников в «хождении по мукам». Это равнодушная, чуждая человеку космическая природа, как ее видит Державин:
Скользим мы бездны на краю,
В которую стремглав свалимся;
Приемлем с жизнью смерть свою,
На то, чтоб умереть, родимся,
Без жалости все смерть разит:
И звезды ею сокрушатся,
И солнцы ею потушатся,
И всем мирам она грозит.
У Достоевского Иван Карамазов в воображаемой беседе с чертом припоминает забавнейший анекдот, сочиненный им еще в гимназии. Некий человек после смерти за свои сомнения обречен шествовать по Вселенной, по той самой пустой Вселенной, в которую он глубоко верит: «…Присудили, видишь, его, чтобы прошел во мраке квадриллион километров…» Путник прошел это расстояние за биллион лет. «Как дошел! Да где ж он биллион лет взял?» А черт ему отвечает: «Да ведь ты думаешь все про нашу теперешнюю землю! Да ведь теперешняя земля, может, сама-то биллион раз повторялась; ну, отживала, леденела, трескалась, рассыпалась, разлагалась на составные начала, опять вода, яже бе над твердию, потом опять комета, опять солнце, опять из солнца земля – ведь это развитие, может, уже бесконечно раз повторяется, и все в одном и том же виде, до черточки. Скучища неприличнейшая…»
Откуда у Ивана Карамазова образ такой ледяной мертвящей Вселенной?
От Ломоносова до Достоевского длинный путь. Пожалуй, тот самый космический учительный квадриллион километров, тот самый биллион лет, символизирующий скачок от одного образа мироздания к другому. «Всепоглощающая бездна» Ломоносова, Державина, Тютчева и Достоевского берет свое начало в «Началах» Ньютона. Да, это ньютоновская бесконечная бездна, простирающаяся вглубь и вширь периодически, однообразно и монотонно. Это ньютоновское бесконечное время и бесконечное пространство, пожирающее миры и дела людей. Здесь царил однообразный безжизненный космос, и порой казалось человеку XIX века – «его же царствию не будет конца». Но конец этому царствию наступил в XX столетии.
Оказалось, что нет этой бесконечной бездны, оказалось что нет абсолютного пространства и абсолютного времени. Оказалось, что мир не так прямолинеен и две параллельные могут пересекаться. Ведь еще в 20-х годах XIX столетия об этом говорил Лобачевский. Говорил, но его высмеяли, не поняли. Над воображаемой геометрией смеялись, называя ученого «воображаемым профессором». Лобачевский пытался проверить свою геометрию в космосе, измеряя астрономические звездные расстояния, он пытается открыть для этого специальный семинар в университете, вести высшую геодезию и теорию фигуры земли, но ученые мужи отклонили это ходатайство. На эвклидову-то геометрию времени не хватает, а тут еще какая-то воображаемая!
На могиле Лобачевского в Казани и сегодня можно прочесть чугунную эпитафию: «Член общества Геттингенских северных антиквариев, ректор Казанского университета, многих орденов кавалер…» Чего только не перечислено! О геометрии Лобачевского ни слова. Ни слова о том, что сделало имя этого человека бессмертным.
Может показаться странным, но космологический смысл открытия Лобачевского раньше ученых осознали писатели: Достоевскому принадлежит первое слово художника о неэвклидовом космосе Лобачевского. Глубину этого образа понял только Эйнштейн. Об этом свидетельствуют воспоминания А. Мошковского об Эйнштейне: «Достоевский! – Он повторил это имя несколько раз с особенным ударением. И, чтобы пресечь в корне всякое возражение, он добавил: – Достоевский дает мне больше, чем любой научный мыслитель, больше, чем Гаусс!»
Попробуем осмыслить глубину этого откровения. Вспомним еще раз страшный холодный космос с квадриллионами километров и биллионами лет, по которому уныло бредет в своем воображении Иван Карамазов. Или – еще страшнее – космос Свидригайлова, когда он объясняет Раскольникову, что так называемая вечность и будущая жизнь, может быть, всего лишь навсего темная банька и пауки по углам. Но пытливый ум Ивана Карамазова проникает за пределы этой Вселенной. И тогда он шепчет свой трагический монолог: «Но вот, однако, что надо отметить: если Бог есть и если он действительно создал землю, то, как нам совершенно известно, создал он ее по эвклидовой геометрии, а ум человеческий с понятием лишь о трех измерениях пространства».
Здесь Иван Карамазов глубоко заблуждается. Оказалось, что «мир создан» не только по эвклидовой геометрии. Оказалось, что и в космосе, и в микромире действуют законы неэвклидовой геометрии. Да и человеческий мозг кроме трех измерений пространства сегодня оперирует понятиями об эн-мерных пространствах. И мозг оказался шире, и мир сложнее. Это и возмущает Карамазова: «Между тем находились и находятся даже и теперь геометры и философы, и даже из замечательнейших, которые сомневаются в том, чтобы вся вселенная или, еще обширнее – все бытие было создано по эвклидовой геометрии, осмеливаются даже мечтать, что две параллельные линии, которые, по Эвклиду, ни за что не могут сойтись на земле, может быть, и сошлись бы где-нибудь в бесконечности».
Так оно и оказалось в общей теории относительности. Была открыта четвертая, пространственно-временная координата, указывающая меру искривления пространства. В таком искривленном пространстве как раз через точку вне прямой можно провести не одну а множество прямых параллельных данной. Наглядно этого увидеть нельзя. Здесь огромный скачок от космоса видимого, где всё, даже закон всемирного тяготения, можно продемонстрировать в школьном классе, к иному, невидимому космосу Лобачевского и Эйнштейна. Этот переход от наглядности не в силах совершить Иван Карамазов. Его рационалистическая душа, выношенная в чреве готторпского глобуса-планетария, протестует и вопиет: «Я, голубчик, решил так, что если я даже этого не могу понять, то где ж мне про Бога понять. Я смиренно сознаюсь, что у меня нет никаких способностей разрешать такие вопросы, у меня ум эвклидовский, земной, а потому где нам решать о том, что не от мира сего… Все это вопросы совершенно несвойственные уму, созданному с понятием лишь о трех измерениях».
Истинно православный верующий Достоевский проник здесь в самую суть трагедии атеистического сознания русской интеллигенции XIX века. Дело в том, что XVIII век, изгнавший из Вселенной восседавшего на облацех Саваофа, разрушив семь хрустальных сфер и погасив звездные лампады, оказался в опустошенной Вселенной, в чем-то вроде свидригайловской баньки с пауками. Никого, кроме человека, нет в этом космосе. Поначалу этот человек восторженно любовался сияющими звездными глубинами, как Ломоносов и позднее Державин, но мысль, что «и солнцы ею потушатся», уже подтачивала сознание. Даже этот великолепный сияющий мир погаснет, даже Земля остынет.
В 1836 году Тютчев создал изумительный образ слияния космоса с человеком:
Час тоски невыразимой!..
Все во мне, и я во всем!..
Но это был одновременно час смерти и горечи:
Чувства – мглой самозабвенья
Переполни через край!..
Дай вкусить уничтоженья,
С миром дремлющим смешай!
Еще сияла перед глазами таинственная звездная книга, еще с негодованием обращался он к тем, кто не стремился ее прочесть:
Лучи к ним в душу не сходили,
Весна в груди их не цвела,
При них леса не говорили
И ночь в звездах нема была!
Но спустя тридцать три года эти же уста говорят о невозможности прочесть звездную книгу Вселенной:
Природа – сфинкс. И тем она верней
Своим искусом губит человека,
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней.
А в 1871 году были произнесены уже знакомые нам слова о «всепоглощающей и миротворной» бездне.
Спустя шесть лет после смерти Тютчева, в 1879 году, Фет пишет два стихотворения, посвященные той же теме. В одном из них («Никогда») говорится о вечной смерти Вселенной и человека, в другом – о космическом бессмертии человеческой природы.
В стихотворении «Никогда» воскресший из гроба оказывается среди мертвой земли:
Куда идти, где некого обнять,
Там, где в пространстве затерялось время?
Вернись же, смерть, поторопись принять
Последней жизни роковое бремя.
А ты, застывший труп земли, лети,
Неся мой труп по вечному пути!
Предполагал ли Фет, что там, «где в пространстве затерялось время», как раз и таится четвертая, пространственно-временная координата Эйнштейна – Минковского, положившая научный предел для ужасающе зримой смерти в стихотворении «Никогда»? Конечно, нет. Но позднее, в том же году, он создает удивительное стихотворение, где человек становится вместилищем всей неумирающей и вечной Вселенной.
Не тем, Господь, могуч, непостижим
Ты пред моим мятущимся сознаньем,
Что в звездный день твой светлый серафим
Громадный шар зажег над мирозданьем.
И мертвецу с пылающим лицом
Он повелел блюсти твои законы,
Все пробуждать живительным лучом,
Храня свой пыл столетий миллионы.
Нет, Ты могуч и мне непостижим
Тем, что я сам, бессильный и мгновенный,
Ношу в груди, как оный серафим,
Огонь сильней и ярче всей вселенной.
Меж тем как я – добыча суеты,
Игралище ее непостоянства, –
Во мне он вечен, вездесущ, как Ты,
Ни времени не знает, ни пространства.
Вот так, от бездны к бездне, мечется поэтическая мысль XIX века, то утверждая бессмертие, то отрицая его, то вмещая Вселенную в человека, то погребая его в звездной глубине мироздания.
«Оговорюсь: я убежден, как младенец, что страдания заживут и сгладятся, что весь обидный комизм человеческих противоречий исчезнет, как жалкий мираж, как гнусненькое измышление малосильного и маленького, как атом, человеческого эвклидова ума… – пусть, пусть это все будет и явится, но я-то этого не принимаю и не хочу принять! Пусть даже параллельные линии сойдутся и я это сам увижу: увижу и скажу, что сошлись, а все-таки не приму».
Вот он, бунт агностика, вот оно – восстание XIX столетия против грядущего XX века, века теории относительности и квантовой волновой физики. Иван Карамазов бунтует против Вселенной Эйнштейна, не подозревая, что живет в ней. В этой Вселенной жил Достоевский, хотя теория относительности еще не была открыта.
Tasuta katkend on lõppenud.
