Loe raamatut: «Прощай, Берлин»
1. Берлинский дневник
(Осень 1930)
Из моего окна видна широкая, монументальная улица. Винные погребки, где целыми днями горит свет, под сенью тяжелых фасадов с балконами, грязные оштукатуренные стены с рельефными завитками и геральдическими знаками. Таков и весь район: одна улица переходит в другую, застроенную домами, напоминающими старинные громоздкие сейфы, набитые потускневшими от времени ценностями и второсортной мебелью обанкротившегося среднего класса.
Я – камера с открытым объективом, совершенно пассивная, не мыслящая – только фотографирующая. Я фотографирую бреющегося мужчину у окна напротив и женщину в кимоно, моющую волосы. Когда-нибудь все это будет проявлено, аккуратно отпечатано, опущено в фиксаж.
В восемь часов вечера входные двери запираются. Дети ужинают. Магазины закрывают. Зажигается электрическая лампочка над ночным колокольчиком небольшого отеля на углу, где можно снять комнату на час. Скоро послышится свист. Это молодые люди вызывают своих девушек. Они свистят, стоя на морозе под освещенными окнами теплых квартир, где уже раскрыты постели. Им бы хотелось, чтобы их впустили. Эти сигналы отдаются в глубине пустой улицы, сладострастные, тайные и печальные. Из-за свиста мне не по себе вечерами. Он напоминает мне, что я в незнакомом городе, один, вдали от родного дома. Иногда я принимаю решение не слушать, беру книгу, пытаюсь читать. Но вот уже раздается зов столь пронзительный, настойчивый, отчаянно человечий, что я вынужден встать и поглядеть сквозь планки жалюзи на улицу, чтобы убедиться в том, что я и так прекрасно знаю – зовут не меня.
В моей комнате удивительный запах: не то чтобы совсем неприятный – смесь ладана с черствыми булками. Высокая, ярко раскрашенная изразцовая печь похожа на алтарь, умывальник – на готический храм. Шкаф тоже готический с резными кафедральными окнами – на цветном стекле Бисмарк встречается с королем Пруссии. Мое лучшее кресло вполне сошло бы за трон архиепископа. В углу – три бутафорские средневековые алебарды из театрального реквизита, они связаны между собой и образуют вешалку для шляп. Время от времени фрейлейн Шрёдер отвинчивает наконечники алебард и полирует их. Они настолько тяжелые и острые, что ими можно убить.
Да и все в комнате в таком же духе – всюду ненужная помпезность, все ненормально громоздко и опасно остро. На письменном столе занятные металлические штуковины – пара подсвечников в виде переплетенных змей, пепельница с торчащей головой крокодила, нож для разрезания бумаги, имитирующий флорентийский кинжал. Что будет с этими вещами? Может, их поместят в музей и они сохранятся на века. А может, переплавят на пушки? Каждое утро фрейлейн Шрёдер тщательно расставляет их в определенном порядке, они стоят как непреклонные свидетели ее взглядов на Общество и Капитал, Секс и Религию.
Весь день напролет она бродит по огромной запущенной квартире, бесформенная, но очень подвижная, в тапочках и цветастом домашнем халате, тщательно заколотом, чтобы не торчали нижняя юбка и корсаж, размахивает пыльной тряпкой, подсматривает, вынюхивает, сует маленький острый нос в шкафы, в гардероб своих жильцов. У нее темные блестящие пытливые глазки и довольно красивые завитые волосы, которыми она гордится. Ей лет пятьдесят пять или около того.
Давным-давно, перед войной и инфляцией, фрейлейн Шрёдер жила в относительном достатке. Свой летний отпуск проводила на Балтийском море и держала прислугу. Последние тридцать лет она живет здесь и сдает комнаты. «Люблю, когда вокруг люди», – объясняет она.
– Лина, – говорят мне друзья, – как ты можешь? Как ты терпишь, что у тебя живут чужие люди и портят твою мебель, ведь у тебя есть деньги, чтобы быть независимой. И я всегда отвечаю одинаково: «Мои жильцы вовсе не жильцы. Они мои гости». Видите ли, герр Исиву, в былые времена я могла выбирать себе квартирантов. Могла выбирать и сдавать только людям со связями и хорошо образованным – истинным джентльменам (как вы, герр Исиву). У меня жили Фрейхер, Риттмейстер и один профессор. Они часто делали мне подарки – бутылку коньяка, или коробку конфет, или цветы. А когда уезжали домой в отпуск, всегда присылали мне открытки – из Лондона, Парижа или Баден-Бадена. И какие открытки…
А теперь у фрейлейн Шрёдер нет даже собственной комнаты. Ей приходится спать в гостиной, за ширмами, на небольшом диванчике со сломанными пружинами. Как во многих старых берлинских квартирах, наша гостиная соединяет переднюю и заднюю половины. Жильцы, заселяющие переднюю, чтобы попасть в ванную, должны пройти через гостиную, поэтому фрейлейн Шрёдер часто просыпается ночью. «Но я сразу же засыпаю снова. Это меня ничуть не беспокоит. Я слишком устаю за день». Всю работу по дому ей приходится делать самой, на отдых времени не остается. «Двадцать лет назад попробовал бы кто-нибудь предложить мне вымыть пол. Он бы у меня схлопотал. Но ко всему привыкаешь. Ко всему. Да, помню, что скорее дала бы отрубить себе правую руку, чем вынесла бы ночной горшок. А теперь… – говорит фрейлейн Шрёдер, подкрепляя слова делом. – Боже мой! Теперь это все равно что налить чашку чая!»
Она любит показывать мне разнообразные отметины и пятна, оставленные бывшими жильцами.
– Да, герр Исиву, есть что вспомнить о каждом из них… Взгляните на ковер – я отдавала его в чистку не знаю сколько раз, но что толку. Здесь стало плохо герру Носке после его дня рождения. Ума не приложу, что он там съел, чтобы устроить такое. Он приехал в Берлин учиться, понимаете. Родители жили в Бранденбурге – отличная семья, уверяю вас! Денег у них – куры не клюют! Отец – хирург, и, конечно же, ему хотелось, чтобы сын пошел по его стопам… Очаровательный молодой человек! «Герр Носке, – бывало говорила я ему, – извините меня, но вам действительно нужно хорошенько потрудиться – вам, с вашим умом! Подумайте об отце и матери, не хорошо так транжирить их деньги. Лучше бы выкинули их в воды Шпрее – хоть всплеск раздался бы». Я ему заменяла мать. И всегда, когда он попадал в беду – а был он на редкость легкомысленный, – он шел прямо ко мне. «Милая Шрёдер, – говорил он, – пожалуйста, не сердитесь… Прошлой ночью мы играли в карты, и я проиграл все деньги, которые мне прислали на месяц. Не знаю, что сказать отцу…» А потом смотрел на меня своими огромными глазищами. Я отлично знала, что ему, пройдохе, нужно! Но у меня не было сил отказать. И я садилась и писала его матери письмо, умоляя ее простить сына в последний раз и выслать ему немного денег. И она всегда… Как женщина я, конечно, умела воззвать к материнским чувствам, хотя своих детей у меня никогда не было… Почему вы улыбаетесь, герр Исиву? Ну-ну! Никто не застрахован от ошибок.
А здесь герр Риттмейстер всегда ухитрялся плеснуть кофе на обои. Он любил сидеть на этой кушетке со своей невестой. «Герр Риттмейстер, – говорила я ему, – пожалуйста, пейте кофе за столом. Простите меня, но у вас еще вагон времени, на все хватит». Но нет, он всегда усаживался на кушетку! Ну и конечно, придя в возбуждение, опрокидывал чашку… такой милый господин! Его мать и сестра иногда навещают нас. Им нравится Берлин. «Фрейлейн Шрёдер, – признавались они, – вы не представляете, какая вы счастливая, что живете здесь, в самой гуще событий. А мы – несчастные провинциалы. Как мы вам завидуем! А теперь поведайте нам последние дворцовые сплетни!» Конечно, они просто шутили. У них был прелестный домик неподалеку от Хальберштадта, в Гарце. Они часто показывали фотографии. Мечта да и только!
А видите чернильные пятна на ковре? Здесь профессор Кох любил встряхивать ручку. Я ему тысячу раз выговаривала за это. Наконец я стала раскладывать вокруг его стула промокательную бумагу. Он был такой рассеянный. Милейший пожилой господин! Я к нему очень привязалась. Если я чинила ему рубашку или штопала носки, он благодарил меня со слезами на глазах! И еще – он любил немного пошутить. Иногда, услышав, что я иду, он выключал свет и прятался за дверь, а потом рычал, как лев, – пугал меня. Настоящее дитя…
Фрейлейн Шрёдер могла часами распространяться на эту тему, не повторяясь. Выслушав очередную порцию ее рассказов, я чувствовал, что меня охватывает странная подавленность, напоминающая транс. Я начинаю ощущать себя ужасно несчастным. Где теперь все эти жильцы? И где буду я сам через десять лет? Конечно, не здесь. Сколько морей и границ мне придется пересечь, прежде чем наступит тот далекий день; где только не придется странствовать: пешком, на лошади, на машине, на велосипеде, самолете, пароходе, на поезде, на лифте, эскалаторе и трамвае? Сколько денег мне понадобится для этого грандиозного путешествия? Сколько еды должен я устало переварить за это время? Сколько башмаков износить? Сколько выкурить сигарет? Сколько выпить чашек чая и кружек пива? До ужаса безвкусная перспектива. И наконец – умереть… Что-то внезапно сжимается у меня внутри – и прошу прощения, но я удаляюсь в уборную.
Узнав, что когда-то я учился на медицинском, фрейлейн Шрёдер признается мне, что очень страдает из-за слишком большого бюста. Ее мучают сердцебиения – она уверена, что они вызваны чрезмерной нагрузкой на сердце. Может быть, нужна операция? Некоторые ее знакомые советуют ей согласиться на операцию, другие против.
– Боже милостивый, какую тяжесть приходится на себе носить. А ведь когда-то я была такой же стройной, как вы, герр Исиву, подумать только!
– Наверное, у вас было много поклонников, фрейлейн Шрёдер?
– С десяток, пожалуй, а то и больше. Но только один Друг. Он был женат, но жил с женой врозь – она не давала ему развода. Мы были вместе целых одиннадцать лет. Потом он умер от пневмонии. Когда холодно, я просыпаюсь ночью и мечтаю о том, чтобы он был рядом. Если спишь одна, никогда толком не согреешься.
В нашей квартире еще четыре жильца. За соседней дверью, в большой комнате, выходящей окнами на улицу, живет фрейлейн Кост. В той, что напротив и выходит во двор, – фрейлейн Мейер. Дальнюю, за столовой, занимает Бобби. А за комнатой Бобби, над ванной, на самой верхотуре расположена крошечная мансарда, которую фрейлейн Шрёдер неизвестно почему называет «шведским павильоном». Она сдает ее за двадцать марок в месяц коммивояжеру, который не бывает дома целыми днями, а зачастую и ночами. Иногда воскресным утром я встречаю его на кухне. Он едва волочит ноги и с извиняющимся видом стреляет коробок спичек.
Бобби служит в «Тройке». Это бар в западной части города. Его настоящего имени я не знаю. Он взял себе псевдоним, потому что в берлинском полусвете сейчас в моде английские имена. Это бледный, хорошо одетый молодой человек с жидкими маслянистыми черными волосами и беспокойным взглядом. По утрам, выпрыгнув из постели, он расхаживает по квартире в рубашке с короткими рукавами и в сеточке для волос.
Фрейлейн Шрёдер и Бобби – близкие друзья. Он щекочет ее и хлопает по заду, она может огреть его по голове сковородкой или шваброй. Увидев такое впервые, я удивился, чем привел их в некоторое замешательство. Сейчас они меня уже не стесняются.
Фрейлейн Кост – румяная блондинка с огромными глупыми голубыми глазами. Когда мы встречаемся по пути в ванную или возвращаемся из нее в ночных рубашках, она скромно отводит глаза. Она пухленькая, но фигура у нее неплохая.
Однажды я спросил фрейлейн Шрёдер напрямик:
– Кто фрейлейн Кост по профессии?
– По профессии? Ха-ха, как это мило! Именно то слово – профессия. Да, у нее замечательная профессия. Вот какая…
И с таким видом, словно она изображает что-то очень смешное, она стала вразвалочку ходить по кухне, словно утка, жеманно двумя пальчиками держа пыльную тряпку. Возле двери она повернулась и, ликуя, взмахнула ею, будто шелковым носовым платком, а потом послала мне воздушный поцелуй:
– Ха, ха, герр Исиву! Вот как они ведут себя!
– Я не совсем понимаю, фрейлейн Шрёдер. Вы хотите сказать, что она ходит по проволоке?
– Ха-ха-ха! Очень точно, герр Исиву! Именно так! То самое слово. Она ходит по проволоке, чтобы обеспечить себе существование. В точности про нее сказано!
Однажды вечером, вскоре после этого разговора, я встретил фрейлейн Кост на лестнице вместе с японцем. Хозяйка объяснила мне, что это один из лучших клиентов фрейлейн Кост. Она спрашивала фрейлейн Кост, как они проводят время, когда вылезают из постели – ведь японец по-немецки двух слов связать не может.
– Прекрасно, – ответила фрейлейн Кост, – мы заводим граммофон, едим шоколад, а потом хохочем. Он очень любит хохотать…
Фрейлейн Шрёдер в самом деле очень расположена к фрейлейн Кост и не имеет никаких претензий к ее ремеслу; тем не менее, когда она сердится на то, что фрейлейн Кост отбила носик у заварочного чайника или не проставила крестики против своих телефонных разговоров на грифельной доске, она неизменно восклицает:
– Но, в конце концов, чего еще можно ждать от женщины подобного сорта. Обыкновенная шлюха! Герр Исиву, разве вы не знаете, кем она была? Служанкой! А потом закрутила роман со своим хозяином и в один прекрасный день оказалась в известном положении… А когда эта маленькая неприятность была устранена, она пошла по рукам…
Фрейлейн Мейер поет тирольские песни в мюзик-холле. Она одна из лучших исполнительниц в этом жанре во всей Германии, как почтительно уверяет меня фрейлейн Шрёдер. Она не питает большой симпатии к фрейлейн Мейер, но относится к ней с каким-то благоговейным трепетом. У певицы бульдожья челюсть, здоровенные ручищи и жесткие крашеные волосы. Говорит она на баварском диалекте решительно и агрессивно. Дома она обычно сидит за столом в гостиной, как всадник на боевом коне. Она помогает фрейлейн Шрёдер гадать на картах. Обе они опытные гадалки и не начинают дня, не раскинув карты. Ныне их волнует одно – когда фрейлейн Мейер получит новый ангажемент. Этот вопрос сильно интересует фрейлейн Шрёдер, потому что фрейлейн Мейер запаздывает с оплатой.
В хорошую погоду на углу Моцштрассе возле балаганчика стоит оборванец с постоянно мигающими глазами. Справа и слева от него развешаны астрологические карты и восторженные письма от благодарных клиентов. Фрейлейн Шрёдер ходит к нему на консультацию, когда есть чем заплатить. В сущности, он играет главную роль в ее жизни. В отношении к нему лесть и угрозы поочередно сменяют друг друга. Если хорошее предсказание сбывается, она может поцеловать его, пригласить на обед и купить ему золотые часы; если нет – может схватить его за горло, дать пощечину, нажаловаться в полицию. Среди прочего астролог предсказал ей выигрыш в Прусской Государственной лотерее. Пока что ей не везет. Но она все время прикидывает, что будет делать с этими деньгами. Мы все, конечно же, получим подарки. Я – шляпу, так как фрейлейн Шрёдер считает совершенно неприличным для господина с моим образованием ходить без шляпы.
Если фрейлейн Шрёдер не раскладывает пасьянс, фрейлейн Мейер во время чаепития рассказывает ей о прошлых театральных триумфах:
– Импресарио говорит мне: «Фрици, ты нам послана небом! Моя прима заболела. Сегодня ты отправляешься в Копенгаген». И главное, отказа он не принимал. «Фрици, – (он всегда называл меня так), – Фрици, ты же не хочешь подвести старого друга?» Так все и шло…
Фрейлейн Мейер мечтательно прихлебывает чай:
– Очаровательный человек. И такой воспитанный.
Она улыбается:
– Немножко фамильярный, но он всегда знал, где и как себя вести.
Фрейлейн Шрёдер охотно кивает, жадно вслушиваясь в ее слова, упиваясь ими:
– Думаю, эти импресарио – сущие бестии (не хотите ли еще колбаски, фрейлейн Мейер?).
– Благодарю вас – малюсенький кусочек. Да, некоторые из них… вы не поверите! Но я всегда держалась очень строго. Даже когда была девушкой.
Кожа голых мясистых рук фрейлейн Мейер начинает покрываться неаппетитной рябью. Она выпячивает челюсть:
– Я баварка, а баварцы никогда не прощают оскорблений.
Вчера, зайдя в столовую, я обнаружил, что обе женщины лежат на животе, прижав ухо к ковру. Время от времени они переглядывались и обменивались довольными ухмылками или игриво подталкивали друг друга, одновременно восклицая: «Ш-ш-ш…»
– Слышите, – прошептала фрейлейн Шрёдер, – он сокрушит мне всю мебель!
– Он всю ее поломает, – взвыла фрейлейн Мейер.
– Эй! Вы только послушайте.
– Ш-ш-ш!..
– Ш-ш!
Фрейлейн Шрёдер просто превзошла себя. Когда я спросил, в чем дело, она вскочила, переваливаясь, подошла ко мне и, взяв меня за талию, попыталась закружить в вальсе.
– Герр Исиву! Герр Исиву! Герр Исиву! – Тут она остановилась, чтобы перевести дух.
– Что случилось? – спросил я.
– Ш-ш! Тише! Они снова начали! – доложила фрейлейн Мейер.
В квартире под нами живет некая фрау Глантернек. Она из галицийских евреев – этого достаточно, чтобы фрейлейн Мейер считала ее врагом. Кроме того, встретившись однажды на лестнице, они повздорили из-за пения фрейлейн Мейер. Возможно, потому, что она не арийка, фрейлейн Глантернек сказала, что кошачий концерт и тот приятнее пения фрейлейн Мейер, то есть оскорбила не просто певицу, но всех баварцев, всех немецких женщин. И фрейлейн Мейер сочла своим долгом отомстить за них.
Две недели назад соседям стало известно, что фрау Глантернек, которая в свои шестьдесят лет страшна, как смертный грех, поместила в газете брачное объявление. Более того, появился претендент на ее руку – вдовый мясник из Галле. Он видел фрау Глантернек и тем не менее готов был жениться на ней. Вот тут и появилась возможность отомстить. Окольными путями фрейлейн Мейер выяснила имя и адрес мясника и написала ему анонимное письмо. Знает ли он, что у фрау Глантернек: а) в квартире клопы, б) что она была арестована по обвинению в подлоге, но была освобождена, так как ее признали ненормальной, в) что она сдавала свою спальню в дурных целях и после этого спала в постели, не поменяв белья?
Теперь мясник с этим письмом прибыл к фрау Глантернек. Их обоих можно было расслышать вполне отчетливо – рычание разъяренного пруссака и пронзительные крики еврейской дамы. То и дело раздавались тяжелые глухие удары кулака по дереву и иногда звон стекла. Гвалт этот длился больше часа.
Сегодня утром мы узнали, что соседи пожаловались привратнице, а фрау Глантернек видели с подбитым глазом. Помолвка расторгнута.
Жители нашей улицы уже узнают меня. В бакалейной лавке люди больше не оборачиваются на мой английский акцент, когда я прошу взвесить фунт масла. После наступления темноты три проститутки на углу уже не шепчут мне приглушенно «Komm, Süßer»1, когда я прохожу мимо.
Этим трем уже за пятьдесят. Они и не пытаются скрыть свой возраст, – не злоупотребляют ни пудрой, ни румянами. Одеты они в мешковатые, старые шубы, длинные юбки и шляпы, как у почтенных дам.
Я случайно упомянул о них при Бобби, и он объяснил мне, что женщины этого сорта нередко имеют спрос. Многие мужчины среднего возраста предпочитают их девочкам. Эти женщины ухитряются даже завлекать подростков. Мальчишка стесняется своих сверстниц, но не боится женщин в возрасте, годящихся ему в матери. Как большинство барменов, Бобби – великий знаток в сексуальных вопросах.
На днях я зашел к нему в бар.
Было еще рано, около девяти вечера, когда я пришел в «Тройку». Бар оказался больше и шикарнее, чем я предполагал. Швейцар с косичкой, как у эрцгерцога, подозрительно оглядывал мою непокрытую голову, пока я не заговорил с ним по-английски. Красивая девушка в раздевалке настаивала, чтобы я снял пальто. Она ведь не знала, что оно прикрывает страшные пятна на моих мешковатых фланелевых брюках. Мальчик-слуга в белой куртке, сидевший у стойки, не поднялся, чтобы открыть внутреннюю дверь. Бобби, к моему облегчению, был на месте за голубовато-серебряной стойкой. Я подошел к нему как к старому приятелю. Он приветствовал меня с исключительным дружелюбием:
– Добрый вечер, мистер Ишервуд. Очень рад видеть вас.
Я заказал пива и уселся в углу, откуда видна была вся комната.
– Как идут дела? – спросил я.
Измученное заботами, припудренное лицо полуночника Бобби посерьезнело. Он наклонился ко мне через стойку с лестной доверительностью.
– Не так уж хорошо, мистер Ишервуд. Публика теперь приходит такая… Вы не поверите! Год назад мы бы просто выбросили их отсюда. Они заказывают только пиво и считают, что имеют право торчать тут весь вечер.
В голосе его звучала сильнейшая горечь. Мне стало неловко.
– Что будешь пить? – виновато спросил я, быстро проглатывая пиво, и добавил, чтобы сразу внести ясность: – Я бы выпил виски с содовой.
Бобби ответил, что он, пожалуй, тоже.
Помещение было почти пустым. Я рассматривал немногих посетителей, пытаясь оценить их глазами Бобби. Три привлекательные, хорошо одетые девушки сидели у стойки; та, что ближе ко мне, была особенно элегантна и могла принадлежать к любой нации. Случайно до меня долетело несколько слов из ее разговора с другим барменом. Она говорила на характерном берлинском диалекте о том, что устала и что ей все надоело. Уголки рта были опущены. К ней подошел молодой человек и вступил в разговор. Красивый широкоплечий юноша в хорошо сидящем смокинге, он мог быть старшеклассником какой-нибудь привилегированной английской школы на каникулах.
Видно, девушка сделала ему вполне определенное предложение. Он ответил: «Только не со мной», – усмехнулся и сделал резкий уличный жест.
Я оглядел бар.
Мальчик-слуга в белой куртке разговаривал с пожилым служителем уборной. Мальчик что-то сказал, засмеялся и вдруг широко зевнул. Три музыканта на сцене болтали, очевидно ожидая, когда соберется публика, для которой стоит играть. Мне показалось, что за одним столом сидит вполне достойный посетитель – видный мужчина с усами. Через минуту, однако, я поймал его взгляд, он слегка поклонился, и я понял, что это, должно быть, директор.
Открылась дверь. Вошли две пары. Женщины в возрасте с толстыми ногами, стриженные и в дорогих вечерних туалетах. Мужчины – апатичные, бледные, возможно голландцы. Здесь, несомненно, пахло деньгами. Через секунду «Тройка» преобразилась.
Директор, мальчик-слуга и служитель уборной одновременно поднялись со своих мест. Служитель исчез. Директор что-то яростно прошипел разносчику сигарет, и тот тоже исчез. Затем, кланяясь и улыбаясь, он подошел к столику, за который сели гости, и пожал руки обоим мужчинам. Вновь появился разносчик сигарет с подносом в сопровождении официанта, торопившегося с картой вин. Тем временем три оркестранта схватились за инструменты. Девушки у стойки, улыбаясь, повернулись на своих табуретах. К ним подошли жиголо, как к совершенно незнакомым, вежливо поклонились и церемонно пригласили их на танец. Разносчик сигарет, сдержанно улыбаясь и покачиваясь, как цветок, пересек зал, неся поднос с сигаретами: «Zigarren! Zigaretten!»2 Голос у него был смешливый, дикция четкая, как у актера. И тем же тоном, только чуть громче, насмешливо, радостно, так, чтобы все слышали, официант потребовал у Бобби выпивку.
С нелепой педантичной серьезностью танцующие выполняли фигуры, придавая максимум значения каждому своему шагу. Но вот саксофонист, оставив инструмент, взял микрофон и, подойдя к краю эстрады, запел популярную песенку:
Вы будете смеяться,
Но я люблю
Свою собственную жену.
Он пел только для нас, как бы включая нас всех в круг конспираторов, тонко намекая на что-то известное только нам, вращая глазами в эпилептической пантомиме, выражавшей предельную радость. Бобби – учтивый, елейный, помолодевший лет на пять – держал в руках бутылку. А в это время два апатичных господина беседовали, вероятно, о бизнесе, не замечая ночной жизни, которую они привели в движение; их дамы сидели молча; казалось, они обижены и смущены – к тому же было видно, что им ужасно скучно.
Фрейлейн Хиппи Бернштейн – моя первая ученица – живет в Грюневальде, в доме, построенном почти целиком из стекла. Большинство богатых берлинских семей почему-то обосновались в Грюневальде. Их виллы, построенные с уродливой роскошью, начиная с эксцентричного рококо и кончая кубистскими коробками из стали и стекла с плоской крышей, теснятся в сыром, мрачном сосновом лесу. Лишь немногие из богачей могут завести большой сад – земля здесь баснословно дорогая; единственный вид из окон – задний двор соседнего дома, огороженный проволочной сеткой.
Из-за страха перед грабителями и революцией жизнь этих несчастных проходит как бы в постоянной осаде. У них нет ни личной жизни, ни возможности позагорать. Район этот достоин называться трущобами для миллионеров.
Когда я позвонил у садовых ворот, молодой лакей вышел с ключом от дома в сопровождении огромной рычащей овчарки.
– Пока я рядом, она вас не укусит, – с ухмылкой заверил он меня.
В холле особняка Бернштейнов двери обиты металлом, а к стене, как на пароходе, болтами привинчены часы. Здесь же висят лампы в стиле модерн в форме барометров, термометров и телефонных дисков. Холл напоминает электростанцию, которую инженеры попытались благоустроить, позаимствовав стулья и столы из старомодного и весьма респектабельного пансиона. На голых металлических стенах развешаны глянцевые пейзажи XIX века в массивных золотых рамах. Герр Бернштейн, вероятно не подумав, заказал виллу модному архитектору-авангардисту, потом пришел в ужас от его творчества и решил насколько возможно скрасить постройку семейными реликвиями.
Фрейлейн Хиппи – полная, симпатичная девушка девятнадцати лет с шелковистыми каштановыми волосами, красивыми зубами и огромными волоокими глазами. Она смеется ленивым, самодовольным смехом, а еще у нее прекрасная, уже сформировавшаяся грудь. По-английски она говорит, как все школьницы, с легким американским акцентом, но вполне прилично, и весьма этим довольна. У нее есть одно определенное желание: не утруждать себя занятиями. Когда я робко предлагал ей план уроков, она поминутно перебивала меня, угощая шоколадом, кофе и сигаретами.
– Извините, здесь нет фруктов. – Улыбаясь, она сняла телефонную трубку: – Анна, пожалуйста, принесите нам несколько апельсинов.
Когда пришла горничная с апельсинами, несмотря на мои протесты, меня заставили по всем правилам этикета отведать разных яств. Это сняло последний налет педагогики. Я чувствовал себя полицейским, которого кормит на кухне хорошенькая кухарка. Фрейлейн Хиппи сидела и наблюдала за тем, как я ем.
– Пожалуйста, расскажите мне, как вы очутились в Германии?
Я вызываю у нее любопытство, но смотрит она на меня, как баран на новые ворота. И не так уж жаждет, чтобы эти ворота открылись. Я ответил, что Германия кажется мне очень интересной страной:
– Политическое и экономическое положение в Германии, – уверенно импровизировал я менторским тоном, – интересней, чем в любой другой европейской стране. Не считая России, – добавил я в порядке эксперимента.
Но фрейлейн Хиппи никак не отреагировала. Только вежливо улыбнулась.
– Мне кажется, вам здесь будет скучно. В Берлине у вас не слишком много друзей, так ведь?
Видимо, именно это и занимало ее.
– А у вас есть знакомые барышни?
Тут раздался звонок домашнего телефона. Лениво улыбаясь, она взяла трубку, но, казалось, не собиралась внимать голосу, исходившему из нее. Зато я явственно слышал фрау Бернштейн, звонившую из соседней комнаты.
– Ты забыла здесь свою красную книгу? – повторила фрейлейн Хиппи с усмешкой и улыбнулась мне, словно приглашая принять участие в шутке.
– Нет, я не вижу ее. Должно быть, она в кабинете. Позвони папе. Да, он сейчас работает.
Она жестом предложила мне еще один апельсин. Я вежливо покачал головой. Мы оба улыбнулись.
– Мамуля, а что у нас сегодня на ланч? Да? Правда? Великолепно!
Она повесила трубку и вновь принялась за свой допрос:
– Do you know no nice girls?
– Any nice girls… – поправил я ее уклончиво. Но фрейлейн Хиппи только улыбнулась, дожидаясь ответа на вопрос.
– Да, одну, – ответил я, вспомнив фрейлейн Кост.
– Только одну. – Она с комическим удивлением подняла брови. – А скажите мне, пожалуйста, как вы считаете, немецкие девушки отличаются от английских?
Я покраснел.
– Вы считаете, что немецкие девушки… – начал я ее поправлять, мгновенно сообразив, что не знаю, как правильно сказать: отличаются или различаются.
– Как вы считаете, немки отличаются от англичанок? – спросила она, настойчиво улыбаясь.
Я покраснел так, как никогда прежде.
– Да. Сильно отличаются, – ответил я дерзко.
– А чем они отличаются?
К счастью, зазвонил телефон. Звонил кто-то с кухни, чтобы сообщить, что ланч будет на час раньше, чем обычно. Герру Бернштейну необходимо быть в городе.
– Мне так жаль, – сказала фрейлейн Хиппи, встав, – но сейчас нам пора закругляться. А вы придете к нам в пятницу? Тогда до свидания, мистер Ишервуд. Я очень вам признательна.
Она порылась в своей сумочке и протянула мне конверт, который я неуклюже сунул в карман и разорвал его, лишь отойдя от дома Бернштейна на приличное расстояние. В нем была монетка в пять марок. Я подкинул ее вверх, уронил, поднял, потом закопал в песок и побежал к остановке, напевая и поддавая ногой камешки. Мне было ужасно неловко, и все же настроение поднялось, словно я успешно осуществил мелкую кражу.
Это пустая трата времени – даже делать вид, что учишь фрейлейн Хиппи. Не зная английского слова, она вставляет немецкое. Я поправляю ее, она снова повторяет свою ошибку. Конечно, я рад, что она такая лентяйка, но только боюсь, как бы фрау Бернштейн не обнаружила, что ее дочь мало продвинулась в учебе. Впрочем, это маловероятно. Большинство богачей, однажды решившихся довериться вам, можно сколько угодно водить за нос. Единственная настоящая трудность для частного репетитора – попасть в дом.
Что касается Хиппи, она вроде бы рада, когда я прихожу. Из ее слов, сказанных на днях, я понял, что она хвастает перед школьными подругами тем, что к ней пригласили в учителя настоящего англичанина. Мы прекрасно понимаем друг друга. Мне дают взятки в виде фруктов, чтобы я не слишком докучал ей своим английским, она, со своей стороны, уверяет родителей, что лучшего учителя она в жизни не встречала. Мы сплетничаем по-немецки обо всем, что ее интересует. Каждые три-четыре минуты нас прерывают, и она играет свою роль в семейной игре, обмениваясь по телефону ничего не значащими фразами.
Хиппи ничуть не беспокоится о будущем. Как все берлинцы, в разговоре она то и дело обращается к политической ситуации, но всегда небрежно, со светской меланхоличностью в голосе, как иногда говорят о религии. Она хочет поступить в университет, путешествовать, весело проводить время и, наконец, выйти замуж. У нее уже куча знакомых молодых людей. Целыми часами мы обсуждаем их. У одного чудесная машина. У другого – аэроплан. Третий дрался на семи дуэлях. Четвертый нашел способ одним ударом вырубать уличные фонари. Однажды ночью, возвращаясь домой с танцев, они с Хиппи вырубили все фонари в округе.