Tasuta

Реквием

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Инна, неловко и беспомощно загребая руками, пытается повернуться на правый бок, чтобы дотянуться до очередной таблетки. Лена протягивает лекарство, осторожно промокает краем простыни капельки влаги на открытых частях рук подруги и замечает, что ее ночная рубашка прилипла к спине. «Сейчас ее начнет знобить». Она укутывает подругу своим одеялом. Инна слабо, одними уголками губ улыбается Лене. Ее улыбка вбирает в себя всё. Она выражает благодарность и обожание, страх и боль. Подруга отвечает ей тем же. Это мгновенное понимание, приходящее как чувство, как ощущение. Лена успокаивается, ложится рядом и пытается удобно пристроить свои больные ноги на валик подвернутого матраса.

«Переутомилась, бедная. Днем я не заметила у нее морщинок под глазами. Они множат усталость ее лица, но не добавляют ей лет», – оценила Лена внешний вид подруги после приступа.

– Не передать, как мне бывает плохо. И тогда корабль моего воображения то тонет, попадая в черную пучину страха, то выныривает, и я по глупости поддаюсь вере. Превозмогая себя, надеюсь на невозможное, на непостижимое. Но жизнь словно по капле уходит из меня. И я вспоминаю твои полушутливые, но очень точные слова: «Истекают силы в сторону могилы». Они у меня на исходе. А врач еще в первом случае считал, что уже ни о каком выздоровлении речи не могло идти. Но ведь выжила! Накатила было беда, напугала да и отступила, отхлынула. И тому, видно, была веская причина.

Инна натужно улыбнулась. У Лены отлегло от сердца: верит!

– Успокойся, сбавь обороты волнений. «Кому жить – не тронет, кому умереть – не минет», – припомнила Лена слова дяди последнего российского царя.

– Ты о пуле – о причине – или о самой болезни? – с горькой усмешкой уточнила Инна. – У меня до сих пор все внутри переворачивается, когда достаю из глубины памяти те жуткие месяцы, проведенные в больнице во второй раз. Это когда я, вылечившись, назло судьбе выскочила замуж за молодого красавца.

– Как же! Сходила замуж. То был первый несуразный признак возвращения тебя к жизни, – рассмеялась Лена. – Я была счастливо потрясена.

– Последнее время часто вижу себя во сне молодой и роскошной, – каким-то чужим голосом сказала Инна.

– Королевой красоты?

– Какая там королева, так… Ты ведь тоже до пятидесяти лет была стройной, изящной.

– А теперь вот от лекарств меня разнесло. Гормоны в больнице кололи. А тебе они не испортили обмен веществ.

– От былой стати не осталось и следа. Улетучилась. Совсем другой стала. Зато жива.

– Но ты с ужасом поняла… Да ладно, не отнекивайся. Сначала деформируется тело, потом мозги. Надеюсь, мы пока находимся на первой стадии старения, – пошутила Лена.

– Помню, Антон о тебе говорил: «Когда смотришь в ее глаза, больше ничего не замечаешь. Вроде и не очень смазливая, но есть в ней какая-то притягательность». Наверное, и сейчас еще мужчины не проходят мимо, чтобы не оглянуться?

– Хватит тебе, – укоряет подругу Лена. – Не оглядываются. С моим-то здоровьем… Задыхаюсь по ночам. Утром встаю невыспавшаяся, словно утомленная сном, сама себе противная. Прошли те времена, когда сделаешь что-то доброе, полезное и спишь сном праведника. А теперь только проваливаюсь в подобие сна. И снится что-то несвязное, несуразное.

– А хотела бы, чтобы о существенном и по существу? – усмехается Инна. – Ничего, всё выдержишь. Характера тебе не занимать.

– Какой там… – только и ответила.

– Инна, кто был твоей первой детской влюбленностью? – неожиданно спросила Лена. – Я не о Вадиме.

– Огненно-рыжий десятиклассник. В пятом классе я за ним хвостиком ходила. Забыла?

– А моей – артист Виктор Иванович Коршунов. Он пробудил меня. Мне было одиннадцать лет. Это было трепетное, очень осторожное чувство. Я не сознавала, что это влюбленность. Я еще не понимала, что такое мужское обаяние, но почувствовала его. Оно меня трогало, может, даже немного пугало, удивляло. Я оберегала свое чувство от постороннего вмешательства. Сколь малым довольствуется первая влюбленность! Она ничего не требует. О, это прекрасное чистое обожание!

– Я не надеялась на взаимность с Рыжим. Душа и без того была переполнена счастьем. Я только хотела, чтобы это чувство не прекращалось. Но прошел год с тех пор, как он уехал, и мое чувство угасло. Потом еще увлеклась. Тот тоже был красивый. Но уже не было той пылкости. Это было что-то другое, задумчиво-осмысленное. Кто-то сказал, что умение ценить красоту – непреложный признак любви. А я считаю – влюбленности. Потом мне опять понравился старшеклассник. Я презирала себя за их череду. О, это сокрушительное и сладостное чувство, вызывающее к жизни бурю переживаний! Но ты твердо знала, что романтичные девочки – легкая добыча подлецов и ловеласов.

– Моя романтичная влюбчивость предназначалась только широко известным недосягаемым персонам. И это было моим спасением.

«Рассказала о Коршунове затем, чтобы опять начать укреплять меня в моей вере? Удостоила чести, услужила. Она не сообщила мне чего-то такого, чего бы я сама не знала. Что ни говори, как ни успокаивай, уже ничего не поправить», – тяжело подумала Инна о своем… А вслух сказала:

– Там, перед Богом, мы все равны: худые и толстые, красивые и страшненькие, умные и глупые, любившие и ненавидевшие (Инна – и о Боге?..)

Опять наступило тягостное молчание. Лена не решалась его прервать. Инна повернулась на спину, заложила руки под голову и прикрыла веки. Но вскоре сама нарушила уважительную к своему замечанию тишину:

– В преддверии мы становимся мудрее и печальнее. Мудрость – как бы взгляд из гроба. Я бы…

Она не закончила фразы, потому что этого не требовалось.

– Еще совсем недавно во снах я видела огромные яркие картины-панорамы о своей жизни. Воспоминания рисовались удивительным мастером – воображением. Их не смог бы вживую повторить даже гениальный художник. А теперь череда снов – как похоронные процессии. Я погружаюсь в черный туннель, в глубине которого, как в чреве спящего гигантского чудовища, исчезает моя прежняя жизнь. В нем, как в далеком детстве, в безумной ярости трясутся и качаются тополя. Часто вижу тучи черных и красно-оранжевых лепестков вокруг закатного солнца. Они широкой траурной каймой плывут по небу очень медленно и торжественно. Они хоронят уходящие скорбные дни и меня. Душа тоской объята. Воображение, покинутое разумом, тоже рождает чудовищ. Я страшусь больше не увидеть рассвета, цветущих садов, не получить эмоциональный заряд от хорошей книги или картины-подлинника, не узнать то, что находится на пороге зрения. Уже не прикоснуться мне…

– Моей маме, когда она сильно болела, всё гробы снились. После этого она еще двадцать лет прожила, – сказала Лена.

– Недавно прохладно-шелковое бело-розовое трепещущее полотно зарницы во сне увидела. Подумала: это жизнь и смерть во мне борются. Ледяной судорогой свело грудь. Помнишь, как алым шелком полоскались языки пламени нашего с тобой первого костра в низине реки Крепны, там, где она с Сеймом сливается? Глаз было не оторвать.

– Еще бы не помнить, – изменившимся голосом сказала Лена. В нем совсем не было восторга.

– Сгораю я в его пламени, в пламени любви к жизни.

Инна замолчала. Лена уткнулась в ее плечо. Комок горечи подкатил к горлу. Она понимала, что Инну периодически охватывает жестокая тоска. И сейчас ей нужно только одно – чтобы ее успокаивали, отвлекали, жалели, не перечили и вспоминали радостное. И она повела разговор о детстве.

12

– А помнишь, как в детстве мы плакали и смеялись от радости встреч? Стремительно срывались с места и, взявшись за руки, неслись, неслись, куда глаза глядят, – сказала Лена.

– За село. Коровушек своих встречать с луга. Без дела меня не отпускали. Мелькали хаты, люди. Была б моя воля, я бы не останавливалась. Ты дикой козочкой перепрыгивала через кусты и канавы.

– А ты с опасной гибкостью змеи огибала их. То было настоящее счастье! Гасилось раздражение, плохое настроение улетучивалось с космической скоростью. Разрядившись, возвращались домой с чинной неторопливостью.

– Редкие, недолгие минуты счастья.

– Человек без дружбы и любви, что кувшин без дна, – сказала Лена.

– Память об этих минутах иногда, когда случалась душевная боль запредельной силы без надежды на облегчение, удерживала меня на краю от последнего гибельного шага. Внезапно настигало ощущение полноты и целостности жизни. Вялость и равнодушие, гнездившиеся в душе, улетучивались, появлялась надежда, что еще на что-то хорошее гожусь.

– Для большинства детей детство – время больших надежд и безоглядного доверия к миру.

– И сумасбродства. Как я его любила!

– Я наше село люблю. И деревенских людей. Бывало, увижу древнюю старушку – а в ее глазах детская чистота, безмерная доброта, мудрость, бездонная печаль – и плакать хочется. У нее была тяжкая жизнь, а она человеком осталась. Рада, что теперь, несмотря на массу проблем, благодаря электричеству, дорогам, транспорту и современным сельхозмашинам старики живут много легче. Природа вокруг прекрасная, а жизнь не всегда, не всех и не всем радовала.

Я сейчас почувствовала стойкий прогорклый затхлый запах нашей деревенской кладовой. Там у бабушки всегда на случай войны стояли мешки с зерном, разными крупами и мукой.

– И в нашей кладовке тоже. Там еще хранился огромный ящик с солью и хорошо упакованный короб со спичками.

– Ты про сухари забыла. Бабушка очень боялась голода. Она столько пережила за свою жизнь! Дед сочувственно говорил, что угодила она во все кровавые переделки двадцатого века. И я с детства не люблю, когда в доме мало еды, особенно если хлеба в обрез.

До сих пор меня волнует запах свежеиспеченного хлеба. Бабушка говорила, что хлеб в войну был важен наравне с оружием. Она медаль за труд тогда получила. Лучшая была в области. Сама вкалывала и умела людей ценить за полную самоотдачу. И мне внушила, что главное – хорошо выполнять дело, за которое взялся, что в этом первейшая нравственность для человека. Именно она влечет за собой остальные положительные качества. И я трудовое воспитание – умственное и физическое – считаю необходимым в становлении личности. Знаешь, я замечаю, что даже на кухне во время приготовления еды испытываю удовольствие от быстрых и четких движений своих рук, – улыбнулась Лена.

 

– Скрытым мотивом твоего трудолюбия всегда была радость от удачно проделанной работы.

– Получается, так.

– И почему я последнее время все чаще вспоминаю детство? К своим корням тянет? Но отчего в память врезаются нелепые глупые мелочи?

– Наверное, тогда они нам были очень важны. Воспоминания о детстве успокаивают, особенно если его пространство соткано из света и яркого цвета.

– У тебя оно было из серого тумана.

– И все же это было детство. И у тебя оно не многим лучше.

– Не скажи.

– Счастливые дети живут настоящим, а я, маленькой, полнилась мечтами о будущем. А в школьные годы солнечные лучики счастья чаще проглядывали. Помнишь, сады в цвету по весне, вишни обсыпные летом, лес в золоте по осени, кратковременные, но такие радостные грибные набеги, – улыбнулась Лена.

– Детство ушло с безжалостной неотвратимостью.

– Детские беды умчались, осталось ощущение счастья. А студенчество? Помнишь, как колобродили всю первую в городе новогоднюю ночь? Мы – независимые, самостоятельные! Что может быть лучше!

– И голодные.

– Ну и что с того? Все равно студенчество было прекрасно! В политехе говаривали: «Сдал начерталку – можешь влюбиться; сдал сопромат – можешь жениться». А у нас то же самое восклицали про статфизику и квантовую. И на всё про всё давался год!

Мысли Инны опять приняли определенное четкое направление.

– Детство накладывает отпечаток на всю жизнь. Оно как бы ведет, – задумчиво пробормотала она. И вдруг улыбнулась:

– Какие глупые были! Помнишь, мера у нас такая была: как далеко кто-то или что-то находится от Москвы. Все относительно столицы определяли. И вдруг оказалось, что нам до Парижа и даже до Лондона много ближе, чем до Владивостока! Это ошеломило. Нестерпимо стыдно стало за бедность и убогость своих знаний. Это заставило учиться.

– А мне в раннем детстве, в детдоме, казалось, что за горизонтом начинается настоящая жизнь. Надо только идти, идти и достигнешь мечты. И я попробовала, но очень скоро поняла, что чем дальше идешь, тем счастье дальше отодвигается. Экспериментатор вшивый!

– В натуре вшивый. Так зародились в тебе зачатки пессимизма, – рассмеялась Инна, довольная вовремя пришедшей ей в голову мыслью продолжить разговор о детстве, то есть переходом к «безопасной» теме.

А на Лену опять нахлынули воспоминания о бабушке. «И что это она у меня сегодня из головы не идет?»

– Досталось бедной. Девчонкой батрачила у жестокого помещика, потом революция, гражданская война мордовала, голодовки. Ишачила в колхозе за гроши ради великого будущего, потом Отечественная война, гибель близких, и опять же голодовки. Двух детей одна поднимала. Всё шутила: «Я и баба, и мужик…» А твоя бабушка четверых растила.

– И ты такая же: с сознанием принесенной жертвы, возвышающей тебя. А хитрые люди злоупотребляли твоей добротой.

– Помню только бабушке присущее особенное тепло. Ее стараниями я во многом стала человеком. Собственно, она не поучала, а предоставляла возможность у нее учиться тем, кто жил рядом с ней. Была совестью семьи. Бабушка с девятисотого года. Все перипетии двадцатого века на себя примерила и вынесла. Хлебнула горя. В старости очень уставала, бывало, говорила вечером, что «рада местушку». Ног на постель поднять не могла. Я разотру ей больные ступни вонючим лекарством, теплыми портянками спеленаю… А она мне со слезливой старческой трогательностью в голосе: «Не гнушаешься, спаси тебя Господь. Доброй душой человек видит больше, чем глазами». А было ей чуть за пятьдесят.

Я как могла пыталась избавить бабушку от домашних забот, но у меня еще школа была. Когда ей было особенно трудно ходить, я, сославшись на отсутствие уроков, торопилась во двор. Если она болела, мне не хотелось вольничать, я как-то притихала внутри себя. За уроки не садилась, пока не удостоверюсь, что все, намеченное бабушкой на день, переделала. О чтении художественной литературы и речи не могло быть.

Как сейчас помню… Зима. Бабушка стоит, привалившись спиной к горячей печке. На загнетке чугунки в ряд. Зубастый утюг тут же пристроился. Не нравился он мне тем, что угольки, высыпаясь из прорезей, рубашки пачкали. Для глажки постельного белья и полотенец я предпочитала рубель – резную, волнистую доску. На грубке (плите) кулеш бурлит. Бабушка замерла на месте, не шелохнется. Глаза влажные внутрь себя смотрят, хотя направлены в темное окно. Лицо расслаблено. Я знаю, о пропавшем на войне сыне с тоскливой безнадежностью думает. Опомнившись, вздрагивает, опускает голову долу, к чугунку. Слабо кипит. Пошерудит кочергой в поддувале и опять замирает…

Вся в работу уходила. Может, от горьких дум не могла сидеть, сложа руки. Бывало, уже поздно, а она заслонку печи открывает, золу выгребает, начинает под (пол в печи) подметать, тесто творить, чтобы завтра хлеб печь. А сама все думает, думает. И я с ней. А поутру затеплит свечу, если керосина в очереди не досталось, и за дрова берется. На улице еще темень, а в печи красный огонь. И сразу уютно. А бабушка мне: «Детка, придремни еще чуток. Утренний сон сладок. Не волнуйся, разбужу, когда надо будет помочь». И топчется одна, пока ноги держат. С бабушкой я забывала, что «полынью пахнет хлеб чужой», хлеб иждивенца.

– Я уже не помню, что такое сладкий утренний сон, – вздохнула Инна.

– Жалела меня бабушка. А кто ее жалел, много ли у нее в жизни было радости? Только в раннем детстве, пока родители были живы. Вера, церковь, духовные песнопения ее радовали. В них ее умиление до чистых слез, уют в душе, покой и сладость. Нам этого не понять. У нас книги были, много разной музыки по радио. До сих пор тоскую по бабушке, вспоминаю с бесконечной смиренной благодарностью, переполняясь нежностью. Зря я видела ее перед кончиной страшной, как сама смерть. Такой она и приходит ко мне во снах. И тогда я утром встаю измученная. А если она снится красивой и доброй, то словно как неуловимая тень проплывает. И я опять грущу, чувствую себя неспокойной.

– Не премини добавить: несчастной, – сказала Инна со странной интонацией.

– Достойно прожить можно только двигаясь вперед, но, чтобы понять свою жизнь, иногда надо оглядываться назад. Если бы было в нашей власти вернуть время молодости и хорошие добрые дела давно минувших лет! Ты в детстве не думала о самоубийстве? – неожиданно спросила Инна.

– Никогда. Всегда представляла себе: вот вырасту и всем докажу, что я хорошая. Мне кажется, в детской психике нет понятия конца жизни. Дети об этом не думают или очень быстро забывают, пока их на это опять специально или нечаянно не натолкнут. А вот в юности…

Любила ли я жизнь в пять-десять лет? Нет. У меня еще было слишком мало счастья, чтобы ее полюбить. Но жалко было бы не увидеть неба, весеннего пробуждения природы, не погулять по осеннему лесу. Мне хотелось чувствовать себя частичкой этого прекрасного мира, превратиться в звездочку, в снежинку, в теплый лучик. Осмысленно понять, любишь ли жизнь или нет, можно только под угрозой ее потери. До десяти лет я точно не боялась умереть. В шесть лет я говорила себе: «Утону. Ну и что? Зачем мне такая жизнь? Умру и что из того? Плакать по мне некому». Но меня спасал врожденный инстинкт самосохранения. Он заставлял бороться за жизнь и остерегал от глупых поступков. А вот когда меня в одиннадцать лет затянуло в трясину, и я чуть не погибла, то впервые всерьез испугалась смерти.

Инна, может, я в детстве не воспринимала радостное? Даже книги любила в основном грустные.

– Радости тоже надо учиться. Детство – это не возраст, а состояние души. Когда мы с тобой познакомились, у тебя была душа старушки, склонной к меланхолии и воображению. А наш светлый Пушкин писал: «Блажен, кто смолоду был молод!»

– Знать, ему повезло. А может, наоборот, потому и понимал.

– Он гений. Не на собственной шкуре, умом до всего доходил.

– Гений не только видит то, что другим не дано, он еще это может передать другим, преобразовав увиденное и понятое в прекрасную музыку, в высокие слова, в великую теорию.

– И ты, отверженная, с клеймом детдомовца, рано задумалась над тем, как устроен мир людей, что от него можно ожидать и каков был Божий замысел на твой счет. Долго ты была зверьком, неулыбой. Радость не умела выражать. Приучалась к ней с недоверием, осторожно принюхиваясь, приглядываясь. Потихоньку, по крохам копила ее в сердце, пока она не расцвела любовью к жизни, к людям. Ты осознала, что мир не рухнет, устоит, если с тобой произойдет что-то нехорошее. А чтобы этого не случилось, ты должна сама за себя бороться, обязана кем-то стать, состояться назло тем, кто в тебя не верил или мешал. Поняла, что не мстить должна, а делать что-то хорошее, полезное, в полной уверенности в своей правоте должна стараться подняться над тем, что замечала в себе плохого.

«О своих чувствах говорит», – подумала Лена.

– Помню, во втором детдоме мне понравилось. Во-первых – город. Во-вторых, другая жизнь, новые лица, сильные впечатления. Там я поняла, что любознательна и что это хорошо. Лет до десяти я была созерцательна. Наверное, потому что многого боялась. Люди меня интересовали больше всего. Я изучала их, чтобы знать, чего от них можно ожидать, потому что именно от них всегда исходила опасность. Природа радовала даже в грозу и метель. Люди часто огорчали. Я постоянно была занята своими размышлениями, все думала, думала…

– В твоем детстве не было сказки о добром Дедушке Морозе и прекрасных феях.

– Зато потом допоздна засиживалась за сказками Андерсена, – улыбнулась Лена.

– Искала в них радость, а они были тревожные, грустные, притчевые. Надолго ты в них застряла. Там была описана вся твоя жизнь. А вот сказку о большом и маленьком Клаусе ты так и не сумела переработать в своем сознании. Маленького жалела, оплакивала, а от больших и реальных «клаусов» всю жизнь безысходно страдала. И всё из-за преследующей тебя вопиющей несправедливости и по причине твоей бесконечной доброты.

…Так и стоишь перед моими глазами: девятилетняя, тоненькая, печальная. Взгляд мягкий, непритязательный, не затуманенный сознанием осознания, не опороченный пошлым знанием – сама невинность. Взгляд ангела, Богородицы с иконы. И было странное ожидание увидеть за твоей спиной крылышки, очерк церкви или хотя бы свет от креста. А иногда, без тени сомнений – в нем было зримое постижение мира. И ты казалась мне много старше. Случалось, что пугало застывшее диковатое одиночество в глазах и недетская безысходная тоска. А другой раз по тебе вообще ничего нельзя было понять. И на первой твоей фотографии, на той, где ты с дедом, любопытство в глазах не перебивает печаль…

Потом были годы внутреннего умственного роста. А после вуза надо было выбирать: быть или не быть, приспосабливаться или жить достойно.

– Не распаляйся, а то закипишь и взорвешься. Могу и отвалтузить, несмотря на твои заслуги перед обществом. – Лена шутливо и ласково притянула к себе подругу. – А первую в жизни куклу мне на Восьмое марта наши ребята на первом курсе подарили. У меня – слезы из глаз. Они заволновались, успокаивать стали. Какие хорошие мальчишки! Какая душевная дружеская студенческая спайка!

И она просияла неожиданно яркой, давно забытой улыбкой.

– Потом мы всей группой в парк пошли. Там воробьи целыми стаями как странные цветы на кустах висели. Стоял яркий теплый безветренный день. Мы бродили такие счастливые! Я в шутку восторженно восклицала: «Смирите свою гордыню перед величием Природы, встаньте на колени!» И мальчишки с хохотом припадали.

По лицу Инны бродила счастливая улыбка.

– Вот ты говорила, что друг тот, кто не бросит в беде. В беде не посочувствует только самая последняя дрянь, а для меня друг – кто разделит радость моего успеха, не позавидует, не подгадит, не станет ревновать к удаче. Друг тот, кто помогает по доброте душевной, не выгадывая для себя пользы. Был у меня один, помогал, но делал при этом широкие жесты: вот, мол, я какой хороший! На свой имидж работал.

– Ты уехала в Москву, а преподаватели говорили нам: «Вот если бы все учились, как Лена». Долго ставили в пример.

– Мне рассказывали, что наши школьные учителя каждому новому набору учащихся говорили, что наш класс был особенным, может быть, даже самым лучшим за историю школы. Треть класса – медалисты.

– …Но было между нами и другое. Я поведала тебе, что впервые увидела прекрасную мужскую наготу, насквозь прошибающую… И к черту годы примерного поведения, ханжеской стыдливости! А ты разозлилась. Не поняла. Не доросла, не созрела до понимания. Но была права, отговаривая.

 

Инна, глядя на черное ночное окно, задумалась. Что она пыталась увидеть на этом импровизированном экране?

Лена отвлеклась от воспоминаний юности и снова мыслями вернулась к своему любимому, безгрешному для нее человеку.

– Всю жизнь и в радости, и в горе бабушку вспоминаю. Слова ее всегда безошибочно в цель попадали и огнем жгли, если я была виновата. Мы остро чувствовали друг друга. Ты знаешь, ей всегда хотелось поскорее простить меня.

– Да, бабушка у тебя была что надо. Бережно тебя взращивала. Щадила.

– И предчувствуя свой последний час, она меня позвала. Я была за пятьсот километров, но «услышала» ее сердцем и приехала. А она, ощущая приближение смерти, надела то самое платье, что я для нее сшила еще в шестом классе. Берегла его, только по праздникам носила. Хотела меня в нем встретить. В нем и ушла из жизни. В ушах так и стоят ее жуткие вопли. Тяжело покидала земной «рай», а все равно цеплялась.

Неуверенная мысль мелькнула у Лены: «Зачем я всё о своей бабушке Инне рассказываю? Не выходит она у меня из головы». Но все равно продолжила:

– Помню, читала я «Детство» и «Отрочество» Льва Толстого и не соглашалась с его строками о том, что не жалко умирающей бабушки, мол, о себе ребенок больше думает. Я такое не могла бы написать. Даже подумать о таком была не способна. Это особенность моего характера? Чувство любви и жалости к бабушке всегда побеждало во мне все остальные, самые заветные желания. Может, Лев Толстой был тогда слишком маленьким, чтобы чувствовать любовь?

– Эгоизма в тебе с детства не было ни на толику. Бабушку ты любила больше себя. И злости ты была начисто лишена, вероломство тебя шокировало. Помню, ревела: «Я его, гада, выручила, а он меня тут же подставил и выдал!». Орала: «Почему торжествует наглая, грубая, подлая сила и ложь?»

– И ты вместе со мной плакала. Душа твоя всегда была чуткая и нежная. А насчет эгоизма ты права. Еще в первом детдоме наперекор всему плохому у меня возникало желание быть доброй к людям, особенно к обездоленным. Оно, наверное, пробудилось из чувства чистой радости от собственной бескорыстной щедрости, когда делилась последним, когда припрятывала корочку хлеба, чтобы порадовать друга, вместе погрызть ее, ощущая при этом незабываемую душевную близость, наполняясь счастьем. Позже я долго об этом размышляла, а тогда просто радовала и радовалась.

И в бабушке я любила то, что, столкнувшись с любой проблемой, она стремилась решать ее с любовью, без ожесточения. А повзрослев, я как-то услышала интересную фразу: «Только любовь может превратить поражение в триумф». Наверное, я понимала эти слова как-то по-особенному остро.

«Лена редко кого допускает в глубинные тайны своего сердца. Скорее с природой поделится, молча взирая на небо или воду. Только со мной могла разговориться. Ах ты, друг мой сердечный, серебристая головушка! Как ты мне бесконечно близка, дорога и понятна!»

Инна слушала подругу с жадным интересом, и печальная нежность переполняла ее усталую душу.

А Лена незаметно для себя стала придремывать. Слова и мысли ее уже не совпадали и будто переплетались. И речь подруги расплывалась, перемешивалась, теряла смысл.

– …Было моей второй бабушке восемьдесят пять. Я слышала, что женщине не принято напоминать об ее возрасте. И когда учительница спросила, я стушевалась. Она сразу поняла, в чем дело, и рассмеялась: «В ее годы уже можно гордиться своим возрастом». Не скоро я осознала слова педагога.

– …Когда много братьев и сестер, потребность в друзьях, наверное, не так велика.

– Может быть, если семья дружная. И все равно для своих исповедей выбирают кого-то одного, – заметила Лена.

– …Помню нашего соседа маленьким. Напялит дедову ушанку, нос из шарфа чуть торчит. Ни дать ни взять старичок-боровичок. Веселый такой, заводной был. Какой он теперь? Наверное, постарел, раздобрел, полысел, обзавелся очками.

– Насчет того, что раздобрел – очень даже сомневаюсь. Сельские мужики в основном поджарые.

– Были.

– …Тамару, что на выселках жила, не забыла? Ушла из жизни.

– Такая была спокойная, здоровая.

13

– Сердце что-то защемило. Мне необходимо повидаться с родней. Хоть седьмая вода на киселе, а тянет. Старички, наверное, теперь совсем дряхлые, согнутые, и хаты их скособоченные, трухлявые. Ведь сразу после войны строили из того, что было под рукой. Очутиться бы в данный момент в деревне, как по мановению волшебной палочки, зачерпнуть пригоршней ледяной воды из нашей криницы, что у моста. Помнишь, мы ее всегда укрывали ивовыми ветвями от посторонних недобрых глаз. Увидеть бы свой старый, до боли родной дом, где хорошо мечталось. Сесть бы в самодельный деревянный шезлонг, расслабиться и словно растечься в нем, выбирая удобное положение.

А еще найти бы на книжной полке печального Андерсена, взять в руки таких любимых «Тома Сойера» и Виталия Бианки. Помнится, читая что-то из этого, я вдруг подумала, что книжный мир много богаче, чем тот, который меня непосредственно окружает. А может, я не умела замечать. И в тот момент я почему-то многое в тебе поняла. И именно тогда между нами возникла невообразимая общность, которую мы делили только друг с другом. А книжки о счастливом советском детстве казались тебе удивительно пресными и наивными. Даже «Тимур и его команда» не увлекла, потому что у детей там была не жизнь, а веселая игра. И ты думала: «Вот вырасту, так уж я-то напишу настоящую, честную книжку!»

…Походить бы по-за дворами, по дорогим сердцу местам, заглянуть в добрые лица старых односельчан, осмотреть парадные довоенные портреты на стенах их хат, написанные заезжим художником, их военные и послевоенные фотографии – молчаливые свидетели их жизни. Улыбаются окаменевшим от напряжения физиономиям, с остекленевшими от ожидания глазами. Как же! «Птичка вылетит». Как всё это, оказывается, мне дорого! Потом облюбовать тихое местечко и смотреть, смотреть на ненавязчивые краски родной природы, впитывать запахи, чувствовать беспрепятственно перетекающие от нее ко мне положительные флюиды и вспоминать только хорошее, чтобы на меня снизошел вселенский покой.

– Можно подумать, ты застала нашу деревню в пору ее первозданности и невинности, – пошутила Лена.

– Ах, милое сумасбродное детство и ненасытное буйство юности! Почему даже для городских детей самая захудалая деревня остается в памяти прекрасным раем? Природа? Вольная жизнь? Когда я последний раз наведывалась в деревню, по штукатурке стен нашей хаты змеились трещины, остатки краски и труха осыпались с иссохших выветренных рам окошек. Фундамент прогнулся и как бы выдавился вперед под тяжестью стареющего сруба. Там уже никто не жил. Двери были заколочены. Мне показалось, что музыка деревни исчезла. Не стерта еще с лица земли наша деревенька?

– Жива, стоит, нас с тобой дожидается. Так и вижу: идешь ты по деревне с особой невозмутимостью, с подлинным, естественным достоинством деревенской, одинокой самостоятельной женщины, – с насмешливым благодушием рассмеялась Лена.

Переполненная ностальгией, Инна не обратила внимания на шутку.

– Я вот подумываю иногда: не устроить ли нам… Давай так поступим: «махнем не глядя» туда, где осталось наше детство?! А то я всё со дня на день откладываю.

– Не вижу причин, препятствующих поездке. Я пламенный сторонник путешествий в светлое прошлое. Только имей в виду, через столько лет ты посмотришь на родную деревню уже другими глазами. Не жди прежних чувств.

– Хочу проститься и тем покончить с долгами прошлому. Я впервые за много лет сознательно вернусь в место, определившее весь ход моей взрослой жизни! Детские мечты – это такой феерический манок! Там от горечи разочарований сводило скулы, а от радости разрывало сердце. Бывает у тебя такое, когда кажется, что…

– Причем здесь подсознание и потусторонние силы? Не кисни, давай сразу после сабантуя вместе отправимся в деревню. Едем к родным березкам! Все возражения категорично отметаю. Я перед Андрейкой побыла там и будто душу излечила. Родная деревня – она как некое духовное средоточие. Меня потом надолго хватило. Может, она и плоть твою восстановит. Помнишь маму Толика Таболина? Разрезали, зашили. Толик тогда с доктором за упокой ее души выпил, а она и по сей день на огороде возится. Уж лет семнадцать с тех пор минуло, – гуманно сослалась на посторонний пример Лена.