Loe raamatut: «Сестрины колокола», lehekülg 6

Font:

Но что-то тут было не так. Он присмотрелся внимательнее и ужаснулся. У некоторых драконов не хватало голов! Какая трагедия! А ведь именно они служили завершением непокорных линий конструкции кровли, они своим шипением отпугивали силы зла, а после захода солнца вырисовывались драматическим силуэтом на фоне ночного неба.

Почти вся траурная процессия уже скрылась в церкви, и Герхард подошел поближе к каменной ограде, раздумывая о том, что головы драконов нужно бы на всякий случай снять и надежно хранить, предварительно как следует просушив. Случись худшее, умелый столяр-краснодеревщик сможет их воссоздать.

Внезапно он вздрогнул так, что больно вывернул шею. Его застали врасплох три раскатистых удара, таких мощных, будто они принеслись из космоса. Только когда они прозвучали снова, на этот раз трижды, он понял, что это звон колоколов, сверхъестественно гулкий. Эхо отражалось от склонов гор и возвращалось более слабыми отзвуками, отзвуки смешивались со свежими минорными звонами и снова неслись в мир на манер солнечных лучей, отражающихся в призме, с каждым разом все слабее, зато большим числом. После девяти ударов отзвуки утихли, замерли, как тающая болотная дымка, но прозвучавшие ноты настойчиво твердили ему: ты предупрежден.

Своя зимняя птица

Зачем какой-то незнакомец рисует похороны Клары Миттинг? Астрид тянула шею, чтобы разглядеть этого человека за спинами участников похорон. Как-то странно он был одет: в длинное рыже-коричневое пальто с большими карманами и восьмерками из шитья вокруг пуговичных петель. На лоб спадает челка цвета сосновых шишек, вокруг шеи повязан кусок голубой ткани. Его, похоже, вовсе не смущало, что он стоит метрах в тридцати от нестройно поющих псалом хуторян из Хекне и Миттинга. Незнакомец смотрел мимо них, будто кроме него никого на кладбище не было. Перед ним стоял большой мольберт, и время от времени он протягивал руку за чем-то из рисовальных принадлежностей, лежавших на складном столике. Из леса время от времени доносились глухие звуки, когда с елей падали на землю снежные шапки. От костра, призванного растопить промерзшую землю, тянуло дымом.

Кай Швейгорд держал в руках Библию и посеревшее деревянное ведерко с землей. Издали он всегда казался представительным и уверенным в себе, но сейчас, с близкого расстояния, в его глазах видна была растерянность. Он тоже время от времени косился на незнакомца. Вряд ли пастор может заплатить художнику за то, что тот нарисует первые похороны, проведенные по новому обряду? Тем более за картину маслом? Чтобы повесить у себя в кабинете в позолоченной раме на память о начале новой эры?

* * *

Дорожный плед три долгих месяца лежал в дерюжном мешке под крышей сеновала, чтобы до него не добрались ни мыши, ни любопытные ребятишки. Иногда Астрид тайком пробиралась туда, прислонив к потолочной балке приставную лестницу. Даже в самые лютые холода она не пользовалась пледом дома – не из-за того, что он пропах скотным двором, а в общем, пожалуй, именно поэтому. Кай Швейгорд не понимал, как далеко может завести деревенских жителей любопытство. Все, хоть чуточку отличавшееся от привычного, моментально становилось добычей молвы, оценивавшей и обсуждавшей новость так дотошно, словно речь шла о том, как лучше спастись от лесного пожара.

Но Астрид нравилось завернуться в плед и сесть почитать газету, представляя себе, что газета свежая, а она сидит в пасторской усадьбе, и, самое главное, воображая, что напечатанное в газете касается и ее, что и ее мнение о союзе со Швецией и расширении избирательного права имеет значение. Эти фантазии были отчасти игрой, для которой она была уже слишком взрослой, отчасти шансом, которым скоро она уже не сможет воспользоваться, возможностью общего будущего для нее и Кая Швейгорда. В спальне Астрид и ее младшей сестры Олине стены промерзли насквозь, и ночами, когда от холода не могла заснуть, она представляла лицо Швейгорда и вспоминала о пледе, под которым могла бы согреться. Так мысли о Швейгорде дарили тепло.

Иногда мечты увлекали, затягивая ее в самые жаркие дебри. Потому что, хоть Кай Швейгорд и священник, и разговаривать не мастак, он все-таки молодой крепкий мужчина с густыми светлыми волосами. Она позволяла мыслям зайти далеко, представляя себе, что они уже женаты и после ужина праздно лежат рядом, он лукаво улыбается и от него исходит приятный запах. Лежат в постели. Каково это, одинаково ли ведут себя все мужчины? Он бы ложился в отдельной спальне, а к ней приходил? Может, ожидал бы под дверью и сначала говорил что-нибудь или принято просто войти и лечь рядом? И раскрепостишься ли потом так же горячо и радостно, как когда сама запустишь пальцы в себя? Или все делается рутинно, молча, как когда бык, вздыбившись и дергаясь, кроет корову, а та жует себе траву?

Так ей думалось зимой в мечтах о лете, а сейчас холодная весна. Тогда перед мысленным взором вставали цветы, а сейчас перед глазами похороны. А он помолвлен, и все время был помолвлен, и дальше будет помолвлен.

За весну почти все запасы в амбаре иссякли, и Астрид все время хотелось есть. Будущее представлялось серым и безнадежным. Наверное, Кай Швейгорд чувствовал то же самое. Он стоял в нескольких метрах от нее и пел, и выглядел более мрачным и исхудавшим, чем в прошлый раз; в черном пасторском облачении он походил на зимнюю птицу. Он то и дело поглядывал на незнакомого художника, и она поймала себя на том, что делает то же самое. Появление чужака было самым странным из событий этого странного дня.

Вокруг все говорило о скором конце зимы. Последние горки снега оседали и крошились под лучами солнца, а на крышу галереи под стенами церкви уселись два снегиря. А вот церковный служка маловато песка набрал в устье ручья в начале зимы; тропинка, по которой шли скорбящие, покрылась подтаявшим льдом. Люди крепко держались друг за друга не потому, что горевали, а чтобы не навернуться.

Новому пастору костей перемыли изрядно. Люди были недовольны его нововведениями, намерением таскать покойников в церковь. Местные, особенно бедняки, строгали гробы сами в меру своих способностей, и способности эти часто оставляли желать лучшего. Теперь тело подолгу будет лежать в одиночестве и гроб с покойным не обнесут три раза вокруг храма. Люди больше не смогут прощаться с покойными так, как находят нужным. Особенно их возмущало, что теперь умерших будут отпевать не дома, любовно и бережно; нет, теперь дрожащие от холода близкие лишь уныло проголосят над могилой какой-нибудь жалкий псалом. К тому же они не смогут сами выбрать удобное время похорон, чтобы не помешать хозяйственным работам. Говорили, что старый учитель Свен Йиверхауг, наездами преподававший в сельской школе и за долгие годы отпевший своим зычным голосом с сотню покойников, сорвался и накричал на пастора; что теперь придется соблюдать вдвое больше всяческих правил. Все собирались втихаря придерживаться прежних порядков, а уж пастор пусть поступает как знает, когда гроб доставят в церковь. Да и вообще, как это пастор, ранее не встречавшийся с покойным, не знавший его ребенком, не видевший его за работой, в горе и в радости, сможет что-то толковое сказать о нем? Как и почему пришлый священник присваивает себе право распоряжаться жизнью человека, когда она подошла к концу?

Но Швейгорд стоял как скала. Хоронить будут по-новому, и первой – Клару. Церемония в храме была омрачена подозрительностью и недоверием. Однако Астрид показалось, что только самые упорные строптивцы, хоть их было немало, отказывались признать очевидное: Швейгорд воздал Кларе достойные почести. Пусть его недолгая речь, посвященная скрюченной ревматизмом бедной приживалке, была чуть спутанной и не лишенной красивостей, но ему удалось представить ее жизнь в благостном свете. «Вот только правда ли это?» – усомнилась Астрид. Была ли ее жизнь такой, как в проповеди Швейгорда? Он даже упомянул, наверняка без задней мысли, что Клара почила, веруя в своего Спасителя. В могильной тишине, последовавшей за этим, прозвучали только приглушенные «гм-м» скорбящих, оставивших свободным место на скамье у самой стены. Никто не хотел садиться туда, где Клара замерзла насмерть.

Но постепенно Кай Швейгорд разошелся:

– Кларе не удалось поездить по свету. Ее работой было носить воду. И она исправно выполняла ее, не меньше тридцати раз в день, сто метров до ручья и назад. Это значит, что Клара каждый божий день проходила по шесть километров, а за год, получается, добрые сто миль, так что каждый год она могла бы дойти до Москвы, отправившись на восток, или до Парижа, пойди она на юг. Но Клара ни разу не перешла того ручья. Она оставалась здесь, в Бутангене, и сегодня мы вспоминаем ее женское трудолюбие и воздаем ему хвалу.

У родных Клары в горле встал комок. Старики закивали, и даже мать Астрид утерла слезу.

Церемония закончилась немного бестолково, поскольку никто не знал, что последует дальше: нужно ли еще что-то сказать, а если да, то кто должен это сделать. Швейгорд стоял рядом, при нем неловко было говорить без подготовки. Люди заерзали на скамьях, оглядываясь друг на друга. Но тут зазвонили Сестрины колокола, и пастор жестом пригласил тех, кто понесет гроб. Когда его подняли, колокола звонили так громко, что, даже если что-то и было задумано иначе, за их звуком невозможно было ничего расслышать. Родные Клары на всякий случай принесли с собой из Миттинга лопаты, но Швейгорд сказал, что они не нужны – могила уже выкопана.

Наконец все было завершено. Швейгорд бросил на крышку гроба пригоршню земли и начал за руку прощаться с пришедшими. Астрид присела перед ним в книксене, как перед чужим, и простившиеся бурча побрели восвояси, понурившись, поскольку не прочувствовали момент до конца. Пастор вырвал у смерти жало, и существование лишилось остроты: если нет жала, не отличишь муху от осы.

* * *

Астрид сказала отцу, что домой пойдет сама. Дождавшись, когда отъедут повозки, она пошла вдоль изгороди и остановилась посмотреть, что делает художник. Тут из церкви вышел Кай Швейгорд и поспешил к человеку с мольбертом, который продолжал рисовать, хотя Швейгорд сердито размахивал руками. В словах, которыми они обменивались, Астрид не уловила никакого смысла, пока не сообразила, что они говорят на чужом языке.

Краткая вспышка света и волна тепла. Лучик того солнца, которое прячется за солнцем, знакомым издавна; лучик солнца, которое снова спряталось, едва обогрев ее.

Незнакомый человек – иностранец. Первый приезжий из большого мира, которого ей довелось увидеть.

Швейгорд с озабоченным видом вернулся в церковь. Астрид еще раньше краем уха услышала, что сразу после этих похорон пройдут следующие, а завтра земле предадут вроде бы четырех покойников: столько людей скончалось за эту зиму.

Астрид подошла к человеку с мольбертом. Она собиралась незаметно подобраться сбоку, но ей пришлось обходить сугроб, и она оказалась прямо перед ним.

Чужак сделал шаг в сторону, при этом движении взметнулась челка. Двигался он элегантно и с удовольствием, словно совершая легко дающиеся танцевальные па. Перехватив карандаш поудобнее, он приблизил открытую ладонь к мольберту, будто приветствуя большой лист желтоватого картона, надежно закрепленный, чтобы не сдуло ветром.

Это была не картина, а рисунок, и рисовал он вовсе не похороны, а церковь. Астрид встретилась с ним взглядом: ему было, наверное, лет двадцать с небольшим. Кожа чуть смуглее, чем у местных. Лицо любознательное и гордое. В самом низу на листе начерчено нечто вроде масштабной линейки. Галереи и орнаменты вдоль конька крыши прорисованы в мельчайших подробностях, и шпиль тоже почти готов. Он дотошно изобразил несколько пластин дранки, переместив реальность на свою картину.

* * *

Только церковь у него получилась не темной и осевшей, какую они оба на самом деле видели перед собой, а будто недавно срубленной, новой. К тому же на рисунке видно было то, что отсутствовало в действительности: восемь ощеренных драконьих голов, продолжавших линию щипца и готовящихся укусить воздух. Вокруг церкви никаких неухоженных могильных холмиков, а лишь поросший ровной травкой луг да еще ручеек, которого тут отродясь не было.

Они оба уловили какое-то движение возле церкви и увидели, что оттуда снова вышел Кай Швейгорд. Посмотрев на них, он направился к пасторской усадьбе. Незнакомец вновь обменялся с Астрид взглядом, поклонился и сказал что-то на высокопарном датском. Она потрясла головой, показывая, что не понимает.

– Колокола, – повторил он, кивнув на церковь. – Мощный звук!

Вместе с его словами до нее донесся и свежий, чуть кисловатый аромат. Незнакомец рукой показал на складной столик. Там, среди рисовальных принадлежностей, рядом с кожаной папкой с тиснеными словами «Герхард Шёнауэр», лежал мятый кулек, из которого выкатилось несколько янтарно-желтых леденцов. Астрид нарочито медлительно протянула руку, чтобы успеть отдернуть ее, если окажется, что она неправильно истолковала жест чужака, затем взяла один леденец и ушла.

Рассыпавшиеся в прах столетия

Герхард Шёнауэр долго смотрел вслед девушке. Черты ее лица были настолько своеобразны, что ему захотелось нарисовать ее. Она производила впечатление сообразительной и не такой робкой, как другие, кого он видел этим утром. Они-то точь-в-точь соответствовали описанию в Майеровском «компаньоне»: норвежцы – высокий и сильный народ германского происхождения. Они выносливее и медлительнее шведов, но не столь флегматичны, как датчане. Производят впечатление замкнутых и подозрительных, но, если удастся завоевать их доверие, предстанут простодушными и открытыми. Норвежцы замечательные мореходы, у них лучшие в мире лоцманы.

Отложив карандаш, он провожал девушку взглядом, пока она не скрылась из виду. Участники похорон разъехались, остались только двое мужчин – видимо, звонарь и церковный служка, и Герхард терпеливо дожидался, пока и они уйдут. Пастор удалился чуть раньше с едва ли не брезгливой миной на лице – только из-за того, что Герхард стоит и рисует!

Ну вот! Теперь он тут один. Наконец он увидит портал. Ожидание этой минуты поддерживало в нем мужество на протяжении всего долгого и тяжелого пути сюда. Конечно, целостное впечатление от сооружения очень важно, но портал со всем, что на нем отображено – фантастические животные, вера в Бога, – это произведение искусства, слившееся воедино со зданием и предназначенное оберегать его от сил зла; для художественной натуры Шёнауэра это как большущий пакет камфорных леденцов. Портал нужно будет рассмотреть с чувством, толком и расстановкой.

* * *

К тому же Герхард не сразу смог успокоиться. Когда раздался звон колоколов, он, вздрогнув, оцепенел. Будто из пушки палили. Беспокойство не отпускало, даже когда звон стих, и Герхарда вдруг осенило: это из-за тишины. Он прожил в шумном Дрездене несколько лет: стук подбитых железом колес экипажей на брусчатке, крики рыночных торговцев – широкая гамма шумов, в которую он погружался, выйдя из дома. Здесь же все звучало столь приглушенно, что он легко смог бы убедить себя, что никакого Дрездена на свете не существует. Есть только звуки природы. Ржание лошади в конюшне, всплеск воды в лужице, по которой пробежал мальчик. Где-то далеко в лесу удары топора.

Пока шла похоронная служба, Герхард расставил мольберт и штрихами набросал очертания церкви. Прислушался к звукам, доносившимся из храма. Проповедь на угловатом норвежском языке, неуверенно начавшийся псалом – все это в общем и целом вдохновляющие, естественные звуки для его работы, и первый эскиз церкви получился весьма многообещающим.

Оставив мольберт, Герхард подошел к церкви и провел рукой по нагретой солнцем стене. Никогда раньше ему не доводилось прикасаться к таким старым доскам. Они покорежились, потрескались; на коже от них оставались желтоватые круги абсолютно сухой мелкой трухи. Он знал, что это высохшая смола. Можно сказать, физический эквивалент рассыпавшихся в прах столетий. Возраст не оставляет следов на камне, ведь камень сам по себе продукт возраста; но в дереве возраст проявляет себя, как в человеческом лице. Балки основания просели и прогнулись, вжались в камни. Древесина демонстрировала бесконечное множество оттенков цвета, где-то напоминая шкуру гнедого коня, а где-то – вороного, в зависимости от того, какие природные силы воздействовали на нее: лучи жаркого солнца или тень, дождь или снег, а смола, которой ее обрабатывали на протяжении столетий, летом постепенно сочилась вниз, а ближе к зиме застывала.

Неспешно обойдя галерею, он приблизился к каменным ступеням, ведущим к отворенной входной двери, и, отсчитав нужное число шагов и отмерив нужные углы, чтобы оказаться прямо перед входом, зажмурил глаза и осторожно двинулся вперед. Сделал несколько шагов к порталу, расположенному, как ему было известно, сразу за папертью. Постоял немного с закрытыми глазами. Наконец-то ничто не нарушало его покой; когда-нибудь в своих лекциях о норвежских средневековых церквях он будет с выдумкой и темпераментом рассказывать об этом мгновении, о том, каковы были его первые впечатления, когда он увидел портал, который ошеломил бы самого Иеронима Босха.

Герхард открыл глаза. Но?

Никакого портала там не было!

Он застыл на месте, упершись взглядом в здоровенную двойную дверь, выкрашенную в черный цвет. Она была подвешена к топорно отесанным просмоленным доскам дверного проема на грубо выкованных длинных петлях. Ни малейшего намека на резьбу, которую в свое время зарисовал Даль. Фантастических животных извели, от них не осталось и следа.

Шёнауэр попробовал повернуть дверную ручку.

Да что же это такое? Пастор запер церковную дверь.

Слово с подковыркой

Подходя к калитке, ведущей на Пасторку, Астрид Хекне еще досасывала леденец. Камфора. Занятно, будто парусник на фоне солнца. Ей доводилось пробовать камфорные леденцы, когда их завозили в лавку; но по причинам, в которых сама пока не разобралась, она подождала, пока леденец совсем не растает, а уж потом ступила в усадьбу.

Дразнящий вкус вызвал к жизни воспоминания. Сколько ей было, лет десять? А то и двенадцать, но не больше. После ужина отец с таинственным видом извлек на свет кулек из серой бумаги, прошел вокруг стола и положил по одному леденцу перед матерью, каждым из детей и велел им пока не трогать гостинец. В кульке больше ничего не было, себе отец леденца не оставил. Сначала Астрид подумала, что это сахарные карамельки, но леденцы отливали золотом на видавшей виды деревянной столешнице. Отец днем вернулся с ежегодной ярмарки; свой леденец он, должно быть, съел там и спросил у продавца, как их делают. Потому что, когда разрешил им попробовать леденец, он рассказал, что камфорное масло добывают из дерева, растущего во французском Индокитае. Древесину размалывают и варят на пару, а пар как-то собирают в сосуды, где он застывает каплями. Тем вечером она один-единственный раз заметила у отца мечтательный взгляд – когда он произнес «французский Индокитай», один-единственный раз он забыл свою досаду из-за Нижнего ущелья и старого выгула Хекне.

– Хочу туда! – воскликнула Астрид. – Буду делать леденцы. Там, в Индо…

Но она слишком оживилась, рассказывая, как этого хочет; так оживилась, что нечаянно проглотила леденец, только начатый и потому с еще острыми краешками, и почувствовала, как он царапает ее, проваливаясь в живот, где вкус и не почувствуешь, где одни только серые кишки, поглощающие еду. Все смеялись над ней, досасывая свои все еще большие леденцы, и мать тоже. Она надежно спрятала свой под языком и сказала, причмокивая:

– Думаю, это тебя научит довольствоваться тем, что имеешь.

* * *

Леденец во рту у Астрид таял. Округлый и гладкий, как галька в ручье, он постепенно уменьшился до размеров зернышка, потом вовсе исчез, вкус же еще ощущался. Астрид протянула было руку к калитке, но передумала и быстрым шагом двинулась к Хекне. Скоро она нагнала других, кому не хватило места в повозке, проскочила мимо них и побежала вверх, к хутору. Там она шмыгнула на сеновал и достала мешок с газетой и дорожным пледом. Сквозь щели в бревенчатых стенах она видела, что отец и мать пошли в дом, а работники остались распрягать лошадей. Астрид проголодалась, у нее заболела голова, но требовалось сделать это сейчас.

Она не могла разобраться в своем отношении к Каю Швейгорду. На похоронах он был не таким, как обычно, – понукал всех принять новые обычаи, говорил будто от лица Бога. Раньше он казался таким честным и прямодушным. Теперь что-то в нем вызывало отторжение.

Пастор, уже заключивший помолвку с одной девушкой, одалживает дорожное покрывало, принадлежавшее его матери, другой. Собирается строить новую церковь, но сколько Астрид ни осматривалась вокруг, не могла взять в голову, где эту церковь можно возвести. Теперь старую церковь рисует незнакомый художник. Пастор говорит странные вещи. Церковные колокола будут звонить, как звонили. Эта фраза постоянно всплывала в памяти. А еще он придумал предлог, чтобы им встретиться. Ведь одолженное нужно вернуть назад.

Она спрятала плед и газету под шалью и спустилась вниз. От пледа шло тепло, лишнее теперь, по весне, и Астрид подумала вдруг, что так и женщины обходились без мужчин.

Вскоре она уже была в Пасторке.

Два этажа, подвал и чердак. Флагшток, ровные ряды мелко расстеклованных окон. Выбеленное лицо власти и веры в Бутангене. Смерть и конфирмация и крест и крещение. Всем распоряжается Кай Швейгорд.

Он хорошо соответствует этому зданию. Тому, что это здание представляет собой. Как пустынен в зимнее время ждущий весны огород за домом. Нагие ветви старых деревьев, горки снега на изжелта-зеленой траве. Дом словно ждет не дождется, когда тут появится хозяйка.

Ох уж эти мечты. Как чудесно дать им волю. Но самонадеянно, да просто глупо думать, что он может заинтересоваться ею. Да если бы и так, бутангенский пастор не может посвататься к девушке из Бутангена.

Пожалуй, теперь не может. В давние времена мог бы. Хекне оставался во владении их семьи больше четырехсот лет. Жилой дом на хуторе когда-то тоже стоял крепко, просмоленный как положено, на высоком фундаменте, с аккуратно вытесанным гонтом на крыше, и впечатлял куда больше, чем пасторское жилище. Издали хуторские строения еще выглядели ладными, вблизи же было видно, как они расшатались, как неухожены, а серебряных приборов в парадной гостиной на большое торжество не хватило бы.

Сестренки донашивали одежду после Астрид, а у нее самой было только два воскресных наряда, в остальные дни она носила грубые юбки, которые по одной на год выдавались работницам в пасторской усадьбе. Обычно взгляды людей притягивал ее купленный в Лиллехаммере головной платок, ослепительно-белый, с кантом в голубую клетку. Как и многие другие девушки в их местах, она начала носить платок еще до замужества, и он был у нее всегда чисто выстиран и накрахмален. И как платок гордо вздымался над волосами, так и гордость за свой род члены семьи Хекне несли высоко. Говорить ясно и честно, не злословить. Не притеснять арендаторов, принимать приживалов без лишних слов. Вести себя вежливо, никогда никого не унижать. Самое главное наследство, главное величие – верность слову, честное рукопожатие, решимость идти до конца – деньгами не меряется и не утрачивает ценности, пока все до единого в семье Хекне живут достойно.

Расправив плечи, она направилась к главному входу.

Загвоздка в том, как проскочить мимо Маргит Брессум. Крепче зажав плед под мышкой, Астрид, юркнув в боковую дверь, увидела, что старшая горничная стоит к ней спиной на черной кухне, затем бесшумно поднялась по лестнице и осторожно постучала.

Должно быть, он был погружен в свои мысли, потому что, хотя и произнес «войдите», ей показалось, ее появление стало для него неожиданностью. Положив плед на стул возле двери, Астрид сказала, что теперь, с наступлением весны, он ей больше не нужен, а вот и газета для его подшивки, большое спасибо пастору за любезность.

Это слово она выбрала по пути сюда. Любезность. Можно было бы воспользоваться и другими выражениями, поблагодарить за доброту, за доброжелательность, за одолжение или просто-напросто сказать «спасибо», не добавляя ничего. Но ей хотелось найти слово с подковыркой.

* * *

Швейгорд на «любезность» не обратил внимания. Сидел весь серый, слушал невнимательно.

Астрид умолкла. Стены кабинета пастора были окрашены зеленой краской. На одной из них висела в рамке небольшая картина с изображением Иисуса на кресте. Тело какое-то сероватое, глаза воздеты к небу, уголки рта опущены. Мертвые выглядят не так, подумала Астрид. Не так они выглядят.

Она задумалась, приходят ли в голову Швейгорду такие же мысли, когда он устремляет взгляд на распятие. Сомневается ли Кай иногда в том, что вера видит жизнь такой, какая она есть, или он сквозь пальцы смотрит на то, что учение и жизнь расходятся.

Он так ничего и не сказал. Может, слишком резкое слово она выбрала, «любезность»; и так его, видимо, мучает что-то.

– Похороны хорошо прошли, – сказала она. – А молчали люди, поскольку не знали, что надо сказать. А у вас особенно хорошо про ручей получилось.

Швейгорд встал и посмотрел на нее каким-то непонятным взглядом. Потом подошел к окну, выходившему на кладбище. Постоял там и немного расслабился.

– Ну вот, – произнес он, дохнув на быстро, но не надолго запотевшее стекло. – Складывает свои причиндалы. Он для нас человек нужный, но пришлось объяснить ему, что так не подобает.

Астрид осталась стоять у двери, однако вытянула шею, желая разглядеть, что там происходит.

Швейгорд обернулся к ней:

– Он тебе что сказал? Я видел, ты к нему подходила.

Она покачала головой. В окно ей видно было, как незнакомец вешает на плечо мольберт. Закончил рисунок, подумала Астрид, все орнаменты и галереи зарисовал.

– А кто такой этот художник? – спросила она и поплотнее сжала губы, чтобы Швейгорд не учуял запаха камфары.

Швейгорд сжал переносицу пальцами. У Астрид промелькнула смутная догадка о том, что она такое для Кая Швейгорда: нечто вроде сосуда, в который он изливает чувства, в которых ему трудно разобраться.

– Он явился раньше времени, – сказал пастор. – Должен был приехать на четыре недели позже. Я собирался на следующей службе объявить о строительстве новой церкви. А тут вдруг он, со своими карандашами и кистями. И теперь, конечно, поползут всякие слухи.

– Да вообще-то уже, – сказала Астрид, хотя не слышала пока, чтобы на селе судачили про церковь.

– Ну что ж, – сказал Швейгорд, посмотрев на нее. – Все равно скоро пришлось бы рассказать.

Похоже было, что это его уже не слишком беспокоит.

– Ну, хорошо, слушай, Астрид. Художник – хотя он вообще-то архитектор – прибыл в связи с постройкой новой церкви. У нас на нее не было денег. Но теперь наконец пришла благая весть.

Пастор подошел к бюро и достал из него свернутый в трубочку листок бумаги. Астрид переступила ногами, чтобы не стоять в лужице, натекшей с запорошенных снегом башмаков. Швейгорд развернул листок. На нем оказался набросок большого здания с длинным рядом окон. Простое и безыскусное, без всяких украшений и финтифлюшек, и Астрид не поняла, зачем он показывает ей этот сарай, но потом заметила ближе к торцу небольшой шпиль.

– Здесь места много, – сказал Швейгорд. – Всем хватит. Закон будет соблюден, и даже более того.

– Но скажи, пожалуйста, зачем надо было вытаскивать сюда иностранца и зачем он рисует старую церковь?

– Потому что ее придется разобрать.

* * *

Она не нашлась что сказать. Примерно так же она отреагировала бы на известие о том, что надо вычерпать озеро Лёснес.

– Разобрать нашу церковь?

– Дa, Астрид. Так надо.

– Но разве нельзя просто построить новую в другом месте? Ты бы мог выбрать из этих двух, и…

Швейгорд мягко перебил ее, и она поняла, что за мысль не давала ему покоя по ночам. Он ждал, что с ним не согласятся, и заранее готовился дать отпор, формулируя ответы на резкие вопросы, которые сам себе задавал от лица несогласных.

– Мы об этом думали. Но если присмотреться к тому, где в норвежских деревнях возведены постройки, оказывается, что на лучших местах расположены самые древние. Нашему кладбищу тесно рядом с церковью. Но прихожане сочли бы издевкой, если бы новый храм приткнули где-то в тени, под скалой. А здесь, в горах, ровную площадку непросто найти. Нет, это невозможно.

Астрид постояла, собираясь с мыслями. Когда молчание затянулось до неприличия, она сказала:

– У нас на церкви драконьих голов нет.

– Что?

– Он нарисовал головы драконов на нашей церкви, но их там нет.

– А… Дорисовал. Ну, начал уже, наверное, думать о реконструкции.

– О какой реконструкции, господин Швейгорд? Вы раньше ничего не говорили об этом.

Она вздрогнула от неожиданности, когда непривычное для нее слово само собой слетело с языка, и осознала, что готовность произносить нечто подобное вызревала в ней в ночные часы, когда она, лежа у холодной стены, пыталась представить, как разговаривают пасторские жены, привыкшие слушать, как их супруг готовится к воскресной проповеди.

* * *

Швейгорд, наверное, тоже не сразу смог собраться с мыслями. Откашлялся, сложил бумаги, потом снова разложил их на столе; повертел в пальцах карандаш, хотя писать явно не намеревался.

– Астрид, если церковь разбирают, материалы обычно продают на аукционе, по бревнышку. Но много денег так не выручить. Когда ты заходила сюда последний раз, у меня не было окончательной ясности относительно судьбы нашей старой церкви, еще продолжалась переписка. Хотя я в первую очередь сторонник трезвого взгляда на вещи, назовем это здравым смыслом, и прекрасно понимаю, что и старая церковь обладает определенной ценностью. Нельзя позволить, чтобы она закончила свое существование в печке.

– Ну да, можно же ее оставить на старом месте.

Он посмотрел на Астрид и покачал головой:

– Уговор таков: мы продали церковь за цену, пятикратно, если не больше превосходящую обычную. Благодаря этому мы получим средства на постройку новой церкви, которая отвечала бы современным требованиям.

– Так чё ради он старую-то рисует?

– Потому что ее перевезут на новое место и там соберут заново! Дa-да, правда! В Германии. Он приехал зарисовать эту церковь снаружи и внутри. При разборке каждую до единой балку и доску пометят, и когда озеро будет крепко спаяно льдом, все увезут в Саксонию и там возведут вновь. Ей предстоит долгий путь!

– Куда, куда?

– В Саксонию. В город Дрезден. Я понимаю, что это звучит несерьезно, но церкви переносили с одного места на другое и раньше! И не только из одного норвежского села в другое, а на большие расстояния! Нашей старой церкви подарят новую жизнь, там люди будут посещать ее почти как прежде.

Tasuta katkend on lõppenud.

€2,63