Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?

Tekst
9
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Не уходи, – попросил Миша, заломив к низу брови, и улыбка, словно туман над морем к полудню, испарилась. – Уэйна.

Без орбитального массива блестяшек-колец ладонь его чудилась совсем худой, раньше Уэйн боялась контуров кожи, висящей чахоточною бумагой на его узких костяшках, пока как под гипнозом рассматривала чёрточки чертежа жизни – её вдруг прошило осознанием: она ведь и правда уйдёт, оставив Мишу, и Еву, и сестру, и всех остальных ни с чем, кроме снега и заоконных фонарей границами да пересечениями четвертованных бескостных вселенных. И она опасалась этого: потонуть, бросив после себя абордажные крюки рубцов и шрамов боли на людях, которым была дорога, пусть и не в том смысле, в котором хотелось на самом деле.

Они спрятались от дождя под стеклянно-прозрачным грибом-навесом автобусной остановки: Миша не захотел возвращаться на тренировку, но Уэйн была утешена хотя бы тем, что в нём нашлось благоразумие забрать свою куртку из гардероба, пускай на приказ застегнуться он и не реагировал – всё болтал без умолку про каких-то новичков в младшей группе, подпевал отшлифованному эйсид-року из плейлиста в ютубе, пока выискивал фотографии в разноцветных залежах галереи, расчёсывался и отбрасывал камушки с подножия скамьи. В жизнь Уэйн он годами назад ворвался эскизно схоже: смерчем беспорядка и своеволия, опрокидывающим привычные вещи на позиции, в которых их потом не найти – в нём было много безыскуственности и раскованности, но ещё больше любви. Ломкий пасмурный свет ливневых гирлянд выбеливал его контуры, а за пределами огораживающей решётки ровною шеренгой квадратиков-крестиков чертились вдоль по мутному маркеру трассы ярко-цыплячьи, горчичные дома-халцедоны, покрытые рыжеватым антенны, бессолнечные сети проспектов с остро заточенной разметкой лесов; сумасшедший микс оттенков и градация окрасок сверлили танцующую спираль Уэйн где-то в мозге. Она неосознанно сморщила нос, пропуская мимо ушей половину всего, что Миша вдруг начал рассказывать о Люси.

Потом он (весь растрёпанный, черника волос впитала ярость приближающегося пеплового шторма) замолчал, а затем спросил, что, по мнению Уэйн, стоит делать, но Уэйн не нашла в себе сил ответить, и тишина повисла между ними, пока она, щипцами голоса рассекая её, не выдавила:

– Я думаю, что вам надо поговорить, – и отвернулась, вытягивая из кармана пачку «Лаки Страйк». – Честно, открыто и с глазу на глаз. Как и все нормальные люди.

Миша несколько секунд дожидался возобновления зрительного контакта, косами сплетающегося с клубнично-табачным кольдкремом, стал, суетясь, застёгивать куртку. Губы его снова исказились насмешливо-весело – но только они, потому что глаза с запечатлённою доскою расписания остались неподвижны:

– «Нормальные люди»… По-твоему, это относится ко мне? – вздохнув, он откинулся на холодную скамейку. – Я так не умею. Каждый раз, когда мы разговариваем с ней по душам, у меня ощущение, что она закрывается только сильнее.

Уэйн сама запнулась взглядом о нагнетающую тряску рук. Не выдержала – выхватила ещё сигарету из скомканной уже упаковки – с резкостью чудом не разорвав на части – протянула Мише, помогла зажечь и села рядом, глядя туда, где за темечком его тянулась в недостижимую высь молочная высотка.

– Ты принимаешь таблетки? – спросила она ненавязчиво, затягиваясь в рассеивающееся небо. Миша картинно повёл ключицей, которую так и не смог прикрыть полиэстер, и плечом от самой шеи:

– Не-а. Не смотри так, мой рецепт истёк, а за новым я ещё не ходил, – поспешил пояснить на вскинутую бровь, каждый слог сопровождался клубом дыма, почти беспокойно, но в беспокойстве не нашлось потаённой задушенной паники, это было, скорее, естественное его состояние. – Вообще, я думаю, что и без них неплохо справляюсь. Атаки происходят гораздо реже по сравнению с тем, что было весной.

– А снотворное?

– От него тоже откажусь. Скоро.

– Тогда откажись от сигарет тоже, – выпалила она в ответ, внутренне всё больше поражаясь тону их разговора, выхватывая взглядом тонкие пальцы – Миша недовольно и удивлённо вместе с тем убрал горящий кончик ото рта – а затем и глаза его, словно солнечного зайчика, отражённого в окуляре; клякса света намочила подводку, подогрев хрусталик и роговицу, заглотила внутренности.

– Вот как ты со мной, да? – и он затянулся сам: – Может, услуга за услугу? И я брошу все вредные привычки, если только ты вернёшься на танцы.

– Серьёзно?

Коктейль удивления и горечи, не поместившийся в выразительную интонацию, пришлось дополнить вздёргиванием бровей, которые Миша встретил приступом смеха и которые на мгновение попытались пересечься над переносицей.

– Абсолютно, – сквозь глотки смешков проговорил он. – Я никогда не видел тебя настолько… переполненной надеждой. С тебя танцы, с меня борьба с зависимостью. С зависимостями, – и сосредоточился на том, чтобы смахнуть с кончика сигареты излишек пепла, не обжигая палец. – У меня кровообращение перезапускается только от того, что я говорю это.

– Типа… абсолютно серьёзно?..

– Типа абсолю-ю-ютно! – протянул голосом, похожим на тот, с каким пальцами выделывал сердечки во время праздничных тостов для чужих семейных праздников и церемоний. – Ты похожа на щенка, – и, снова рассмеявшись, приобнял Уэйн, подставив руку с уже возрождёнными кольцами и браслетами-цепями белоснежному акрилу, и зажмурился, не скрывая внезапного умиления; у него блестело платиной и янтарём на веках – пугающе. И он погладил её по голове в её же манере: – Глать-глать.

В теноре дождя звенел в подвесках снежный обсидиан. Миша очень любил этот камень, подумала Уэйн невпопад. Он иногда тоже мечтал стать невидимкой: тем, у кого отберут имя и документы, – но оставался чем-то сродни главной дорожной артерии столицы с пробками в шесть рядов. Там, откуда он родом, было много невидимых людей. А кошки-бездомыши, которых они подкармливали в юности во дворах, заснули, и птицы досыта наелись их трупами.

Она не знала, откуда приходили эти бессвязные, обваленные сами в себя мысли.

– Хочешь, я позвоню Люси?

– А, всё в порядке, я сам позвоню, – быстро пробормотал Миша, улыбаясь, и отвернулся вновь, посмотрел на уходящее в никуда шоссе, где то меркла, то разгоралась лунная сероватая подсветка, и снова долго молчал.

– Волнуешься.

– Волнуюсь, – легко согласился он.

Надо было собраться с мыслями. Ему всегда требовалось время для того, чтобы тщательно обдумывать то, что он хотел передать Люси – так, будто каждое слово, вылетавшее из вкрапления рта, стоило миллиард долларов – или миллиард секунд времени. Он немного покрутил в ладони телефон, потом поднялся к станционному щитку, точно призрак, накинувший лосковый тюль на голову, потушил в маслянистой влаге сигарету, отошёл к другому краю остановки, как белоснежная подводная лодка в голубом тренчкот-плаще. Затаил рокот дыхания, увидев знакомое имя над цифрами номера. Бесконечные пять гудков – вызов сняли слишком неожиданно, и он опешил.

– Лю, привет… – выдавил через силу с облегчением и неясной долькою тревоги в перекачивающем сотню эмоций за раз тоне. – Это… я… ты занята?

Бесконечные пять секунд молчания – и мир снова: кульбит, кувырок и сальто – завертелся перед глазами кипятком и врезался больно куда-то – туда, где остался металлически-жестяной вар синякя с чьего-то последнего удара.

– Привет. Да, если честно, немного занята, прости, – наконец, раздался её приглушённый по ту сторону провода голос, Миша от адреналина не смог разобрать ни одного отражённого чувства, но на всякий случай прикусил язык; тем более, Уэйн продолжала, отвернувшись к дорожной бездне, поглядывать на него исподлобья. – Занимаюсь с Амандо. Завтра важный тест. Что случилось?

– Что? Н-ничего не случилось, ты о чём? Всё супер. Просто подумал… – он стал ковырять кончиком кроссовка расплывшийся, весь в следах хляби и песка, отломившийся кусок плитки. – Может… Мы могли бы встретиться вечером. Или я бы мог приехать к тебе… Провести время вместе… Поговорить…

Снова молчание. Миша так сильно погрузился в трясину телефонной связи, в фанатичную надежду на положительный ответ, что перестал слышать трескучий ропот капель дождя по навесу.

– Ты там, Лю?

– Прости, мы, наверное, будем заниматься до ночи, – он вдруг услышал голос Люси почти у себя на плечах, всё боясь двигаться с места и просто застыв ледяной фигурой в уксусной кислоте; казалось, сейчас тот омут, который глядел на него с иллюзорного дна бассейна, разверзнется под подошвами расплавленным бетоном или картинкой светопреставления, весь измазанный почвою, поглотит их – разом, всех. – Амандо неплохо шарит в статистической физике. Да, понимаю, информация из серии «а нафига мне это знать», но… тест очень сложный. От него зависит мнение препода обо мне, – едва прошипела она и так же шипяще бросила кому-то, видимо, Амандо, в своём пространстве бесцветное «подожди немного». – А прошлый я завалила, помнишь, рассказывала?

Рассказывала?..

В лицо ударило холодным воздухом. Миша свободной рукою потёр висок.

О чём ты вообще говоришь? Я же сейчас сойду с ума!

Я же сейчас захлебнусь своей грёбаной бессильной злобой!

– Да, я понимаю, Лю, – вздохнул он тяжело, вспомнив их тяжёлый разговор в соцветии водянистых створок, от которого, судя по всему, глубоко внутри до сих пор не смог оправиться, – думаешь, я не знаю? Преподы везде одинаковые… Ну, тогда удачи. Ты со всем справишься, я верю в тебя.

Это всё были переработанные учёбоцентризмом и чужими людьми шорохи перехоженных пальцами, знакомых предметов: ключи с брелком Бэтмена, забытый Мишей в чужом рюкзаке лак для ногтей со стразами, фитнес-батончики, презервативы, влажные салфетки, колода Таро в цветастой пачке, подаренная Лилит, и в чужом голосе ощутимо сквозило тусклое и серое:

– Точно ничего не случилось? – словно предвкушение внеочередной и практически ожидаемой истерики, даже взволнованный отпечаток не испортил усталости в её полушёпоте. Миша протараторил, почти на одном дыхании:

 

– Эй, ты считаешь, я звоню тебе только когда что-то случается? Всё хорошо, говорю же. Ещё увидимся. Постараюсь сегодня поспать, – и сбросил звонок.

Уэйн закуривала вторую подряд сигарету, продолжая пилить взглядом его спину, а потом он обернулся подле обрыва, не улыбаясь, посерьёзнел и зашагал обратно к скамье; стекловидный блеск дождя-отзвучия просвечивал вновь расстегнувшуюся сапфировую куртку, видимо, от навалившегося жара, и Уэйн, хорошо понимая это болезненное, жадное нежелание раскрывать тайны, видела смутные очертания тощих плеч и долговязое волнующееся кружево старых шрамов, не удивляясь атласной белизне кистей, – лишь на суженных парапетах у запястий кожа молочно желтела. Возможно, если бы её родители развелись с ужасным скандалом и битьём фарфора, а потом разъехались по разным концам планеты, разорвав её сердце на два кусочка, она тоже всё что могла делала бы только для того, чтобы никто больше никогда её не бросал.

– По тебе всё видно, – выдыхая дым, она сделала шаг близко-близко к Мише, захотела обнять его или просто коснуться, но, отчего-то, сумела лишь молча наблюдать за тем, как его силуэт медленно пожирает дождливый монстр, не решаясь даже быстро застывающих в белокровном вакуумном фоне-шуме слов вытолкать больше, кроме: – Она занята, не так ли?

– С головою в учёбе, – хмыкнул Миша.

Даже одна мысль о брошенности, которую он наверняка сейчас испытывал, об этом паршивом чувстве, смывшем с него улыбку – вместе с кисейным градом наступающего на пятки, как конец света, похолодания, разросшегося за автобус ой остановкою высоким ельником – плечи им облеплялись, как паутина; рассечённо, – заставила Уэйн поёжиться. Выбросив окурок, она угостила пронзительно блёклую тишину: «Тогда поехали ко мне».

Показалось брошенным невпопад, точно запущенный на дно пруда камень, останавливая время и его мерное течение, темп и громкость буквально на мгновение. Миша от внезапности вскинул промокшую голову:

– К тебе?..

– Ну, в общежитие ты всё равно не собирался, не так ли?

Он сначала нахмурился – и Уэйн засмотрелась на эту чёрточку бровей (точно на чертеже в том месте, где быть её не должно), на неизвестностью дрожавшую ладонь с телефоном, которую очень хотелось взять в свою; от ледяного ровного удивления в глазах у неё билось-разбивалось внутри, градус желудка и прочих органов взрывал всевозможные шкалы измерения, потому что таких отметок ещё не успели придумать. Миша подскочил, точно через асфальт ему к макушке провели разряд тока, радужки рассыпались у него искрами:

– Уэйн-а-а! Ты лучшая, ты знаешь? Знаешь? – и заключил её в объятия, которые она так ждала.

Дождевые воды внизу были чёрные, белизна от скопления галактик походила на клыки. «Я бы хотел забрать всю твою боль себе», – дуновение зефира, поцелуй дождя невесомый в самый висок на поверхность, размытый-размытый – мираж под густым стационарным небом, расстояние в два шага – снова начинался ливень. Обниматься так долго было внезапно приятно и щекотливо, многослойное молчание держалось нависшей над просторною станцией тьмою. Это были его мысли или её? Откуда они приходили?

Гигантский механизм этого города, эта осень пожирали её сердце, и блестящие нити звёзд, на которые Уэйн в детстве загадывала заветные желания, минуя послемрак Джуно, падали именно в Анкоридж, – летели на крыши этих зданий.

Каждый раз с приходом Миши к ней домой в безмолвный, наполненный до потолка пустотою мир излишне, но греющим светом пропитанных комнат беспорядочно, как первый октябрьский снег, вползала анархия – подобие льющейся жизни, оставляющее отметки рук, голоса, переставленных с места на место предметов повсюду в стенах, напоминающих внутренность помещения из «Ходячего замка». Уэйн набивалась участием, словно монстеры, которых окатывало хлорной ежевичною водою в тот миг, когда кто-нибудь небрежно прыгал в бассейн, с такою же безумной космической торопливостью: он мог просто ходить туда-сюда по гостиной, то и дело тонув в охристом освещении, разглядывая расставленные на стеллажах вдоль стен фотографии – старые и потёртые, с косыми дефектами и пиксельными датами, моросью, изображения молодой девушки с двумя детьми среди декораций большого, горящего порта; а Уэйн уже чувствовала себя переполненной, словно кратер спящего вулкана.

Миша с трудом признавал себя на собственных детских снимках, отпечатанных между микрорайонами Чикаго и Москвы, но в девочке с бесчисленных фоторамок мог узнать маленькую Уэйн сразу – бумажная кожа, выцветшие ресницы над кошачьи-довольным взглядом, косточки скул. Женщина рядом с ней переливалась из общей обоймы вырванным изображением, выставленная до серости картинка, – её, измотанную и отчего-то расстроенную, Миша помнил и четыре года спустя точно такой же: она то вставала, шумно перетирая ножками пол, то переходила от стола к раковине (высокие каблуки обволакивали ноги – ловко влезали на ступни и истошным эхом бряцали вдоль половиц: личное минное поле), разливала по глиняным кружкам чай, а ещё забирала тогда игривую и упрямую Сильвию к себе на колени и в затишье слушала, как та мурлычет, – и только желтоватые, мутные лампочки горели в полной под потолком недвижности, что казалось, будто вокруг на сотни миль за холодным оконным стеклом сплошная ночь, и будто в ней никого, кроме их четверых – Миша прибавлялся к платонической «семье», – не существовало. Он так любил бывать в этом доме хотя бы отрезками, клочками, запрятанными в антресолях, даже теперь, когда место, в котором после смерти матери жила Уэйн, кишело эфемерностью и льдами.

Ему нравилось включать на их большой плазме трансляции чьих-нибудь концертов, они часами слушали мощный раскатистый вокал Адель или смотрели хореографии на композиции Сии от учеников малоизвестных хорео-школ, у Уэйн в такие моменты под кожей, понемногу затёртой несиритидом, разливалось горючее и будоражившее, вязкое, фигуристо-едкое, и она прикрывала лицо огромным плюшевым котобусом на всякий случай.

Полгода – она напоминала себе, что без пяти месяцев вечность осталась на сигаретный дым среди холмистых звёздных долин-журавлей и на то, чтобы как можно безболезненнее выскочить из чужих жизней. Хотя её немного кроила по швам мысль о том, что ворот каждой её блузки в гардеробе однообразных вешалок-виселиц насквозь пропах духами Миши, что Миша как-то затушил надорванный хохот губами где-то в этих подушках, что Миша однажды забыл в кладовке любимый истёртый плед с рисунком Большой Медведицы, под тумбочкой – когда-то случайно смахнутые порывом слияния ладоней поломанные часы, а ещё засушенные под гербарий листочки прошлогоднего сентябрьского цветения, веточки, жвачки по скидке, брелки для ключей, места которым на связке найтись уже не могло, опустошённые, но слишком навороченные дизайном коробки из-под товаров с маркетплейсов в самом уголке её ухоженного рабочего стола; что Миша забывал здесь всё, кроме самого себя.

Они заказали пиццу, потому что он, раскрыв белоснежную айсберговую гладь холодильника, – свеже-воздушная гуща разнеслась от дверцы, опалила ему впадинки под ресницами и россыпь родинок у правого глаза, – красноречиво заявил, что «тут мышь повесилась» и он сейчас следом откинется с голоду. Потом поставил концерт Нирваны с Лос-Анджелеса за девяносто третий год и промотал на кавер, посвящённый Риверу Фениксу, и переливы гитары витали над ними в дробной яркости домашнего вечера, пока не сменились на лавандовые голоса, чревовещающие о депрессии Беллы Хадид. Почти натощак допивая колу с привкусом крови, который становился всё отчётливее, Миша засмотрелся на отражение в черноте экрана, как только закончилось выступление, будто оно, с впитавшимися искусственными текстурами, могло помочь не захлебнуться в тепле близости и в собственном страхе, – лицо его без кремов, красок выглядело непривычно юным: макияж перекраивал аспекты, словно они были дефектными. С таким же интересом на орнаментированные графичные стрелки и меловые тени по зоне радарной стратосферы пялились мотыльки-однодневки в ночных барах – и в слитый голос твердили о том, какой он не по-земному красивый, мог бы подрабатывать моделью в фотомагазине профтехники. С нимбом из неоновой палочки над макушкой, отвратительно трезвый, взвинченный.

Миша не любил это. Как и адаптационное коверканье при произношении его имени. Ему мерещилось, что в наказание громоздкое созвездие Андромеды грозилось раскрошить макушку, в кошмарах оно почти всегда срывалось с небесного полотна, напряжение конвульсивно билось и спрессовывало тушку в пищевую массу, и тогда от страха и предвкушения, по-детски спаянного с ними тревожного восторга прикусывалась изнутри щека, напоминая ему голосом топящих за бодинейтральность Лилит, что тело было просто телом, лицо было просто лицом. Но Миша заглядывал всем в глаза – и видел только лицо и тело, плотно покрытые слоем мрака, и ничего больше.

В спальне Уэйн ураганами крутилось тепло с запахом исписанной бумаги, кокосового масла и бальзамов с персиковым экстрактом, аромат проникал через тернии рёбер куда-то к низу живота, рождал невероятную, приятную ностальгию, лёгкое возбуждение, действуя, словно концентрированный афродизиак, – со стен глядели макросхемы звёздного неба, растворялись космосом в кирпичах и брусчатке, в балконных винтах, и среди тёмной мебели реял чей-то бестелесный дух. Пока переодетый в её оверсайз-пижаму с котятами он стучал пальцами по клавиатуре в поисках более-менее годного хоррора, Уэйн обклеивала его зажигалку какими-то крохотными бархатистыми наклейками с медвежатами, а затем занялась смешиванием геля с миндалём, дыней и маслом ши и жидкого антибактериального мыла с морскими минералами, чтобы получить кератин неба в бутылке; она обожала, хотя и не признавалась в этом, милые аккуратные вещи, хранила в закрытой полке под плоскостью стола, на котором фантасмогорией выводились силуэты техногенного Анкориджа, коллекцию умилительных чехлов для своего телефона (византийские кресты и ангелы, полупрозрачные медвежата, пятнышки коровьей шкуры в сердечках, Анубис, коллаж из песен с альбома «SOUR», а на одном из них, наиболее затасканном, был изображён скелет с подписанными на латыни костями). С какой бы стороны Миша не подходил к её образу, мысли неизменно сводились к этой двойственности. Чем больше они сближались, тем боязнее ему становилось. Листая её скетчбук (шариковые каракули, левитация чернил с блёстками на страничках, скреплённых крыжовенным мылом – фигурки роились и падали, как созвездия) с таким усердием, что каждый оборот молочной бумаги поднимал чёлку волнушками, Миша добрался до разворота противоракетных косточек, вылепленных в глазные яблоки, окружённых призраками, и блеснул выжженным взглядом-пудрой с немножко потемневшего куска комнаты.

– Это Люси, – объяснила она раньше, чем прозвучал вопрос. Миша задумался, ещё раз оглянул рисунок, почуял переизбыток и перенапряжение. Ромашки. Много ромашек.

– Такая… потерянная. Нет. Потерявшаяся.

– Потерявшаяся, – пожала плечами Уэйн, ощущая, как ликующее сердце разваливается пополам и частички катятся к рёбрам. – В последнее время я её совсем не чувствую, вот почему.

– Я тоже, – грустно признался Миша. В извиняющем рёберный скулёж жесте листнул дальше; потому, что он вырос на Никелодеоне, насыщенные цветом картинки привлекали больше, чем наброски карандашом. Скетчбук требовал пополнения, и он начертил там тюленя в окружении созвездия Волос Вероники, расколотом надвое, штрихи обострились, словно хронические заболевания. Отыскал в Тик-Токе и поставил на повтор видео с фокстротом. Иногда он подходил к фотографии мамы Уэйн на столе и рассказывал ей что-то про танцы. Иногда зачитывал её лику что-нибудь из Катулла.

Уэйн на автомате погладила праздношатающийся в грудной клетке орган, вросший, как опухоль.

Окна распахнулись настежь на улицу, по-вечернему заглохшую после грибного стрекочущего ливня, всю в завянувших садах и розовых клумбах, усилием Миши, и он, нависая над бортиком подоконника, запускал во двор под ставнями бумажные самолётики, а «Изысканный труп», из которого он безбожно и бессовестно вырывал страницы, растерзанный, одиноко лежал на чужой постели рядом. Над высотками и горными пиками вдалеке, в чернеющем комьями своде начинали туманно и остроносо сверкать льдинки звёзд, верхушки снежных цементных шапок секлись лучами синих, как водяная акварель, уличных фонарей – веяло сыростью и бензином, порывы в апофеозах насквозь сочились под шёлк рубашки, и где-то вдали корчилась в дёгте припадка сирена скорой. Он вдруг вспомнил, как Тео однажды наказал ему, застёгивая молнию на – его – приторной парке: «Если я уеду, не надо бежать за мной, как собачка за хозяином». Бесконечная весна выливалась в каждом окне, мимо которого Миша продирался, на виноватое небо, в которое свешивал зубные нити ветвей, резиновых бельевых верёвок.

 

Вечером совсем стемнело, и им пришлось собирать самолётики с засохшей дворовой травы. Разговоры растворились в шведском столе из чудных инсай-дшуток и выбросов мелких, мало значащих мыслей, как и бывало обычно. Он пытался высмотреть в реющих тенях-сливках отблёскивающую амальгаму чужих отросших, подёрнутых рублёным льдом волос, чувствовал белизну, чувствовал приятный запах мыла.

Перед сном он лазал по аккаунту Тео в инсте, представляя, что звонкое «о» на конце ника напоминало ёрмунганда, пожирающего самого себя, а задушенная «t» в начале походила на крест. В желудках окошечек-экранов лицо его было на декаду бледнее, заострённее, чем он помнил с их прощания, сквозь годы отфильтровано сыворотками и поверх не менее двух толщ тоналки и трёх сбитых спонжем пятен консиллера выбеливателем кожи, поскольку скобы растворовой графики выворачивали черты, превращая его в оцифрованную повзрослевшую копию того мальчика, которого кто-то когда-то знал.

Он отбросил телефон на тумбочку, поднял вихрь печатных страничек, свалил на пол любимую книжку. Повернулся к Уэйн, тоже рассматривающей что-то с – как всегда – тусклого дисплея. Принялся перебирать пальцами складки на её футболке над животом, – сочетание тепла чужой кожи и однообразных жестов помогало расслабиться, и Уэйн не была против. Она никогда не была против.

Она читала его лучше, чем он читал астрономические карты. Надо лбом её со стены сиял огромный плакат с обложкой «Stranger in the Alps». Протосолцна бегали, разогнавшиеся, по контурам бумаги до самого афелия, словно по ровной дорожке на мотогонке вдоль отвесных скал.

– Помощница библиотекаря или работница в приют для кошек? – спросила она, заметив, что Миша замер и огляделся по сторонам словно в полусонной попытке уловить реальность.

– Это что? – улыбнувшись, он снова стал водить рукою ей по футболке. – Новые персонажи Геншина?

– Я ищу подработку, – не поворачиваясь к нему, произнесла Уэйн, поглядела на кинутый на тумбочку смартфон; сквозь створки вдоль мебели струился половинчатый лунный свет. – Меня расстраивает, что сис так много работает. Я бы хотела облегчить ей жизнь в этом плане.

Миша быстро составил конструкцию в мыслях, приложив пазл один к другому.

– Так всё из-за денег? – и придвинулся, патлами задев простынь остаточного пространства между ними, прошептал: – Поэтому… ты уходишь с танцев?

Уэйн не была уверена, что стоило отвечать на этот вопрос; учитывая, что и боком можно было уловить, как с глубоко тёмной части гробницы-постели Миша глядел на неё в точности как на предательницу, потому что любил цифры только тогда, когда они не превращались из понятия в валюту, тем более – таким допытывающимся взором когтистых глаз. Ответ «да, из-за дурацких денег, которые нужны на дурацкое лечение» едва ли удовлетворил бы его устремлённость и его любопытство, общая неприязнь к финансовым условностям родилась в них из-за Лилит, которые постоянно повторяли, что страх и неспособность противостоять системе капиталистических отношений преследуют их даже во снах. Тем не менее, Уэйн сделала над собой титаническое усилие, чтобы выдавить:

– Почему ты так решил? Мне просто нужна работа.

– Просто нужна работа, – Миша передразнил её интонацию. – Определённо, всё из-за денег, Уэйн.

И не поспоришь даже. Уэйн сглотнула. Бездна. Ева, говорившая пару дней назад о том, что смерти не существует, слова сестры о звёздном прахе, диагноз на бумажке – всё моментально и миражно всплыло у неё в памяти вместе с подточенными, остроконечными зрачками Миши, как будто в кошмарном наваждении, одно событие за другим, построением домино: в какой момент она задела первую из костяшек, разрушила цепь? Заметив рассредоточенность в чертах её и лице, Миша расширил улыбку до оскала:

– Над чем ты задумалась?

– Ладно, хорошо, вау. Допустим, это из-за денег, – выдохнула, но не смогла осознать, почему вдруг стало так тяжело пошевельнуться. – Теперь ты назовёшь меня жертвой общества потребления или пешкой в капиталистических играх?

– Если бы я был Лилит, именно так и сказал бы, но я не во всём разделяю их мнение.

– Кстати, в круглосуточный через пару кварталов вроде требуется продавец на ночную смену, да? – задалась вопросом Уэйн, готовая к завершению спора. Ей переставали нравиться ситуации, в которых Миша обходил её логикой и подавлял, и прямо сейчас он делал именно это, но лёгкое беспокойство быстро редело от знакомых обстоятельств: расплывчатая подсветка, запах собственной спальни, его голос. – Я слышала, за ночную больше платят.

– Да, а спать ты когда будешь? В перерывах между парами? – это мишино барахтающееся недовольство продолжало попытки сопротивления, брызгало обидой, и он оставил вопрос риторическим путаться в воздушных потоках. Пальцы прошлись по чужой футболке, в своего рода перемирии задели чужие.

– Что-нибудь придумаю, – выбросила Уэйн вслух всем (одеялу, стенам, астрономическим картам) и никому разом – потому что у неё больше не было никаких планов, целей, желаний, кроме как самой разобраться со всеми тратами, и даже отчаяния почти что не осталось, а у Миши – причин находиться здесь и с ней рядом до конца, когда он узнает правду. Ни у кого не было и не должно было быть причин беспокоиться о ней. Миша мог вернуться в оставленную отцом квартиру, в инфраструктурный отвлечённый дом кого-нибудь из родителей или в шумное общежитие, а может, в скорбные, отравленные жалостью пристанища не знакомых Уэйн людей, в зависимости от того, в чьи руки ему хотелось упасть. Её сестра могла теперь вернуться на любимую работу к ласковым тилландсиям-грифонам. Она могла.

Отпечатанный в памяти бледно-убогий кабинет врача, глупые картинки из вклеек под потолком и ничтожный фельетон удобного кресла – она запомнила каждый метр коридора больницы на втором этаже быстрее и явственнее, чем углы собственного дома. Земля за нею была проклята.

Безмолвно подкравшаяся Сильвия обнаружилась пригретой у них в ногах, сопела немножко и подрагивала то и дело, вздымая белые пушки. Вдруг ударило уведомлением – Уэйн вытащила прилетевшее сообщение под пирамиду света, и Миша незаметно подглянул в экран: целый метр неотвеченных… наверное, ребята беспокоились о том, по какой причине она внезапно решила покинуть хореогруппу. Ему тоже было интересно разузнать истину, но он боялся, что если станет храбрее хотя бы на толику, то случится то же, что в ночь на уэйнов день рождения между ним с Люси.

– Ева просит скинуть конспекты, – рассказала Уэйн, проигнорировав в серебрящихся тенях чужие пальцы, попытавшиеся её задержать от поднятия, обогнула кровать-пропасть, задев мишину голень, его замершую не то в возмущении, не то в тревожном предвкушении и пристально за ней следящую фигуру, впитывающую, как мочалка, каждый жест, склон дверного проёма – бессловно двинулась к письменному столу. Она вечно была такой – неуловимой, быстрой: Мише почему-то казалось, что рано или поздно она точно так же просто ускользнёт из его жизни, и это пугало, хотя было не должно. – Естественно, она ведь проболтала с тобой всю лекцию о том, какого чёрта вы до сих пор дружите.

– Ну, я по крайней мере записывал, пока вёл дискуссию.

– Если бы ты записывал, она бы у тебя и спросила.

– Но тогда тебе не пришлось бы так мило суетиться за нас перед экзаменами, верно?

– Как и каждый год. Я вас хорошо знаю.

Миша резко застыл в желобке полуоборота и уставился на маячащую перед столом с тетрадками спину с ни то вопросом, ни то мольбою в глазах, он и сам толком не понял, пусть и знал, что Уэйн даже не увидит этого взгляда; понял лишь, что монтажный призрак прошлого был запредельно близок к нему, уже входил в его систему координат и угрожающе дышал куда-то в сцепленные проекцией лопатки. Дымное марево от табака ягодности перекрыло материковую луну на сваях. Миша медленно стянул с рук все кольца и браслеты, смутно осознавая, чего ему хотелось сделать.