Loe raamatut: «Трава забвения. Рассказы»
Сыну Андрею – с благодарностью за бесценную помощь
Первая память
Галка была мой первый друг. Мы жили в слободе и целые дни проводили вместе – на улице, на лугу.
Слобода была застроена по одной стороне. Через дорогу, вдоль которой стояли частные домики, с невысокого и пологого спуска начинался луг. Посреди цветистых трав его протекала речушка шириной в пять шагов, по другую сторону которой в некотором отдалении на крутой горе сгрудились крытые соломой белые хатки.
На спуске от слободы в долину росли кусты краснотала. Осенью, когда облетали листья и наступали холода, становилась особенно заметной красота гибких ветвей, глянцево-блестящих, цветом от красно-бурого до тёмно-зелёного. Зимой с этого спуска мы катались на санках, а кто постарше – на лыжах.
В марте, при оттепели, мать ходила со мной на вал, откуда горожане наблюдали кулачные бои, проходившие на заснеженном лугу.
Деревня шла против города и побеждала, так как собирала больше бойцов. После сражения на снегу оставались лежать тела поверженных ратоборцев, силившихся подняться, а иногда не подававших признаков жизни.
В городе не было машин, и только изредка можно было встретить коляску извозчика. По слободе проезжал лишь водовоз. Солнечным утром с улицы доносился его зазывный клик: «Кому воды! Кому воды!». И когда он вынимал из бочки деревянную пробку, в подставленное ведро ударяла, сверкая и брызгая, хрустальная струя.
Тишину безмятежных дней беспокоила Пискуниха. Возвращаясь на своих костылях после очередных свадьбы или поминок, которые никогда не пропускала, затягивала она излюбленное, неизменное: «Сирота я, сирота», послушать которое, конечно, стоило.
Остановившись посреди улицы, придерживая подмышками костыли, она поправляла на голове платок, обтирала сморщенной костлявой ладонью рот, после чего звучали дерганые всхлипы, потом судорожные «тю-тю-тю» при попытке набрать побольше воздуха, и уж затем резкое, визгливое, на всю округу: «…никто замуж не берёт девушку за это…» «Девушке» было за шестьдесят…
Родители мои дружили с доктором Щуко, с Людмилой Ивановной, его женой. Мать и я посещали этот дом, и всегда это было особенное событие – желанное, как праздник и как дорогой подарок.
В образе Людмилы Ивановны, милой женщины с певучим ласковым голосом, я узнал ту женственность, перед которой невозможны грубость и пошлость. Людмила Ивановна угощала меня пирожными и конфетами и однажды подарила «Русские народные сказки» – большую и толстую книгу с великолепными картинками.
Сам дом этот, вся его обстановка, праздничная, волшебная, невозможная в обыкновенной жизни, навсегда поразили детское моё воображение. И пока мать и Людмила Ивановна обсуждали свои дела, я погружался в переживание о чудесном облике этого дома, о тайнах, которые, конечно, скрывались где-то здесь.
Картины в дорогих рамах; часы музейного вида, будто из золота, отзванивавшие время мелодическим колокольчиком; кабинетный стол с оскаленными львиными мордами на панели выдвижных ящиков; настольная лампа, бюст какого-нибудь римлянина или грека, письменный прибор, иллюстрированный перекидной календарь; в шкафу множество книг; кожаные диван и кресла; драпировки, обои – всё обладало очарованием достатка, довольства, вкуса, долгих прожитых здесь лет уюта и тишины. И тех самых тайн, жгучее присутствие которых ощущалось за каждым раритетом.
В простенках висели фотографии тоже каких-то особенных мужчин и женщин, непохожих на тех, которых приходилось видеть на улице. Были ещё: на отдельной подставке граммофон с блестящим раструбом, пианино и подобные деревьям комнатные растения. И среди этих чудес опять-таки какой-то необычной породы, пушистый, чёрный, с белыми грудкой и лапками кот – важный, внушительный, сытый, с зелёными глазами, презрительно-равнодушный к гостям, конечно же, причастный, может быть, даже хранивший те тайны.
За окнами под набегавшим ветром гнулись и волновались деревья, а в комнату, в задумчивую её тишину, из сада скользили бесшумные отсветы, соединяясь в гармонии с ласковой улыбкой красивой женщины, чьи нежность и доброта жили и сохранялись здесь подобно бесценным сокровищам мира.
«Русские народные сказки» была первая моя настоящая книжка, по которой я потом выучился читать. Перечитав и пересмотрев её картинки множество раз, я знал всю её едва ли не наизусть. Догадывалась ли Людмила Ивановна, какое это было счастье? Догадывалась ли, что я был влюблён в неё, такую красивую, ласковую, тонко благоухавшую своей парфюмерией, заглядывавшую ясными как небо глазами, гладившую мне волосы рукой, лёгкой, словно ангельское крыло? Она сама была частью и лучшим украшением этого дома. Его обстановка, как я понял потом, была далеко не новой, не такой уж роскошной – позолота была стёршейся, потускневшей, мебель – состарившейся. Но может быть, одна из причин очарования в том и состояла, что она была старой, обжитой, хранившей следы прошедших времён, и, возможно, тогда во мне зародилось желание, чтобы подобная красота была и в моей жизни. И те представления о женщине и женской красоте, которые составились во мне, они образовались не без влияния Людмилы Ивановны – прекрасной женщины с трагической судьбой.
Замечательная эта красота продолжалась и во дворе, и в саду. Они представляли собой маленький рай с беседкой, увитой диким виноградом, с дорожками, посыпанными ярко-жёлтым песком, вдоль которых от цветка к цветку перепархивал ветерок. Конечно, не помню, да и просто не знаю, что это были за цветы – алые, тёмно-бордовые, лазоревые, золотистые. Все вместе они производили такое впечатление, что от них невозможно было отвести глаз, хотелось снова и снова возвращаться к ним, смотреть и смотреть на них без конца. Под солнцем, под сияющим небом они околдовывали, как дивная музыка, вызывали изумление, восторг, чувство, оставшееся в душе, как воспоминание об обетованной земле. Детей у Людмилы Ивановны не было, может быть, ещё и поэтому она была так добра ко мне.
Доктора я видел чаще всего только мельком – в амбулатории, когда бывал там с матерью, иногда дома, в саду, где он увлечённо работал, – лопатой, пилой, граблями, – засучив рукава выше локтя, в жилетке и фартуке, в перчатках. Широкоплечий, плотный, с проседью, с аккуратно подстриженными усами и бородкой, добрый, несмотря на строгий голос. Он брал меня за подбородок, заглядывал в глаза, оттягивал веки, внимательно осматривал, трепал легонько по щеке, уверенно говорил матери: «Нормальный ребёнок».
Арестовали доктора, видимо, в тридцать седьмом году. Непрактичная, неприспособленная жить в жестоком мире Людмила Ивановна вскоре после этого умерла. Но это было уже потом…
Мой отец был путейским инженером. Рано утром он выезжал на линию, возвращался поздно, часто не ночевал дома.
Утром мать кормила меня, убиралась на кухне и в комнате, после чего надолго уходила в город, на рынок.
Оставаясь взаперти в пустой квартире, я брал свои любимые «Русские народные сказки», забирался с ними в кухне на стол, усаживался на нём с ногами, потому что боялся крыс, которых вообще-то не было, и принимался за чтение. Солнце в это время заливало кухню горячими лучами.
Чтением это можно было назвать только условно. Просто все сказки я знал уже почти наизусть, но всякий раз, водя пальцем по каждой строке, проговаривал громко весь текст и без конца рассматривал картинки, подолгу вникая в них, представляя в своём воображении сказочный мир, который они открывали мне.
Но ведь и самая интересная сказка не может заменить собой многообразия жизни, всего, чем она заманивает к себе. Тишина, одиночество навевали тоску. Большая синяя муха ползала по окну, жужжала, билась в него. В окно гляделись пустой двор, скучный сарай. Ничто там не оживляло души.
Можно было перейти в комнату и оттуда смотреть на улицу, где играли дети, на долину и на деревню. Но в комнате было сумрачно, скучно, не было солнца, а, главное, не было стола, на котором можно было спасаться от крыс. Стол стоял посреди комнаты, далеко от окна.
Но вот из-за двери, перекрывавшей проход на другую половину дома, слышался голос. Это хозяйские сыновья, Мишка и Колька, большие мальчишки и отчаянные озорники. Отца у них не было, а мать не могла с ними сладить. Часто они доводили её до того, что она гонялась за ними вокруг дома ни много, ни мало с топором в руках. Нервная, замученная женщина, бегая за своими неуправляемыми чадами с ругательствами, с растрёпанными волосами, с этим топором, была похожа на Бабу-Ягу. Для сынков же всё это было очередным развлечением.
Дверь, отделявшая нашу половину от хозяйской, была закрыта на ключ, однако имелось отверстие, через которое братишки подзывали меня к себе.
– Сахару хочешь? – спрашивали они.
Да, сахару я хотел.
– На, – просовывали они через дыру кусочек, предварительно пописав на него.
У меня всё же хватало ума отказаться от такого угощения, после чего братья теряли ко мне интерес и быстро исчезали. Я опять забирался на стол, и чтение продолжалось
Наконец перед моим окном появлялась Галка, которую я уже давно и с нетерпением ждал. У неё пухлые, румяные щёки, чёрные глаза, чёрные волосы, чёлка. В руке большой ломоть белого хлеба, намазанный мёдом. Она с аппетитом, старательно откусывает от него, набивая полный рот, так что ей тяжело дышать и трудно говорить. Она зовёт меня гулять, но как я могу выйти, если дверь заперта? Чтобы вызволить меня из заточения, она находит тут же большой ржавый гвоздь, положив свой хлеб на крыльцо, долго и упорно ковыряется им в замочной скважине. За этим занятием её застаёт мать, вернувшаяся с базара. Галка просит её отпустить меня гулять.
У братьев-разбойников был трюк получше того, который они пытались проделать с сахаром. Когда мы с Галкой выходим на улицу, они делают мне новое предложение:
– Закрой глаза, открой рот. Я выполняю такую просьбу. Почему не уважить, если просят о таком пустяке? И тотчас во рту у меня оказывается яблоко конского навоза. От смеха братишки хватаются за животики, но, увидев, что у меня выступили слёзы, успокаивают примирительно, дружелюбно:
– Ладно, не реви, – и дают печенье.
Доедая свой хлеб, пыхтя от этого трудного дела, Галка выказывает мне немногословное, но искреннее сочувствие.
С базара мать приносила что-нибудь интересное: огромную шляпу подсолнуха с крупными семечками, длинную конфету, раскрашенную в синий, красный, жёлтый цвета; пропеллер на палочке, который на ветру вертится и жужжит. Часто покупала какую-нибудь книжечку: «Три поросёнка» или про кота и грачей. Кот, разумеется, был разбойник, потому что хотел разграбить грачиное гнездо и съесть птенцов, но моё сочувствие было на его стороне. Мне жалко было котика, которого клевала целая стая чёрных грачей, и он падал с дерева на землю.
Однажды мать купила мне детские лопатку и ведёрко. Кроме деревянной ручки лопатки, они были красиво покрашены в чёрный цвет. Ведёрко украшали ещё и нарисованные на нём цветочки. Новенькие лопатка и ведёрко имели привлекательный вид. Я вышел на улицу со своими игрушками, обдумывая, как их употребить. В это время большой мальчик вёл по улице девочку лет четырёх. Мальчик держал девочку за руку, а она вырывалась, кричала, плакала, была вся в слезах. Мальчик не мог сладить с ней. Она упиралась, не хотела идти. Вдруг она увидела мои ведёрко и лопатку. Истерика на минуту прекратилась, но тут же возобновилась, с ещё большим криком, – девочка требовала себе ведёрко и лопатку. Никакие увещевания не действовали. Она отказывалась идти. Тогда мальчик попросил мои ведёрко и лопатку, и я отдал их. Девочка тут же успокоилась, они ушли, а мать поругала меня за то, что я такой глупый.
Время это было интересное. Замечательно прекрасна была природа. С первой зеленью начинали летать во множестве майские жуки. Были у меня ещё огромный жук- олень и жук-носорог. Тополя усыпали дорогу серёжками, похожими на красивых мохнатых гусениц. Только что раскрывшиеся их листочки были клейкими, имели ярко-зелёный цвет и острый запах, щекочущий ноздри.
На Пасху на лугу дети играли крашеными яйцами.
Женщина, которая каждое утро приносила нам из деревни свежее молоко, позвала меня к себе. Мы прошли через луг, прошли по мостику через речку, извилистой тропинкой поднялись на гору. В деревне, на улице и возле дома, всё было устлано золотистой соломой, бродили куры и очень строгий ярко-пёстрый петух. Добрая женщина угостила меня куличом, дала два красивых яичка. Было солнечно, тепло, особенно красиво золотилась разбросанная по земле солома. Но когда меня повели домой, на горе я споткнулся, упал, яички, которыми хотелось ещё поиграть, разбились, конечно, от этого были слёзы.
Было много интересного и всякого. Однажды я наелся белены. Я уже терял сознание, пускал пену, но меня как-то откачали. Мать спасла меня, как спасала она не один раз и потом. Мы ходили с нею в кино. В кинотеатре приятно возбуждало оживлённое скопление народа. Там я узнал Чарли Чаплина и там же в кинохронике видел, как нескончаемая вереница людей – старики, дети, с велосипедами и тележками, с каким-то своим скарбом, торопясь, порой бегом, покидали Мадрид, который бомбили фашистские самолёты. Позже, уже во время другой войны, подобные картины пришлось увидеть и здесь, в России.
Галка была настоящий друг. Мы рвали цветы, гонялись за бабочками, собирали на берегу камешки, кидали их в воду, наблюдая, как они булькают и от них расходятся круги. Мы показывали друг другу то, что есть у мальчиков и чего нет у девочек, и что есть у девочек, а нет у мальчиков – потому что интересно. А когда требовалось сделать необходимое отправление, мы делали это – обязательно вместе, рядом. По берегам росли ивовые кусты. На некоторых листочках были такие, как мы их звали, бубочки, подобные ягодкам с румяным бочком. Взрослые говорили, что их нельзя есть, потому что там живёт червяк, но мы всё равно ели – потому что вкусно…
Давно нет Людмилы Ивановны, доктора. Многих не стало. Миновали за годами годы. Но помню детское счастье, с которым я приходил к этому дому. Я постоянно думал о том, когда мы снова придём сюда, и чувство нетерпеливого ожидания, с которым я жил и которое может быть сравнимо только с ожиданием любовной встречи, – подобного ему я больше никогда не пережил. На всём пространстве своего прошлого я не нахожу другой такой Людмилы Ивановны, ласковой, доброй, красивой, такого чудесного дома, его обстановки, уюта. И ту колдовскую зачарованность цветочным раем – под небом и солнцем, тоже совсем другими – её я потом уже нигде не нашёл…
Вот мы подходим к нему. Уже издалека среди волнующихся тополей видна зелёная крыша. Душу затопляет чувство… Нет слов, которые раскрыли бы то состояние. Оно осталось там… В жизни было совсем немного мест, куда хотелось приходить снова и снова…
А Галка? Нам было хорошо вместе, вдвоём… Где теперь она – подруга тех дней? Что с нею сталось? Жива ли? И что было бы, если бы мы встретились сейчас, когда прошло столько лет?..
Лёдя
Лёдя был странный мальчик: делая что-нибудь руками в наших играх, казалось, он в это время думал о чём-то другом. Нам было шесть лет, долгие дни мы проводили вместе.
Улица, где жил Лёдя, заканчивалась через два дома. Там, в неглубоком овражке, из родника вытекал ручеёк, и там мы уединялись, придумывая себе какие-то занятия.
По склону оврага росли берёзы, ивы. Дно его устилали мягкие травы, было много цветов, порхали бабочки, летали пчёлы.
Опуская в ручей щепочку, Лёдя долго следил потом, как она уплывает всё дальше и дальше, приставая то к одному берегу, то к другому, удаляясь, наконец, настолько, что её становилось не видно. Он подолгу наблюдал ползавших, скакавших в траве насекомых, долгим взглядом провожал проходившие над нами облака. Он был моим кумиром, я подражал ему, делая всё то, что хотелось делать ему. Желания его были очень просты, он никогда ни на чём не настаивал, ничего не требовал.
Пани Ковалик зарабатывала на жизнь шитьём. Она снимала комнату с кухонькой. У них был ещё и больший мальчик, Броня, пропадавший на улице в играх с ребятами того же возраста. Наша мать иногда шила что-то у пани Ковалик. Откуда она пришла и куда потом подевалась? Это осталось неизвестно.
При нашем появлении у пани Ковалик происходил приступ гостеприимства. Вскакивая от машинки, она бросалась освобождать стул, угол стола, заваленного кусками материи, портновскими принадлежностями. Бледная и худая, у которой и при оживлении не исчезала печать каждодневных забот, пережитых страданий, проявлявшая бестолковую суетливость, как люди, которых жизнь бьёт постоянно и жестоко, она притягивала непритворной добротой, хрупкостью слабой и чистой души, печальной красотой лица и глаз. Много лет спустя я понял, что отец Лёди был осуждён как враг народа.
Мне нравилось бывать в хаотическом беспорядке тесной комнатки, нравились игрушки Лёди, книжки и он сам – тихий, серьёзный мальчик с большими глазами на бледном лице. Мать оставляла меня поиграть с Лёдей. Пани Ковалик говорила что-то возбуждённо, торопливо, но всегда с грустью в голосе и во взгляде. К матери обращалась по фамилии, непременно присовокупляя слово «пани», мне гладила голову лёгкой и доброй рукой.
После ухода матери пани Ковалик тотчас углублялась в своё шитьё – до такой степени, что, кажется, от этого зависело не просто благополучие семьи, но и сама их жизнь. Уже не замечая ничего вокруг, строча на машинке или работая иглой, часто пела она одно и то же по-польски. Запомнившийся мотив позволил впоследствии узнать слова и думу, день и ночь, роившиеся в душе бедной женщины: «Помнишь ли ты, как счастье нам улыбалось?..»
Я любил этого мальчика, тонкую его красоту, голубые, никогда не улыбавшиеся глаза. Он постоянно, но лишь обиняком, показывал, что ему хочется быть со мной, спрашивал, будто думая о чём-то другом, когда я приду ещё. В памяти наши нешумные игры у ручья остаются, как светлый, никогда не повторившийся сон.
Особенный оттенок в эту дружбу вносили принадлежавшие ему книжки, которые он охотно и щедро давал мне, сам никогда не требовал, чтобы я вернул их. Книги эти были замечательны их содержанием, картинками, внешним видом и оформлением. В них было что-то общее с ним – «Маленький Мук», «Дюймовочка», «Гадкий утёнок»…
Он был одержим идеей, что каждому живому существу, каждой бабочке или божьей коровке может быть больно, потому обращаться с ними надо бережно и лучше не трогать руками. И он мог подолгу наблюдать их, не прикасаясь к ним…
Однажды он спросил, есть ли у меня папа, долго молчал после этого, будто думая о чём-то, потом сказал:
– Мой папа уехал, но он скоро вернётся.
Последний раз я видел Лёдю безнадёжно больным. Ослабевший, беспомощный, он полусидел в постели, прислонившись спиной к подушке. Перед ним лежала книжка, в которую он не глядел. Из рубашечки выглядывало прозрачное тельце, пронзительно тонкие руки. Под кожей сквозили голубые жилки. Он был строг, молчалив.
– Хочешь, я дам тебе эту книгу? – сказал он вдруг про ту, которая лежала перед ним.
В комнате стоял запах лекарств. Отворачиваясь, пряча лицо, пани Ковалик плакала…
Он умер в разгар листопада…
В белом гробике, поставленном на двух табуретках, лежал странный мальчик – в чёрном костюмчике, в кипенно-белой рубашечке, с чёрной бабочкой, со сложенными на груди красивыми маленькими руками. Белое, без единой кровинки лицо было безмятежно спокойно. Красиво причёсанные волосы обрамляли гладкий выпуклый лоб. Он крепко спал. То, как он был одет, и белые кружева смертного ложа напоминали сказки, которые он давал мне читать.
В комнате были опущены шторы, завешены зеркала. В головах покойного горели свечи, между ними стояло небольшое бронзовое распятие. Цветы, их траурный запах усиливали чувство, что это всё и уже навсегда. Стоя у гроба в черной кружевной накидке, пани Ковалик срывалась в рыдание. Непохожий на брата Броня, рыжеватый, коротко стриженный, с чем-то, однако, общим в светлых глазах, оцепенело молчал…
Стояла осень. Над берёзами и тополями цвело счастливое небо. Вечером оно пылало закатом. Ночью, в постели, думая о бедном моём товарище, я плакал…
Первое горе
Утром в кухне бабушка гремит посудой, у неё много дел. Другие взрослые на работе. Братишка возится со своими игрушками. Костя стоит у стола, глотая слёзы, перебирает теперь уже ненужные тетради, учебники, палочки для счёта, карандаши.
На улице октябрь. Небо обложили тёмные тучи, в окна стучится дождь. Ветер срывает с деревьев жёлтые листья, гонит их по дороге, швыряет в лужи, в грязь. Редкие прохожие, укрываясь под зонтом, спешат по своим делам.
Ещё недавно с таким волнением Костя готовился к этому великому дню – первого сентября. Разглядывал любовно купленные ему учебники, пенал, ручку, перья, как будто золотые – называются номер восемьдесят шесть. И какой это был день! Толпы нарядных детей, цветы, родители, учителя. И так много солнца!
Теперь на улице дождь, все дети в школе, и один только он дома…
Учительница пишет на доске прописи, цифры, учит читать по слогам. Люда внимательно слушает, старательно делает всё, что велит учительница. Она пишет чисто, аккуратно и очень красиво. Она хорошо читает. А главное – она сама очень красивая. У неё белое лицо, золотистые волосы заплетены в косички с бантами, платьице, туфельки. А ещё – у неё голубые глаза, нежный румянец и очень красивый рот. Когда она смеётся, становится видно, какие у неё ровные, белые-белые зубы. И у неё красивая фамилия – немецкая, потому что она немка. Но она русская немка и ничем не отличается от других учеников.
Да, он баловался, постоянно что-нибудь придумывал, а всё для того, чтобы понравилось ей. И когда она смеялась его дурачествам, ему это было очень приятно. Она весёлая хохотушка. Накалывая на перо своей ручки промокашку, он говорил: «Это король». И устраивал целое представление – наверное, интересное, потому что она безудержно хохотала. Всё было так замечательно! Но тут возникала учительница – сердитая старуха в очках. Что она могла понимать?! Зато ругала его, заставляла сидеть тихо, слушать урок. Но ведь Люда – он не мог не сделать что-нибудь интересное и весёлое для неё…
Наконец учительница велела ему прийти с матерью. Матери она сказала, что он ещё мал и лучше ему посидеть годик дома. И его исключили из школы. А он давно умеет читать, знает все цифры. Просто ему неинтересно, когда говорят про то, что он уже знает. А главное – она такая красивая, ему так хочется постоянно видеть её, делать такое, чтобы ей всегда было весело… А теперь он должен сидеть дома, один…
За окном становятся всё темнее, дождь усиливается. В комнате сумрачно, скучно… Слёзы… слёзы…
Он понимает, что уже не увидит её, – может быть, никогда. Взрослые думают, что это глупости, а это правда – больно и очень тяжело.
Бабушка приносит большую сладкую грушу:
– Покушай, – говорит она
Но Костя отодвигает грушу.
– Ты что же, и на меня сердишься? – спрашивает бабушка.
– Потому что все взрослые такие…
Он вспомнил, что дядя Коля прошлым вечером сказал: «Ну и что? Посидит дома – ничего страшного. Школа ещё надоест».
– Все?.. – спрашивает добрая бабушка, – Ладно, а вот грушу покушай, станет легче.
Костя всё равно отказывается. Слёзы льются сильнее – ещё и потому что он любит бабушку, ему не хочется говорить ей такие слова, но они произносятся сами, против воли.
К вечеру слёзы высыхают, но чувство остаётся.
Приходят с работы мать, отец, дедушка, дядя Коля. Костя скрывается от всех в тёмной спальне. Дядя Коля заходит к нему:
– Идём, будем печатать фотографии, – зовёт он Костю.
Костя любит дядю Колю, любит наблюдать, как дядя при свете красного фонаря печатает, проявляет, ретуширует снимки, но теперь отказывается и от этого.
Всё-таки он поужинал, и когда лёг спать, отвернулся к стенке…
Ночью не было ни дождя, ни ветра. Утро выдалось яркое, солнечное, было даже тепло. Костя позавтракал, бабушка помогла ему одеться, он вышел в сад. В саду деревья ещё не осыпались, но уже приготовились к зиме. Было тихо, пусто, печально. Тяжёлые думы не отпускали. Один… Как это тяжело – быть одному…
Если бы кто-нибудь внимательный и добрый в эту минуту мог незаметно подсмотреть, он увидел бы здесь настоящее горе. Сквозь слёзы, щурясь на солнце, Костя глядел в небо. Болела душа, горестно страдала она о непоправимом. А жизнь только начиналась…