Loe raamatut: «Война и мир. Том 1»
© Гулин А. В., вступительная статья, 2003
© Николаев А. В., иллюстрации, 2003
© Оформление серии. Издательство «Детская литература», 2003
Война и мир Льва Толстого
С 1863 по 1869 год неподалеку от старинной Тулы в тишине русской провинции создавалось, может быть, самое необычное произведение за всю историю отечественной словесности. Уже известный к тому времени писатель, процветающий помещик, владелец имения Ясная Поляна граф Лев Николаевич Толстой работал над огромной художественной книгой о событиях полувековой давности, о войне 1812 года.
Отечественная литература знала и прежде повести и романы, вдохновленные народной победой над Наполеоном. Их авторами нередко выступали участники, очевидцы тех событий. Но Толстой – человек послевоенного поколения, внук генерала екатерининской эпохи и сын русского офицера начала века – как полагал он сам, писал не повесть, не роман, не историческую хронику. Он стремился охватить взглядом словно бы всю минувшую эпоху, показать ее в переживаниях сотен действующих лиц: вымышленных и реально существовавших. Более того, приступая к этой работе, он вовсе не думал ограничивать себя каким-то одним временным отрезком и признавался, что намерен провести многих и многих своих героев через исторические события 1805, 1807, 1812, 1825 и 1856 года. «Развязки отношений этих лиц, – говорил он, – я не предвижу ни в одной из этих эпох». Рассказ о прошлом, по его мысли, должен был завершиться в настоящем.
В то время Толстой не раз, в том числе и самому себе, пытался объяснить внутреннюю природу своей год от года возрастающей книги. Набрасывал варианты предисловия к ней и наконец в 1868 году напечатал статью, где ответил, как ему казалось, на те вопросы, которые могло вызвать у читателей его почти невероятное произведение. И все же духовная сердцевина этого титанического труда оставалась до конца не названной. «Тем и важно хорошее произведение искусства, – заметил писатель много лет спустя, – что основное его содержание во всей его полноте может быть выражено только им». Кажется, лишь однажды ему удалось приоткрыть самую суть своего замысла. «Цель художника, – сказал Толстой в 1865 году, – не в том, чтобы неоспоримо разрешить вопрос, а в том, чтобы заставить любить жизнь в бесчисленных, никогда не истощимых всех ее проявлениях. Ежели бы мне сказали, что я могу написать роман, к[отор]ым я неоспоримо установлю кажущееся мне верным воззрение на все социальные вопросы, я бы не посвятил и двух часов труда на такой роман, но ежели бы мне сказали, что то, что я напишу, будут читать теперешние дети лет через 20 и будут над ним плакать и смеяться и полюблять жизнь, я бы посвятил ему всю свою жизнь и все свои силы».
Исключительная полнота, радостная сила мироощущения была свойственна Толстому на протяжении всех шести лет, когда создавалось новое произведение. Он любил своих героев, этих «и молодых и старых людей, и мужчин и женщин того времени», любил в их семейном обиходе и событиях вселенского размаха, в домашней тишине и громе сражений, праздности и трудах, падениях и взлетах… Он любил историческую эпоху, которой посвятил свою книгу, любил страну, доставшуюся ему от предков, любил русский народ. Во всем этом он не уставал видеть земную, как полагал он – божественную, реальность с ее вечным движением, с ее умиротворением и страстями. Один из главных героев произведения – Андрей Болконский в миг своего смертельного ранения на Бородинском поле испытал чувство последней жгучей привязанности ко всему, что окружает человека на свете: «Я не могу, я не хочу умереть, я люблю жизнь, люблю эту траву, землю, воздух…» Мысли эти не были просто эмоциональным порывом человека, увидевшего смерть лицом к лицу. Они во многом принадлежали не только герою Толстого, но и его создателю. Вот так же и сам он бесконечно дорожил в ту пору каждым мгновением земного бытия. Его грандиозное творение 1860-х годов от начала до конца пронизывала своеобразная вера в жизнь. Само это понятие – жизнь – стало для него поистине религиозным, получило особенный смысл.
Духовный мир будущего писателя сложился в последекабристскую эпоху в той среде, что дала России подавляющее число выдающихся деятелей во всех областях ее жизни. В то же время здесь горячо увлекались философскими учениями Запада, усваивали под разным видом новые, весьма шаткие идеалы. Оставаясь по видимости православными, представители избранного сословия часто были уже очень далеки от исконно русского христианства. Крещенный в детстве и воспитанный в православной вере, Толстой долгие годы уважительно относился к отеческим святыням. Но его личные взгляды сильно отличались от тех, что исповедовала Святая Русь и простые люди его эпохи.
Еще смолоду он уверовал всей душой в некое безличное, туманное божество, добро без границ, которое проникает собой вселенную. Человек по природе своей казался ему безгрешным и прекрасным, сотворенным для радости и счастья на земле. Не последнюю роль тут сыграли сочинения любимого им французского романиста и мыслителя XVIII века Жан Жака Руссо, хотя и воспринятые Толстым на русской почве и вполне по-русски. Внутренняя неустроенность отдельной личности, войны, разногласия в обществе, больше – страдание как таковое выглядели с этой точки зрения роковой ошибкой, порождением главного врага первобытного блаженства – цивилизации.
Но это, по его мысли, утраченное совершенство Толстой не считал раз навсегда потерянным. Ему казалось, оно продолжает присутствовать в мире, причем находится совсем близко, рядом. Он, вероятно, не сумел бы в то время ясно назвать своего бога, затруднялся он в этом и много позднее, уже определенно считая себя основателем новой религии. Между тем настоящими его кумирами стали уже тогда дикая природа и сопричастная природному началу эмоциональная сфера в душе человека. Ощутимое сердечное содрогание, собственное наслаждение или отвращение представлялись ему безошибочной мерой добра и зла. Они, полагал писатель, были отголосками единого для всех живущих земного божества – источника любви и счастья. Он боготворил непосредственное чувство, переживание, рефлекс – высшие физиологические проявления жизни. В них-то и заключалась, по его убеждению, единственно подлинная жизнь. Все прочее относилось к цивилизации – иному, безжизненному полюсу бытия. И он мечтал, что рано или поздно человечество забудет свое цивилизованное прошлое, обретет безграничную гармонию. Возможно, тогда появится совсем другая «цивилизация чувства».
Эпоха, когда создавалась новая книга, была тревожной. Часто говорят, что в 60-е годы XIX века Россия стояла перед выбором исторического пути. В действительности такой выбор страна совершила почти тысячелетием раньше, с принятием Православия. Теперь же решался вопрос, устоит ли она в этом выборе, сохранится ли как таковая. Отмена крепостного права, другие правительственные реформы отозвались в русском обществе настоящими духовными битвами. Дух сомнения и разлада посетил некогда единый народ. Европейский принцип «сколько людей, столько истин», проникая повсюду, порождал бесконечные споры. Появились во множестве «новые люди», готовые по собственной прихоти до основания перестроить жизнь страны. Книга Толстого заключала в себе своеобразный ответ таким наполеоновским планам.
Русский мир времен Отечественной войны с Наполеоном представлял собой, по убеждению писателя, полную противоположность отравленной духом разлада современности. Этот ясный, устойчивый мир таил в себе необходимые для новой России, во многом забытые прочные духовные ориентиры. Но сам Толстой склонен был видеть в национальном торжестве 1812 года победу именно дорогих ему религиозных ценностей «живой жизни». Писателю казалось, что его собственный идеал – это и есть идеал русского народа.
События прошлого он стремился охватить с невиданной прежде широтой. Как правило, следил он и за тем, чтобы все им сказанное строго до мелочей отвечало фактам действительной истории. В смысле документальной, фактической достоверности его книга заметно раздвигала прежде известные границы литературного творчества. Она вбирала в себя сотни невыдуманных ситуаций, реальные высказывания исторических лиц и подробности их поведения, в художественном тексте были помещены многие из подлинных документов эпохи. Толстой хорошо знал сочинения историков, читал записки, мемуары, дневники людей начала XIX века.
Семейные предания, впечатления детства тоже значили для него очень много. Однажды он сказал, что пишет «о том времени, которого еще запах и звук слышны и милы нам». Писатель помнил, как в ответ на его детские расспросы о собственном дедушке, старая экономка Прасковья Исаевна доставала иногда «из шкапа» благовонное курение – смолку; вероятно, это был ладан. «По ее словам выходило, – рассказывал он, – что эту смолку дедушка привез из-под Очакова. Зажжет бумажку у икон и зажжет смолку, и она дымит приятным запахом». На страницах книги о прошлом отставной генерал, участник войны с Турцией в 1787-1791 годах старый князь Болконский многими чертами походил на этого родственника Толстого – его деда, Н. С. Волконского. Точно так же старый граф Ростов напоминал другого дедушку писателя, Илью Андреевича. Княжна Марья Болконская и Николай Ростов своими характерами, некоторыми обстоятельствами жизни приводили на память его родителей – урожденную княжну М. Н. Волконскую и Н. И. Толстого.
Другие действующие лица, будь то скромный артиллерист капитан Тушин, дипломат Билибин, отчаянная душа Долохов или родственница Ростовых Соня, маленькая княгиня Лиза Болконская, тоже имели, как правило, не один, а несколько реальных прообразов. Что и говорить о гусаре Ваське Денисове, так похожем (писатель, кажется, и не скрывал этого) на знаменитого поэта и партизана Дениса Давыдова! Мысли и устремления реально существовавших людей, некоторые особенности их поведения и жизненные повороты нетрудно было различить в судьбах Андрея Болконского и Пьера Безухова. Но все же поставить знак равенства между подлинным лицом и литературным персонажем оказывалось до конца невозможно. Толстой блестяще умел создавать художественные типы, характерные для своего времени, среды, для русской жизни как таковой. И каждый из них в той или иной степени подчинялся скрытому в самой глубине произведения авторскому религиозному идеалу.
За год до начала работы над книгой, тридцати четырех лет от роду, Толстой женился на девушке из благополучного московского семейства, дочери придворного медика Софье Андреевне Берс. Он был счастлив новым своим положением. В 1860-е годы у Толстых родились сыновья Сергей, Илья, Лев, дочь Татьяна. Отношения с женой приносили ему неведомую ранее силу и полноту чувства в самых тонких, изменчивых, порой драматичных его оттенках. «Прежде я думал, – заметил Толстой спустя полгода после свадьбы, – и теперь, женатый, еще больше убеждаюсь, что в жизни, во всех отношениях людских, основа всему работа – драма чувства, а рассуждение, мысль не только не руководит чувством и делом, а подделывается под чувство». В дневнике от 3 марта 1863 года он продолжал развивать эти новые для него мысли: «Идеал есть гармония. Одно искусство чувствует это. И только то настоящее, которое берет себе девизом: нет в мире виноватых. Кто счастлив, тот прав!» Его масштабная работа последующих лет стала всесторонним утверждением этих мыслей.
Еще в молодости Толстой поражал многих, кому довелось его узнать, резко неприязненным отношением к любым отвлеченным понятиям. Идея, не поверенная чувством, неспособная повергать человека в слезы и смех, казалась ему мертворожденной. Суждение, свободное от непосредственного опыта, он называл «фразой». Общие проблемы, поставленные вне житейской, чувственно различимой конкретики, иронически именовал «вопросами». Ему нравилось «ловить на фразе» в дружеском разговоре или на страницах печатных изданий знаменитых своих современников: Тургенева, Некрасова. К самому себе в этом отношении он тоже бывал беспощаден.
Теперь, в 1860-е годы, приступая к новой работе, он тем более следил, чтобы в его рассказе о прошлом не было никаких «цивилизованных отвлеченностей». Толстой потому и отзывался в то время с таким раздражением о сочинениях историков (среди них были, например, труды А. И. Михайловского-Данилевского – адъютанта Кутузова в 1812 году и блестящего военного писателя), что они, по его мнению, искажали своим «ученым» тоном, слишком «общими» оценками подлинную картину бытия. Сам он стремился увидеть давно минувшие дела и дни со стороны по-домашнему ощутимой частной жизни, не важно – генерала или простого мужика, показать людей 1812 года в той единственно дорогой для него среде, где живет и проявляется «святыня чувства». Все прочее выглядело в глазах Толстого надуманным и вовсе не существующим. Он создавал на материале подлинных событий как бы новую реальность, где были свое божество, свои вселенские законы. И полагал, что художественный мир его книги есть самая полная, наконец-то обретенная правда русской истории. «Я верю в то, – говорил писатель, завершая свой титанический труд, – что я открыл новую истину. В этом убеждении подтверждает меня то независимое от меня мучительное и радостное упорство и волнение, с которым я работал в продолжение семи лет, шаг за шагом открывая то, что я считаю истиной».
Название «Война и мир» появилось у Толстого в 1867 году. Оно и было вынесено на обложку шести отдельных книжек, которые вышли в течение двух последующих лет (1868–1869). Первоначально произведение, согласно воле писателя, позднее им пересмотренной, делилось на шесть томов.
Смысл этого заглавия не сразу и не вполне раскрывается перед человеком нашего времени. Новая орфография, введенная революционным декретом 1918 года, многое нарушила в духовной природе русского письма, затруднила ее понимание. До революции в России было два слова «мир», хотя и родственных, но все-таки различных по смыслу. Одно из них – «Mipъ» – отвечало материальным, предметным понятиям, означало те или иные явления: Вселенная, Галактика, Земля, земной шар, весь свет, общество, община. Другое – «Миръ» – охватывало понятия нравственные: отсутствие войны, согласие, лад, дружбу, добро, спокойствие, тишину. Толстой в заглавии употребил именно это второе слово.
Православная традиция издавна видела в понятиях мира и войны отражение вечно непримиримых духовных начал: Бога – источника жизни, созидания, любви, правды, и Его ненавистника, падшего ангела сатаны – источника смерти, разрушения, ненависти, лжи. Впрочем, война во славу Божию, для защиты себя и ближних от богоборческой агрессии, какие бы обличья эта агрессия ни принимала, всегда понималась как война праведная. Слова на обложке толстовского произведения тоже могли быть прочитаны как «согласие и вражда», «единение и разобщение», «лад и разлад», в конечном итоге – «Бог и враг человеческий – диавол». В них по видимости отражалась предрешенная в ее исходе (сатане лишь до поры позволено действовать в мире) великая вселенская борьба. Но у Толстого были все-таки свое божество и своя враждебная ему сила.
Слова, вынесенные в заглавие книги, отражали именно земную веру ее создателя. «Миръ» и «Mipъ» для него, по сути, были одно и то же. Великий поэт земного счастья, Толстой писал о жизни, словно никогда не знавшей грехопадения, – жизни, которая сама, по его убеждению, таила в себе разрешение всех противоречий, дарила человеку вечное несомненное благо. «Чудесны дела Твои, Господи!» – говорили на протяжении веков поколения христиан. И молитвенно повторяли: «Господи, помилуй!» «Да здравствует весь свет! (Die ganze Welt hoch!)» – вслед за восторженным австрийцем восклицал в романе Николай Ростов. Трудно было выразить точней сокровенную мысль писателя: «Нет в мире виноватых». Человек и земля, верил он, по природе своей совершенны и безгрешны.
Под углом таких понятий получило иное значение и второе слово: «война». Оно начинало звучать как «недоразумение», «ошибка», «абсурд». Книга о наиболее общих путях мироздания, кажется, отразила со всей полнотой духовные законы подлинного бытия. И все же это была проблематика, во многом порожденная собственной верой великого творца. Слова на обложке произведения в самых общих чертах означали: «цивилизация и естественная жизнь». Такая вера могла вдохновить только очень сложное художественное целое. Сложным было его отношение к действительности. Его потаенная философия скрывала в себе большие внутренние противоречия. Но, как нередко бывает в искусстве, эти сложности и парадоксы стали залогом творческих открытий высшей пробы, легли в основу беспримерного реализма во всем, что касалось эмоционально и психологически различимых сторон русской жизни.
* * *
Едва ли в мировой литературе найдется еще произведение, столь широко охватившее все обстоятельства земного существования человека. При этом Толстой всегда умел не просто показать изменчивые жизненные ситуации, но и вообразить в этих ситуациях до последней степени правдиво «работу» чувства и рассудка у людей всех возрастов, национальностей, рангов и положений, всегда единственных по своему нервному устройству. Не только переживания наяву, но зыбкая область сновидений, грез, полузабытья изображалась в «Войне и мире» с непревзойденным искусством. Этот гигантский «слепок бытия» отличался каким-то исключительным, до сих пор невиданным правдоподобием. О чем бы ни говорил писатель – все представало как живое. И одна из главных причин этой доподлинности, этого дара «ясновидения плоти», как выразился однажды философ и литератор Д. С. Мережковский, состояла в неизменном поэтическом единстве на страницах «Войны и мира» жизни внутренней и внешней.
Душевный мир героев Толстого, как правило, приходил в движение под воздействием внешних впечатлений, даже раздражителей, которые порождали самую напряженную деятельность чувства и следующей за ним мысли. Небо Аустерлица, увиденное раненым Болконским, звуки и краски Бородинского поля, так поразившие Пьера Безухова в начале сражения, дырочка на подбородке французского офицера, взятого в плен Николаем Ростовым, – большие и малые, даже мельчайшие подробности словно опрокидывались в душу того или другого персонажа, становились «действующими» фактами его сокровенной жизни. В «Войне и мире» почти не было объективных, показанных со стороны, картин природы. Она тоже выглядела «соучастницей» в переживаниях героев книги.
Точно так же внутренняя жизнь любого из персонажей через безошибочно найденные черты отзывалась во внешнем, как бы возвращалась в мир. И тогда читатель (обычно с точки зрения другого героя) следил за переменами в лице Наташи Ростовой, различал оттенки голоса князя Андрея, видел – и это, кажется, самый поразительный пример – глаза княжны Марьи Болконской во время ее прощания с братом, уезжающим на войну, ее встреч с Николаем Ростовым. Так возникала словно подсвеченная изнутри, вечно пронизанная чувством, лишь на чувстве основанная картина Вселенной. Это единство эмоционального мира, отраженного и воспринятого, выглядело у Толстого как неиссякающий свет земного божества – источника жизни и нравственности в «Войне и мире».
Писатель верил: способность одного человека «заражаться» чувствами другого, его умение внимать голосу природы есть прямые отголоски всепроникающей любви и добра. Своим искусством он тоже хотел «разбудить» эмоциональную, как полагал, божественную, восприимчивость читателя. Творчество было для него занятием поистине религиозным.
Утверждая «святыню чувства» едва ли не каждым описанием «Войны и мира», Толстой не мог обойти стороной и самую трудную, мучительную тему всей его жизни – тему смерти. Ни в русской, ни в мировой литературе, пожалуй, нет больше художника, который бы так постоянно, настойчиво думал о земном конце всего сущего, так напряженно всматривался в смерть и показывал ее в разных обличьях. Не только опыт рано пережитых утрат родных и близких заставлял его снова и снова пытаться приподнять завесу над самым значительным мгновением в судьбе всех живущих. И не только страстный интерес к живой материи во всех без исключения, в том числе предсмертных, ее проявлениях. Если основа жизни есть чувство, то что же происходит с человеком в тот час, когда вместе с телом умирают и его чувственные способности?
Ужас смерти, который Толстому и до и после «Войны и мира», безусловно, приходилось испытывать с необычайной, все существо потрясающей силой, коренился, очевидно, именно в его земной религии. Это не был свойственный каждому христианину страх за грядущую участь в загробной жизни. Не объяснить его и таким понятным страхом предсмертных страданий, грустью от неизбежного расставания с миром, с дорогими и любимыми, с короткими радостями, отпущенными человеку на земле. Тут неизбежно приходится вспоминать Толстого-миро правителя, создателя «новой реальности», для которого собственная смерть в итоге и должна была означать ни много ни мало крушение целого света.
Религия чувства в ее истоках не знала «воскресения мертвых и жизни будущего века». Ожидание личного бытия за гробом, с точки зрения толстовского пантеизма (этим словом с давних пор принято называть любое обожествление земного, чувственного бытия), должно было казаться неуместным. Так думал он тогда, так думал и на склоне своих дней. Оставалось верить, что чувство, умирая в одном человеке, не исчезает совсем, а сливается со своим абсолютным началом, находит продолжение в чувствах тех, кто остался жить, во всей природе.
Картинам смерти в «Войне и мире» принадлежало большое место. Умирал старый граф Безухов, умирала маленькая княгиня Лиза, дальше по ходу повествования – старший Болконский, умирал от бородинской раны князь Андрей, погибал в бою Петя Ростов, погибал Платон Каратаев. Каждая из этих смертей изображалась в необыкновенном согласии с характером умирающего, со свойственным одному Толстому умением потрясти воображение читателя самыми простыми в их великом, таинственном смысле внешними приметами смерти.
Между тем смерть на страницах великой книги была неизменно сопряжена с картинами вечно живой жизни. Описание событий вокруг умирающего графа Безухова шло параллельно рассказу о праздновании именин Наташи Ростовой и ее матери, трагическая смерть маленькой княгини, жены Андрея Болконского, прямо соседствовала с полными радостного волнения поэтическими сценами в доме Ростовых. Уход одного героя словно замещался жизнью других. Его смерть становилась фактом их дальнейшего бытия. Княжна Марья, потеряв отца, без которого, казалось, должна была оборваться и ее жизнь, испытывая чувство вины, понимала вдруг, что впереди открывается новый, прежде неведомый, тревожный и волнующий мир. Но всего поразительнее это единство жизни и смерти заявляло о себе в описании гибели при родах маленькой княгини Лизы и появлении на свет Николеньки Болконского. Крик смерти и крик новой жизни слились, разделенные лишь одним мгновением. Смерть матери и рождение младенца образовали неразрывную нить «божественного» бытия.
Понятие о счастье, находившееся у истоков «Войны и мира», было бы неверно сводить к житейскому благополучию. Для создателя книги, для всех ее по-настоящему живых персонажей счастье предполагало полноту прикосновения к таинственному началу Вселенной. К нему вела героев непринужденная жизнь чувства. И оно же открывалось как вечное «ядро жизни» умирающему через последнее угасание эмоций. Счастье, каким его переживали толстовские герои, означало «узнавание» в себе – через несчастье, горе, а может быть, радость, упоение жизнью – частицы единого для всех, кто населял пространство огромной книги, дорогого Толстому нравственного начала.
Незримая, потаенная связь соединяла между собой действующих лиц произведения, – тех из них, кто сохранил в себе способность к естественному, согласному с природой, участию в жизни. Богатый мир чувства, казалось Толстому, заключал в себе неистребимый, вечно живой «инстинкт любви». В «Войне и мире» он находил многообразное, но почти всегда физически ощутимое проявление. Слезы и смех, сдержанное или прорвавшееся наружу рыдание, улыбка счастья, мгновенное выражение радостно осветившегося лица в тысячах оттенков изображались Толстым. Моменты «переклички душ», показанные в таких ослепительно ярких или едва уловимых «природных импульсах», собственно, и составляли самую сердцевину произведения. Всегда неповторимым, единственным образом в них отражалась не покидавшая писателя мечта о некоем естественном законе всеобщего братства людей. Сентиментальный австриец и Николай Ростов не просто славили мир на разные голоса. «Оба человека эти, – скажет Толстой, – с счастливым восторгом и братскою любовью посмотрели друг на друга, потрясли головами в знак взаимной любви и, улыбаясь, разошлись…»
Была между тем область жизни, которая выглядела, с точки зрения писателя, самым постоянным, устойчивым центром единения. Широко известно его высказывание: «В «Анне Карениной» я люблю мысль семейную, в «Войне и мире» любил мысль народную, вследствие войны 12-го года…» Записанное в марте 1877 года его женой Софьей Андреевной (которая и выделила в нем ключевые слова), оно стало восприниматься как завершенная формула. Тем не менее «мысль народная» не могла и в малой степени развиться у Толстого вне «мысли семейной», столь же существенной для «Войны и мира», как и для более позднего, может быть самого совершенного, создания писателя. Только на страницах этих двух произведений она развивалась по-разному.
Картины семейной жизни составили самую сильную, вечно неувядающую сторону «Войны и мира». Семья Ростовых и семья Болконских, новые семейства, которые возникали в итоге долгого пути, пройденного героями, – Пьера Безухова и Наташи, Николая Ростова и княжны Марьи, – запечатлели правду русского жизненного уклада так полно, как только это было возможно в пределах толстовской философии.
Семья представала тут и связующим звеном в судьбе поколений, и той средой, где человек получает первые «опыты любви», открывает элементарные нравственные истины, учится примирять собственную волю с желаниями других людей; откуда он выходит в несравнимо более обширную общую жизнь и куда возвращается, чтобы найти успокоение и гармонию. В семье открывалась героям не только текущая, сиюминутная, действительность, но оживала их родовая память. Потрясающие сцены охоты Ростовых выглядели «отголоском» древнего охотничьего обряда, который не умирал со времен далеких предков.
Семейные описания всегда имели в «Войне и мире» глубоко русский характер. Какая бы из подлинно живых семей ни попадала в поле зрения Толстого, это была семья, где ценности нравственные значили много больше, чем земной временный успех, семья открытая, сотнями нитей соединенная с миром, готовая «вобрать» в число домашних, «своих», не одну кровную родню, а все «население» дворянского дома, ответить любовью каждому, кто с чистым сердцем вошел с ней в соприкосновение. Никакого семейного эгоизма, превращения дома в неприступную крепость на европейский манер, никакого безразличия к судьбам тех, кто находится за его стенами.
Речь, конечно, в первую очередь о семье Ростовых. Но и семья Болконских, совсем другая, временами кажется – «тяжелая» и замкнутая семья, тоже включала в себя, только по-своему, «по-болконски», самых разных людей: от архитектора Михаила Иваныча до учителя маленького Николушки, француза Десаля, и даже (куда ее денешь?) «расторопной» m-lle Bourienne. Русская широта и открытость Болконских, разумеется, была не для всех без исключения. Но, скажем, Пьер Безухов за время пребывания в доме узнал ее вполне. «Пьер теперь только, в свой приезд в Лысые Горы, – рассказывал Толстой, – оценил всю силу и прелесть своей дружбы с князем Андреем. Эта прелесть выразилась не столько в его отношениях с ним самим, сколько в отношениях со всеми родными и домашними. Пьер с старым, суровым князем и с кроткой и робкой княжной Марьей, несмотря на то что он их почти не знал, чувствовал себя сразу старым другом. Они все уже любили его. Не только княжна Марья ‹…› самым лучистым взглядом смотрела на него; но маленький, годовой князь Николай, как звал дед, улыбнулся Пьеру и пошел к нему на руки. Михаил Иваныч, m-lle Bourienne с радостными улыбками смотрели на него, когда он разговаривал с старым князем».
И все же эту великую правду человеческих отношений приходится отличать от той философской «мысли семейной», что имел в виду сам Толстой, приступая к созданию своей книги. Семейное счастье было для него всесторонним явлением природной, «естественной» любви. В описании приема, оказанного Болконскими едва знакомому с ними Пьеру, важнейшими, «ключевыми» не случайно оказались простые слова: «Они все уже любили его».
В семье появляется земная жизнь, в семье она протекает, и в семье, на руках родных и близких (так должно быть!), она завершается. В семье получает она родовые неповторимые признаки, всегда блестяще «схваченные» в «Войне и мире». Это, полагал Толстой, и есть мораль во плоти, которая выражает себя слезами и смехом, тысячами других примет. Духовная традиция, усвоенная с молоком матери, переданная воспитанием, укрепленная гражданскими началами, была для Толстого малосущественна. Семья представлялась ему своеобразным «перекрестком» живых эмоций. В ней, полагал он, вечно пребывает не омраченная рассудком отзывчивость, которая без любых «общих» истин сама скажет человеку, что в мире хорошо, а что плохо, сольет родных и даже посторонних в одно любящее целое. Наиболее полно такие понятия создателя великой книги отразил важнейший в «Войне и мире» образ Наташи Ростовой.
При всей его конкретности, развитии по мере продвижения к эпилогу, образ этот прежде всего идеальный. По отношению к Наташе как своеобразному центру произведения раскрывалась потаенная суть всех основных действующих лиц. В соприкосновении с ее судьбой Пьер Безухов, Андрей Болконский находили независимую от своих «умствований» точку опоры. До определенной степени Наташа в «Войне и мире» служила мерой подлинности всего и вся.
Набрасывая предварительные характеристики будущих героев книги, Толстой записал: «Наталья. 15 лет. Щедра безумно. Верит в себя. Капризна, и все удается, и всех тормошит, и всеми любима. Честолюбива. Музыкой обладает, понимает и до безумия чувствует. Вдруг грустна, вдруг безумно радостна. Куклы».
Уже тогда в характере Наташи без труда угадывалось то самое качество, что, согласно философии Толстого, в наибольшей мере отвечало требованию истинного бытия, – полная непринужденность. Начиная с первого появления маленькой героини перед гостями дома Ростовых она вся была движение, импульс, неумолчное биение жизни. Эта вечная неуспокоенность только проявлялась по-разному. Толстой видел тут не просто ребяческую подвижность Наташи-подростка, восторженность и готовность влюбляться в целый свет Наташи-девушки, страх и нетерпение Наташи-невесты, тревожные хлопоты матери и жены, а бесконечную пластику чувства, явленного в самом чистом, неомраченном своем виде. Исключительный дар непосредственного чувства определял, согласно внутренним законам произведения, и нравственное совершенство Наташи. Ее переживания, больше того, любой внешний отголосок этих переживаний выглядели в «Войне и мире» как сама естественная мораль, избавленная от всякой искусственности и фальши в толстовском их понимании.