Loe raamatut: «Разговор с Богом»

Font:

ПРОЩЕНИЕ.

Высокий белоголовый голубоглазый отрок, одетый в тонкую светлую холщовую рубаху с вышитым воротом и красным пояском, в серые штаны из холста потолще, обутый в тонкие онучи и простые постолы1 с аккуратно собранным в мелкие складки мыском, кланялся двум заморским мужам. Знаток мог сказать, что одежда подростка, выглядевшая очень простой, была недешёвой… И вышивка шёлком по вороту, и тончайший лён для рубашки, и поясок с византийским узором, и дорогие браслеты (не тесёмки, как у простонародья), стягивающие на щиколотках штаны, – всё указывало на достаток в семье. Отец парня был известный смоленский купец Любим. Он-то и напутствовал сына: «Не скачи, как молодое козля, а ходи степенно, гости устали, почитай вчера только и прибыли, покажи город, да расскажи про всё, что спросят, да лишнего не болтай… – и уже обращаясь к товарищам. – Как насмотритесь, да замаетесь, приходите трапезничать: пироги пекутся, гуси жарятся, икра в леднике, вино фряжское… ждём вас с Любавой…»

Глядя вслед уходящему отцу, юноша негромко проговорил: «А Смоленск есть град велик и людьми мног…» Странно выглядели эти трое: рядом со славянским отроком стояли молодой могучий варяг и пожилой худощавый византиец. Впрочем, в Смоленске иноземцами никого не удивишь, а торговцы из Византии и из-за Варяжского моря2 и вовсе свои люди: у многих купцов тут и склады на Смядыни, и лавки, и дома, иногда по полгода зимуют, торгуют, весны дожидаются…

Варяг Бьярне – широкоплечий, с копной волос, переплетённых в подобие кос тонкими кожаными ремешками, одетый в грубую льняную рубаху с узеньким пояском и простые серые штаны. Короткие башмаки из куска кожи на подошве да небольшой кинжал на поясе довершали костюм (это ему ещё не разрешили взять меч, входить в город с оружием было запрещено, да уговорили оставить на драккаре3 из-за летней жары огромный меховой плащ, похожий на одеяло, – вечного спутника норманна4).

Грек же был высок, телом худ, лицом смугл, волосы коротко пострижены в кружок, дорогая шёлковая светло-жёлтая туника ниже колен с каймой, на которой вышиты невиданные цветы и диковинные растения, дополнялась тонким коротким коричневым шерстяным плащом, с искусной серебряной фибулой5 в виде львиной морды на правом плече и лёгкими кожаными сандалиями с ремешками. Оба не один год торговали с Русью, дружили с Любимом, часто бывали в Смоленске, но недолго и поодиночке (один едет «из варяг в греки» весной, назад осенью, другой наоборот). Запозднившись с товаром, Любим живал иногда то у одного, то у другого, но вместе втроём и надолго сошлись в Смоленске впервые, все гостили у Любима, Бьярне приплыл вчера под утро, его драккару с большим страшным драконом на носу нужен был мелкий ремонт, грек прибыл поздно вечером, почти ночью на своём дромоне6 и согласился на уговоры Любима и Бьярне погостить несколько дней. Все неплохо говорили по-славянски, поэтому глаголича7 не требовалось.

По обычаю вести речи по старшинству начал разговор грек: – Я Лев, что это значит, и так понятно, – он кивнул на морду на фибуле, – это Бьярне, то есть медведь, что тоже ясно, – окинул быстрым взглядом коренастую косматую фигуру викинга, – а ты то Георгий, то Одинец, то ещё как-то отец тебя называл… – У нас есть детское имя, мать даёт младенцу, и мало кто его знает, только домашние, а дитя до трёх вёсен со двора не пускают да чужим не показывают, а кто на четвёртую весну пошёл, тому дают взрослое имя по его натуре: Миляй, Молчан, Кудряш, я вот Одинец, нет больше деток в семье… Мать застудилась сильно в половодье, когда я мало́й был, вода под самый дом подошла, а отец в Царьград8 ушёл, все добро спасали по колено в воде студёной, вот я и один… А Георгий – это крестильное имя, христианское, батюшкой в церкви дадено по святцам, но мы им мало пользуемся, больше нашими, русскими… – Ну, показывай, мало́й, свой город, когда ещё приведётся здесь побывать, вижу неровно тут у вас, холмисто… – Так ведь, дядько Лев, берег Славутича9, да овраги, вот и холмы… Мы сейчас стоим на Пятницком конце, вот дом наш рядом с церковью Параскевы Пятницы, её князь Роман построил, отец говорит – великий был князь, строитель… Вот рядом Пятницкий торг, выше во какой храм Васильевский до неба! А громадный! – Одинец запрокинул голову и раскинул руки. – Сейчас туда пойдём, покажу! А там терем княжий, за церквой, а ворота въездные золочёные, купцы баяли, как в Киеве-граде, глаз не оторвать… Это уж князь нынешний Мстислав Давыдович всё строил: и храм, и терем, и ворота, и острог10

Пока поднимались на довольно-таки крутой холм, парнишка продолжал: – А раньше наверху огромадный Перун стоял, грозный такой, все его почитали, а волхвы ему служили, а как князь Владимир Смоленск крестил, так Перуна в Славутич сбросили, он и уплыл, а на холме церковь деревянную поставили в честь Василия – это крестильное имя князя Владимира. С тех пор холм и зовётся Васильевский, а в горе монахи кельи рыли, да землянки строили, только у нас камня нет, пещер нет, глина одна, у нас нужно монастырь наверху строить, а не в холме рыть… Зато вот святые источники, целых пять штук, прямо из холма текут, вода в них вкусная и целебная…

С вершины холма открывался великолепный вид: весь Пятницкий конец с торгом и церквями был как на ладони, напротив возвышался детинец Мономахова холма с приказными палатами, да архиерейскими покоями и белокаменный собор Успения Богородицы, построенный Владимиром Мономахом в центре детинца… – Хорошо укреплён город, вижу два вала, ну-ка учёный отрок, расскажи нам про оборону, что ежели враг придёт? – Ништо, дядька, не дужа-то и забоялись, ты правильно приметил: два вала – внутри старый, древний, детинец на Мономаховом холме; а князь Ростислав Мстиславич построил новый, да с башнями, да с тыном в два ряда, а внутри вала городни рубленые, и камни, дед мало́й был, когда строили, всё видел, мне сам рассказывал… Весь окольный город в него входит. И идёт этот вал от речки Гуриловки, там овраг большенный, до Отецкого холма, там речка Рясна11; и город получается защищённый от подола до верха, а в центре Мономахов собор Успения Богородицы… Вон глянь, под Козловой горой Крылошовский конец; ошую12 нашего Пятницкого конца Варяжская слобода с церковью Иоанна Богослова, там же терем княжеский, но это уже посад, за стеной; рядом Немецкая слобода с круглой латинской церквой, зовётся у нас немецкая божница, а уж ещё дале – отсюда не видать, Смядынь с пристанью торговой, но это вы и сами знаете… Одесную вниз Рачевский посад, речка там Рача, раки в ней во какие, – парнишка раздвинул ладони и сморщил нос, – меня прошлым летом, как мы с батей рачили, один клешнёй ухватил, чуть палец не отрезал… А вот на Варяжском перевозе за рекой Рыбацкая набережная, там тоже княжий терем, только заречный, там тетеревники княжие по лесам, ну охота на тетеревов, птицы такие огромадные, видите там и церква княжая домовая Петра и Павла… – Вот ты всё говоришь названия христианские Мономахова гора, да Васильевская, а как они раньше назывались? Какие есть древние названия? – спросил грек, оглядываясь с восхищением и любопытством. – Так вот же Перунова была гора, где мы стоим, опять же Мономахов холм назывался Сходня, какой вопрос в городе, так сход устраивали, раньше-то там никто не жил, высо́ко, ветрено, воды нет, только сход, да торг… Опять же Кловка, клов – по-нашему сырое место, Смядынь – смердячее урочище на речке Смядынке, там ладьи смолили, смолу курили, так смердило на всю округу… Чуриловский ручей – граница города, чур по-нашему значит черта, грань… Речки Рясна, Гуриловка, Риловка… – А есть у вас искусство? – спросил византиец. – Что такое это ваше искус…? Слово какое мудрёное, не выговоришь… – Искусство – это красота во всём и назидание, высший смысл то есть, он в строениях, в росписях, в музыке, в скульптуре… – степенно ответил грек. – Так, конечно же, есть! – Одинец раскинул руки, запрокинул голову, заговорил торопливо, сбивчиво. – Церкви наши какие, лепота! Ты зайди в храм пророка Ильи, Козьмы и Демьяна, Бориса и Глеба! Все при князе Романе строены из плинфы византийской да на яичном белке, а высота, а стройность! Богу служить нужно в красоте, а не в нищете, чтоб душа, значит, возвышалась, так наш батюшка отец Игнатий говорит… А росписи в них! Стоишь и не знаешь, ты на небе или на земле! Лики святые, цветы райские…. Давеча Страшный Суд в церкви Ильи пророка видел, так по коже мурашки бегают, когда смотришь… А иконы – лики Божие – так в душу тебе и глядят, так и пытают, правильно ты живёшь, раб Божий Георгий, или нет, так старец Авраамий нас учит… А вот ворота княжие, смотреть, так шапка свалится, – запрокинул парнишка голову, на которой не было никакой шапки, – а музыка какая! Какая, дядька, у нас музыка! Как на прошлом торгу сошлись Желан – старый пастух с Кловки, да молодой Радим из Садков, как стали на рожках дудеть, кто кого передудит, ажно весь торг сбежался слушать, то мужики пляшут, шапки в пыль, то бабы плачут, так жалостливо выводят; про всю нашу жизнь своими дудками пропели так, что душу вынули со всего народу, а потом поняли, что ничейня выходит, обнялись и пошли меды пить, а уж и подносили им в тот день… Только наутро бабы с Кловки сами свою скотину пасли по очереди до полудня, а Радим-то пришёл с солнцем, он покрепче да помоложе, только лучше б не приходил вовсе, если б не посох его, точно б упал; так что есть у нас скуство, есть… скыптуры вот нет, наверное, да она нам и без надобностей, – махнул он рукой. – Ты от-куда всё зна-ешь? – удивился варяг, растягивая слова и словно спотыкаясь посередине, видно было, что понимает язык он лучше, чем говорит на нём. – Я же учусь, ещё князь Роман в городе школы открыл, мы и грамоте церковной научены, и греческий знаю, только не бойко ещё, – он покосился на византийца и сказал несколько фраз, тот одобрительно закивал, заулыбался, а ничего не понявший варяг нахмурился, – и Евангелие чёл уже, и Псалтирь, отец хочет меня другим летом на море взять, я шибко смышлёный… – Толь-ко болт-ливый да горде-ливый, – тихо пробормотал варяг… – Есть троху, – сконфузился парнишка, – ну что, пошли, всё посмотрим…

Рядом с деревянной мостовой, по которой громыхали телеги, была сделана тропа из тёсаных плах: идти мягко, сухо, не пыльно… Город поражал чистотой и обилием зелени… Тихо разговаривая, они неспешно шли на княжье подворье. Остановились рассмотреть диковинно украшенные ворота. Из ворот вышел высокий худой чернец13 в скуфье и рясе: волосы чёрные с проседью, борода почти седая, лицо худое, бледное, взгляд удивительный: спокойный, внимательный, но словно проглядывающий в самую глубину… Одинец бойко выскочил вперёд, поклонился в пояс, сложил ладошки лодочкой… Старец благословил отрока, спросил о чём-то негромко, кивнул головой и пошёл быстро, размашисто вдоль вала в сторону Козловой горы.

– Кто та-кой? – махнул волосатой ручищей на чернеца варяг. Парень долго, словно зачарованно, смотрел вслед старику, затем медленно ответил: – Батюшка это, Авраамий, великий праведник, Божий человек… Святой жизни… Он сейчас в Богородицком монастыре архимандрит, а помощником у него отец Ефрем, а у Ефрема служит послушником парнишка знакомый, мы в школе вместе учились, он мне всё и рассказывает про старца и про его жизнь… Пойдёмте, что ли, тут смотреть не пересмотреть, а то пироги простынут, отец ругаться будет…

А тем временем старик уже подходил к монастырю, благословляя встретившихся по пути мирян; с иными останавливался на минутку, что-то спрашивал, отвечал, советовал и быстро шёл дальше… Все встречные низко кланялись ему, а иные даже падали ниц, и, казалось, весь город склоняется перед святым старцем…

На восточной окраине города на берегу ручья Крупец14 епископ Игнатий основал Богородицкий монастырь, где уже много лет Авраамий был игуменом. Едва только вошёл он в широкие ворота, как к нему подбежал молодой монах: «Батюшка, Игнатий отходит, что делать?» «Соборовать», – коротко бросил старец и быстро зашагал к одной из келий. Он вошёл в тесную полутёмную комнатку с небольшим оконцем: в углу иконы, на стене полка с книгами, на столике Евангелие… Узкий топчан, измождённое тело, покрытое лоскутным одеялом, серое лицо, тихий старческий голос: – Слава, Богу, успел, услышала меня Матушка, молюсь, молюсь, а сил уже нет держаться, отхожу… В сотый раз прошу: прости мне вину мою перед тобою, прости, старче… – Прощено и забыто, не о чем и толковать, сколько уже переговорено, видно, так нужно было, неисповедимы Его пути!.. Крепись, Игнатий, сейчас соборовать придут, брат Пётр уже послан, всех собирает… Проси: токмо даждь ми, Господи, прежде конца покаяние…

В келью вошли два священника и несколько монахов, принесли Святые Дары, масло, началось соборование… Умирающий был в сознании, глядел ясно, кротко, шевелил губами, в последний раз повторяя слова знакомых молитв; когда батюшка подходил с помазанием, пытался приподнять голову… Обряд был закончен, все вышли, Авраамий оставил возле Игнатия своего ученика Ефрема и ушёл по монастырским хлопотам, много забот у игумена… К вечеру Ефрем нашёл его в трапезной, где они с отцом келарем обсуждали хранение припасов, привезённых накануне, и сказал, что епископу стало легче и он просит навестить его.

Когда Авраамий и Ефрем вошли в келью, Игнатий, полусидя, обложенный высокими подушками, читал Евангелие. Лицо не белое, щёки порозовели, сухие пальцы подрагивали, переворачивая страницу… Старец подошёл к нему, сел на табурет, Ефрем устроился в уголке на маленькой скамеечке. – Много лет мы с тобой рядом, старче, а я мало что о тебе знаю, отхожу я, и хочу просить у тебя, расскажи мне о своей жизни, поговорим напоследок… Завари-ка нам Иван-травы, – тихо попросил он Ефрема, – посидим, узвару15 попьём… Ефрем пошарил на полке, достал глиняные кружки, полотняный мешочек с травой, насыпал в маленький котелок три щепотки, вышел на улицу, где за углом кельи под навесом были сложены дрова и стояла низкая тренога. Он набрал щепок, высек огонь, подул на тлевший трут16, поднес его к бересте под треногой, а когда та весело затрещала озорным рыжим огоньком, обложил всё щепочками… Через несколько минут вода закипела…

– А родился я, – начал Авраамий, и взгляд его стал глубоким, как омут, и туманным, словно смотрел он в далёкую даль, – родился я здесь, в Смоленске… Крещён Афанасием… Семья наша была небедная, боярская, батюшка мой, Симеон, за честную жизнь и справедливый характер был всеми почитаем, к народу милостив, у князя в чести… Княжил тогда Ростислав Мстиславич, затем Роман Ростиславич, но уж тогда отец отошёл от дел. Было у них с матушкой двенадцать дочерей, но батюшка всё молил о сыне, все монастыри они с матушкой объездили, особенно часто живали в Селищах, в монастыре Успения Богородицы, что поприщах в шести от Смоленска17, куда я потом, волей Божию, и постригся. Дома было тихо, благостно, сёстры младшие все научены грамоте, старшие уж повыходили замуж и приезжали в гости уже со своими детьми. С малолетства помню иконы в доме, лики святых, чтение Евангелия по вечерам, службы в храме. А ещё помню, как я, дитя, видел ангелов и играл с ними, а матушка испугалась и пошла к священнику, а он сказал, что дитя будет Божие. Когда подрос, отдали меня в учение в школу монастырскую. Очень любил я читать книги, всё мне давалось… Только другие отроки завидовали лёгкости моего учения, да смеялись над тихостью характера, а я и не любил ни игры, ни компании весёлые, ни гульбища, любил святые книги, да храм… А ещё любил я сызмала убегать к Смолигову ручью, что тёк от святых ключей ниже Васильевского храма, было у меня там место тайное за ракитовым кустом: сяду на камень, да гляжу то в воду, то на муравьёв под ногами, до чего народец трудолюбивый, послушный, смиренный, то птичек слушаю, то в небо смотрю – и словно уходят мои детские обиды, растворяются в тишине, в красоте, в воде…

Когда я подрос, родители уже были пожилые, и вот надумали они меня женить. Две ночи стоял я на коленях перед образами Спасителя и Богородицы, а днём умолял родителей повременить… Они дали мне сроку год, да в этот год и умерли, я их схоронил, часть имения своего роздал бедным да нуждающимся, а часть продал и с деньгами пошёл в Селище, в Богородичную обитель, к игумену того монастыря, где меня родители у Бога вымолили. Приняли охотно, грамотных было немного… Как хорошо жить в сельском монастыре! Тишина, покой, работа, молитва непрестанная, книги в монастырском книговнике18 все перечёл, да ещё и из других монастырей брал, просил у братий, приносили… – Вот за это чтение ты и пострадал, – слабо улыбнулся Игнатий, – за книги эти… – Да не за книги, батюшка, а за свою гордыню… Не понимал я тогда, что искушающий также виноват перед Господом, как и соблазнившиеся, а может, и более того… Молодой был, радостный, что священником стал, что Литургию Божественную могу служить (и как служил! когда чашу выносил и возглашал, каждая частица моя трепетала от страха Божия и величия Его!), казалось мне, что все неправильно живут, потому что не знают, как правильно, что можно всем объяснить, всех научить… И объяснял… А народу в наш монастырёк приходило, а денег притекало! Так прошло тридцать лет! Игумен сначала радовался, а затем пошли зависть, пересуды, раздоры… Монахи стали на меня наговаривать, игумен злился, запрещал мне проповедовать… Пять лет жил я в клевете и прещениях19, потом выгнали меня, как пса худого, и пошёл я в Смоленск, нашёл самый бедный монастырь в Садках, беднее не было: храмик старый деревянный, да три кельи убогие, мне и спать-то там негде, но меня взяли… Хорошо, лето было, тепло, ночевал я у пруда в шалаше, да больше и не спал вовсе: сядешь как в детстве на камушек, да молишься и благодаришь Бога за всю эту красоту, а небо над тобою свечками Божьими блистает – и такая благодать в душе! Думал я скрыться там для тихой молитвы… Только прознали мои чада духовные, что я в Крестовом монастыре, стали на службу через реку ездить, так по воскресным дням особый перевоз работал с Рачевского конца на наш берег. Храм поставили новый, большой, каменный, трапезную с поварней, кельи монашеские, кладовые, житницы, припасов навезли, братия умножилась… Храм украсили богато позолотою, и завесами дорогими, и иконами. Я сам написал две иконы: Страшный суд и изображение мытарств, проходимых душою по смерти, чтобы люди боялись греха и отвращались от него. Житьё было самое монашеское: служба да молитва, народ приходил для наставления и вразумления, моя сидейка20 под ивой возле пруда никогда не пустовала… Сколько людей теми увещеваниями оставили грешную жизнь свою и исправились истинным покаянием! – А видел ты бесов, отче? – спросил вдруг тихо сидевший доселе Ефрем, и сам испугался своей дерзости – встрял в беседу старцев! Но Авраамий повернулся к нему с улыбкой: – Видел ночами, когда один молился; они прилюдно не покажутся, а полуночной порой налетают, как псы бешеные, то в виде зверей рыкающих, то воинов секущих, то жён бесстыдных, и отгоняемы бывают токмо молитвой, нельзя им показать ни страха, ни уныния, молитва и щит наш, и меч, и оберег… А дух токмо верой укрепляется, токмо верой… Не смогли они меня взять ничем, так через злые сердца стали нападать… Да и не злые те люди были вовсе, а заблудшие, слабые, да сбитые с толку… Ожесточились души их, и стали они народ озлоблять, распускать слухи, что чернокнижник, волхв, лжепророк… – Это я уж помню, – покаянно прошелестел Игнатий, – я был тогда епископом в Смоленске, прибежал служка – толпа на дворе! Мы с отцом Петром и князем Мстиславом обсуждали церковные дела, вышли на крыльцо, темно народу, все кричат, кто хулит, кто оправдывает, священники ярятся, кулаками трясут, а впереди чернец высокий, худой до белизны лица, взгляд кроткий, смиренный… Тогда я впервые тебя увидел, отче… Стали разбирать обвинения: сразу понятно – всё глум: объядение, блуд, колдовство, чернокнижие… Един токмо взгляд на измождённое постом бледное лицо, сухое тело, кости можно было сосчитать, как мощи… А толпа кричит, суда требует, какого суда? Над кем? Я ведь сказал тогда, что не вижу вины твоей, так они что придумали, обвинили, что читал ты глубинные книги, ну это уж ни в какие ворота… А тут ещё Лука Прусин прибежал из храма архангела Михаила со Смядыни, был ему глас Господень: «Се ведут угодника моего Авраамия на истязание… ты же не соблазнись о нём.» Лука кричит, что неповинен тот, кого вы осуждаете, священники требуют изгнать, заточить лицемера, народ вопит: сжечь еретика, убить волхва! Мы с князем посовещались и решили удалить тебя от греха подальше назад в Селище, прости, старче, ни единого мига не сомневался я в твоей невиновности, но испугался тогда, бунта испугался… Народ легко настроить, он всему верит, а уж глупостям скорее, чем правде… – А ведь я чёл тогда голубиные книги, – тихо сказал Авраамий. Такое изумление прочиталось во взгляде Игнатия, что он даже привстал от подушек, словно забыв, что умирает… Но сил не было, откинулся назад, и только с недоумением взглянул сначала почему-то на Ефрема, словно тот знал ответ, затем на старца и коротко выдохнул: – Как чёл? Где брал? Зачем? – Не мог я сказать тебе, отче, никак не мог, не ты у меня прощения должен просить, а я у тебя… Но сказать не мог… Некоторые из чад моих духовных признались мне на исповеди, что есть у нас в городе ересь голубиная, купцами царьградскими занесённая, и улавливают в ту ересь православных, да ведь простых мирян им не надобно, а ищут бояр, купцов, смущают души некрепкие… Вот чтобы им отпор дать, нужно мне было знать, что за ересь, в чём её смысл, что за книги такие голубиные… И принесли мне эти книги, и я их чёл, и людям объяснял, и много народу от этой ереси отвратил. А как расскажешь – тайна исповеди… Сейчас-то уж что, все они умерли, а тогда не мог я эту тайну нарушить. А кто-то из священства про то прознал, ну, про книги эти, а дальше ты всё знаешь, прости меня, Игнатий, прости, Христа ради…

Игумен долго молчал, вытер испарину со лба бледной рукой, покачал головой: – Не знал я сего, не ведал, – опять молчал долго, молился слабым шёпотом, потом тихо добавил, – а если бы и знал, что это меняет? Вина твоя, что утаил правду, а как её сказать? Тайна!.. А ведь Бог показал нам, что ты неповинен: хулители21 твои стали болеть, а иные умирать, а Лазарь блаженный, который сейчас епископ, тогда ещё был священником, пришёл ко мне и сказал, что слышал он глас Божий: «Граду сему великая епитимья будет за изгнание неповинного человека Божьего…» – Батюшка, а засуха-то, засуха… – вдруг вскинулся из своего угла Ефрем, – Сушь великая над городом, бездожие страшное. Писано было в тот год в летописи: «Увяли все растения земные, и сады, и плоды, и высохли все источники и потоки, и земля иссохла, потрескавшись…» Сколько мы тогда молебнов отслужили! Ходили вокруг города и со святыми иконами, и с честными крестами, и со святою водою – не было дождя… – Пока отец Володимир не услышал вразумление от Господа про старца Авраамия, не пришёл ко мне да не напомнил про тебя, батюшка… Помнишь я призвал тебя из Селища, умолял простить всех нас, помолиться о дожде и благословить город… И ведь ушёл ты с молитвою, и пошёл дождь… Какой это был ливень! Кажется, такого благодатного дождя не видал я во всю мою жизнь… Как ликовал город! – Я шел за батюшкой и слышал, как он молился, – опять встрял Ефрем, – говорил он так истово, со слезами: «Услышь, Боже, и спаси нас, Владыка Вседержитель, молитвами Твоего святителя и всех Твоих священнослужителей, и всех Твоих людей. И отврати гнев Свой от всех рабов Твоих, и помилуй этот город и всех Твоих людей, и приими милостиво воздыхание всех молящихся тебе со слезами, и пусти, и пошли дождь, напои лицо земли, возвесели людей и скотов. Господи, услышь и помилуй!» и так много, много раз повторял он слезно, простирая руки… И как хлынул ливень!.. – Многие приходили потом ко мне с покаянием, чтобы простить им клевету на тебя… Кто говорил, что от зависти, иные от злобы, другие по малодушию, прочие по чьему-либо наущению… все раскаялись… скольким я тогда отпустил вину, помня твою просьбу молиться за них и твоё прещение их наказывать. Знаешь, отче, по-христиански мне это понятно, но наказать всё же стоило, чтоб неповадно было вдругорядь… – Не всё ты, Инатий, ведаешь, право, чужое сердце – потёмки… Много я за жизнь претерпел козней от разных людей, но чисто и спокойно было сердце моё, только всегда молился за них: «Боже, прости им, ибо не ведают, что творят…» да считал, что всё по грехам моим и для очищения… Всё для возрастания души и восхождения духа полезно… Но здесь впервые в жизни вошла в моё сердце обида: за что, Господи? За что? И никак не мог я ту обиду побороть, сколь ни постился, сколь ни молился, сидела она занозой в душе… Стал я тогда умолять ангела своего хранителя объяснить мне, а святого Пантелеймона исцелить меня. И вот однажды в сонном видении пришли ко мне два юноты22 светлых, один с крылами… Другой и говорит мне печальным гласом: «Дошла твоя молитва до Господа… Смотри, старче…» и показывает на небо… Поднял я главу свою недостойную и онемел: предо мною врата небесные, у врат апостол Пётр с ключами, проходят в них люди светлые, в белых одеждах. Хотел я за ними пройти, да Пётр показал мне на то место, где сердце, а там малое такое чёрное пятнышко, и держит оно меня, словно не пускает вперёд. И понял я, что это моя обида… А Пётр и говорит мне: «Молитесь за гонящих вас, ибо ваша участь трудна, а их страшна…» Повернулся я, чтобы прочь идти, и увидел кучку людей: одежды чёрные, дух от них смрадный, лица их ужасны… Стоят все на краю жуткой бездны, пятятся от неё, а двигаются всё равно вперёд… И так им страшно! Вскрикнул я, и всё исчезло. Так мне Бог показал, что даже малая обида не пустит в Царствие Небесное. Понял я: почто их сужу, если каждому за себя придётся дать ответ в день Суда? Недолго уж осталось! Теперь недолго…А ещё я молился тогда, – повернулся он к Ефрему, – Господи, прости мне обиду мою… прости, Господи… тогда и дождь пошёл, видно, простил… Милостив Господь, ко всем милостив… – Батюшка, – после долгого молчания вдруг тихо произнёс Игнатий, – исповедаться хочу, пока силы есть… Господи, приими моё покаяние… Ефрем тихо вышел из кельи…

Находившись по городу и надивившись его красоте и размерам, усталые купцы уже подходили назад к Пятницкому торгу и были недалече от дома Любима, как вдруг какая-то заполошная баба заголосила на весь торг: «Преставился, преставился, заступник наш, батюшка Авраамий, на кого ж ты нас, сирот…» Одинец, как-то враз ставший отроком Григорием, истово закрестился. Народ попа́дал на колени, многие заплакали… «Не мели, чего не знаешь, – строго оборвал бабу высокий суровый монах, – жив старец праведный, а почил отец Игнатий.» Весь торг опять дружно закрестился, вздох облегчения пролетел по толпе… Люди повставали с колен, многие пошли к церкви ставить свечи, кто за здравие Авраамия, кто за упокой Игнатия. Одинец облегчённо выдохнул. – Что за переполох? – спросил грек. – Епископ наш бывший, когда стал стар, основал монастырь, а игуменом в нём назначил отца Авраамия. Мы встретили его сегодня. Подружились они сильно в старости, вместе служили, вместе молились, вместе книги божественные читали, вместе народ принимали… Преставился Игнатий… Ну, пошли уже, а то отец заругает, что долго, пока до дома дойдём, расскажу вам про Авраамия… А родился он в благочестивой семье смоленского боярина Симеона, а мать его Мария имела двенадцать дочерей, но всё молили они о сыне…

ЛЕГЕНДА О МЕРКУРИИ.

Ангел плакал… Его ангел… Он опять видел во сне плачущего ангела… Это над его трудной и не очень счастливой судьбой… В прошлый раз этот сон был дома, на родине, в далёкой Моравии, несколько лет назад. Тогда, чтобы спасти свою жизнь, пришлось уехать с родной земли в этот чужой богатый город, в эту холодную страну. Князь Смоленский Ростислав, правнук знаменитого Ростислава Мстиславича, Великого Князя Смоленского, мудрого правителя, строителя, сделавшего город и княжество могучим и богатым… Так вот, князь набирал воинов в свою дружину, а он был очень хорошим воином, римским воином… Вот они насмешки судьбы! Он часто спрашивал себя последние годы: кто ты?

От настоящего отца (о котором узнал лишь несколько лет назад) ему достался мужественный характер и королевская кровь, от матери любовь к родной земле и православная вера, от приёмного отца знание древней греческой философии и странное для моравского леха23 имя римского бога торговли Меркурий. Отец мечтал, чтобы его первенец стал богатым. Знал ли он, что Меркурий не его сын? Скорее всего, нет. Старый Собеслав был искренен, благороден и прямодушен, он бы не смог ни скрывать столько лет, ни притворяться. Но мать? Но король? Отец? Боже, кого теперь называть отцом? Эта рана затянулась в его душе здесь, на чужбине, что стала родиной… Он просто старался об этом не думать. Хорошо, что уехал оттуда, натворил бы дел со своим характером. И вот теперь он, моравский лех королевской крови, римский воин православной веры, помощник воеводы смоленского князя, Меркурий-Вратислав готовится к битве…

А битва буквально стояла на пороге! Прелагатый24 донёс вчера князю, да уже не Ростиславу, к которому он тогда нанимался, Ростислав теперь – Великий Князь Киевский… Ныне правит Всеволод (внук Романа Ростиславича) ранее князь псковский, новгородский, теперь смоленский… Так вот, донёс прелагатый, что татары подошли к Долгомостью и остановились в двадцати пяти поприщах25 от Смоленска… Вечор прибежал парнишка Ждан, посыльный от князя.

Ждан был мальчонка-сирота, жил при младшей дружине княжеской в общей истопке26. Откуда пришёл, никто того не ведает, да и не узнать теперь. Было тому лета два назад: худой, нечёсаный, грязный, почти вполз в дружинную истопку, еле живой от голода. Дружинники его пожалели, накормили, так он заполз под лавку и три дня вылезал оттуда только по великой нужде ночью, боялся, что выгонят, а днём, как мышь, точил всё, что ему воины бросали: сухари, ветреное27 мясо, яблоки… Потом двое парней из младшей дружины выволокли его во двор, отмыли возле коновязи в большом долблёном корыте, из которого пьют кони, там вода-то потеплее, чем в колодце, переодели в кое-как урезанные да подшитые свои порты и рубаху, постригли «под горшок», расчесали, да и оставили у себя… Мальчонка оказался смышлёный, расторопный, весёлый, обжился быстро, только не помнил ничего, кроме имени – Ждан, словно какой-то ужас, как заслонкой, закрыл ему память.

1.Постолы, поршни, кожанцы, черевья – простая обувь из одного куска кожи или шкуры, собранная на кожаный ремешок, который обвязывали вокруг голени, онучи – кусок полотна, портянка
2.Варяжское море – Балтийское
3.Драккар – длинный корабль викингов с высоко поднятыми носом и кормой
4.Норманны – скандинавские племена: норвежцы, свеи (шведы), даны… Варяги – наёмники из этих племён на службе в Византии или у русских князей, викинги – пираты, разбойники из тех же норманнов
5.Фибула – застёжка
6.Дромон – тяжёлый парусно-гребной византийский корабль
7.Глаголич – переводчик
8.Царьград – Константинополь
9.Славутич – славянское название Днепра
10.Острог – населённый пункт, обнесённый стеной, крепость, здесь: укрепление
11.Речка Рясна – позже Пятницкий ручей; ряса – мокрое топкое место, мочижина
12.Ошую – слева, шуйца – левая рука, одесную – справа, десница – правая рука
13.Чернец – монах
14.Ручей Крупец – позже речка Протока
15.Взвар, узвар – напиток из сухих фруктов, трав, ягод с добавлением мёда, компот или травяной чай
16.Трут – высушенный гриб-трутовик, который тлеет от попавшей на него искры, часть огнива
17.Поприще, верста – около 1,5 км.
18.Книговник – помещение, где переписывали и хранили книги
19.Прещение – запрет
20.Сидейка – скамейка
21.Хула – осуждение, ругательство, клевета
22.Юнота – юноша, отрок
23.Лех – князь
24.Прелагатый – разведчик, прелага – разведка
25.Поприще – мера длины, около полутора километров
26.Истопка – изба
27.Ветреное (мясо, рыба) – вяленое