Loe raamatut: «Дирижёр космических оркестров»
Посвящается
моей киномечте
Часы, на которых остановилось время. Это ужасно, не правда ли?
Так остановилась и моя жизнь при встрече с ней. Как будто я прошлый остался навсегда здесь, на этих самых остановившихся стрелках…
А я, который сейчас? Есть ли я? Кто я? Куда я иду?..
Я поседел за миг. Думаю, у некоторых в той ситуации остановилось бы сердце. Если бы оно было обычным. А мое, видимо, оказалось здоровее некой условно принятой нормы. И оно выжило. А голова стала белой. В тридцать семь-то лет, с моими завидными генами: моя мать в шестьдесят выглядела на сорок, отец казался немногим старше, и в неполные семьдесят легкий пепел нехотя касался его волос.
Она не сказала ни слова за все время, что мы провели вместе… То есть не то чтобы вместе – я еще не сказал, что устроил великую мистификацию – собственное раздвоение личности?.. Один я стал ее вернувшимся счастьем, другой я – ее убийцей.
Убийцей… Убийцей… Я не хотел. Так вышло. Она говорила, что я гений. Это я-то. Звезда страны, достигший всех возможных потолков, снискавший столько любви поклонников. Мне из каждого угла кричали, что я гений. Так что я знал это и без нее.
Но она одна сказала мне еще и то, что, оказывается, гении не достигают потолков. Они не достигают совершенства вообще никогда. И как же это прекрасно…
Что? «Сказала», «говорила»… Ну да. Мы все-таки общались.
Девица, отдавившая мне ногу рано утром, в первый день съемок, – я не увидел ее лица, так быстро она промчалась мимо. Я запомнил лишь волосы цвета потемневшего от осени песка – и «дородность». Это очень подходящее для грубиянки слово, как я потом узнал, встречается только у русских и сравнимо с плодородной почвой, способной давать урожай снова и снова, не теряя своих внутренних минеральных богатств, и раньше в России считали красавицами именно таких женщин. Сейчас я бы сказал «слегка в теле». А в день знакомства…
– Это что за жирдяйка?
В съемочный павильон вошла миниатюрная брюнетка – моя будущая партнерша по фильму. Элегантная, знающая себе цену молодая женщина весьма приятной внешности. Еще один участник фильма – и мой лучший друг – Ким Бон – в недоумении посмотрел на меня, пока Алла – так звали партнершу – шла прямо к нам, чтобы поприветствовать.
Я указал глазами на упитанную фигуру, двигавшуюся спиной с кучей одежды на руках. Ким Бон понял меня и засмеялся.
Тем временем Алла протянула руку, сказав «Хэллоу», и залопотала что-то на английском, который я понимал с неохотой. Не то чтобы я его не знал. В моих умственных закромах лежали килограммы накопленных знаний английского, китайского и чуть-чуть – японского, и я без особого труда мог бы их воспроизвести в случае подходящих для этого ролей… Но любые языки, кроме родного корейского, не восторгали меня, а скорее, превращали в вола, вынужденно тянущего плуг… Не попашешь – не поешь.
И если дело касалось общения, я притворялся, что иностранной речи не понимаю, и вообще, скажу прямо, во мне всегда в такие минуты закипало презрение. Именно закипало. Ехать в страну и не знать ее языка разве не стыдно? Тем более в мою страну. Или все эти приезжие не учат мой язык, потому что считают нас, корейцев, людьми третьего сорта? Да, именно такие мысли приходят в мою голову в таких обстоятельствах, и даже красота будущей партнерши не спасла ситуацию – я потерял к ней всякий интерес, предоставив другу широкое поле для действий. А его мгновенную увлеченность Аллой не заметил бы только безглазый или косой.
Упаси Боже, я не расист. Я просто не воспринимаю иностранцев всерьез. Да. По причине, озвученной выше. Равно как и любую некорейскую культуру. Есть славная поговорка в России: «Где родился, там и сгодился». Совершенно согласен.
Я из вежливости улыбался, когда Алла, болтая с Ким Боном, обращала взгляд на меня, явно стремясь кого-то из нас очаровать. Я не очень разбираюсь в женских чарах… И посмотрел сначала на друга, потом на его новую подругу, желая сделать выводы…
Ким Бон замер. Что его так потрясло? Жирдяйка, развешивая костюмы, смотрела прямо на нас. Я не мог не разделить изумления приятеля – огромные, в пол-лица, зеленые глаза толстушки очень шли ее светлым, как высохшие стебли риса, волосам, собранным в длинный хвост, а лицо выглядело удивительно юным. Был бы я резчиком, тут же изваял бы его… Нет, это был не лик ангела. Но его красоту я бы назвал… эталоном красоты другой планеты. Мне так трудно подобрать верное сравнение, ведь я не поэт. И я никогда прежде не встречал такие лица. Странное чувство, будто я на миг оказался то ли в давнем времени, то ли в другом измерении, где-то у планеты Маленького Принца, овладело мной.
Ким Бон говорил с Аллой моими устами. Я все понимал.
– Какая упитанная!
Алле доставила удовольствие его реплика.
– Да, она неплохо кушает. Но не пытайтесь с ней заговорить, – добавила она, заметив, как резко переключилось внимание Ким Бона.
– Родной и единственный – русский, – проговорил мой приятель. – Понятно.
Алла призадумалась:
– Насчет единственного… Трудно сказать. Не спрашивала.
– Как можно так не следить за собой?
Ким Бон сокрушался так искренне, что в единый миг разрушились все его великие планы в отношении красавицы, – и я не мог удержаться от смеха.
– На ней, к тому же, ни грамма косметических средств, – подлила масла в огонь Алла. – Маша!
Она громко позвала девушку, ничуть не смущаясь, что перепонки окружающих едва не лопнули.
Интересно, все-таки. Русские так же орут в своей стране или только за рубежом?
Маша, оставив аккуратно развешанную одежду, подошла к нам. Несмотря на еще очень свежую неприязнь, я разглядел, что, действительно, девушка была очень юная, я бы не дал ей семнадцати. И пахло от нее каким-то незрелым медом. Я совершенно не знаю, как должен пахнуть незрелый мед и есть ли такой вообще в природе, но сравнение подходило только это.
Алла обратилась к ней по-русски, и ее тон был тоном строгого наставника. Толстушка встретилась с моим сухим презрительным взглядом. Да, я злопамятен. Наступить мне на ногу… Если б она еще знала, кто я. Хотя Алла ее едва ли посвятит. Но извиниться могла бы и на русском! Да, презираю таких! И сейчас эта девчонка, кажется, совсем забыла, что сотворила с моей конечностью, наступив на нее увесистой ножищей!
Да и в отношении Аллы – девица лишь коротко кивала ей на все наставления и уже уходила, чтобы, видимо, все их исполнить, как Алла окликнула её:
– Маша, что это у тебя?
Молчание обернувшейся меня уже добивало. Алла подошла к ней и у нас на глазах отцепила приставшую к полной вспотевшей от жары руке бирку.
Толстушка испытала не лучшие мгновения под наш общий смех, но ушла улыбнувшись.
Я любил ее. Кажется, никогда я еще не думал о женщине так часто, как о Ли Ён Чжи. Я позволял ей управлять мной, и, что скрывать, мне даже нравилось, когда она вила из меня веревки…
Но все закончилось, как всегда, внезапно. Она предала ради славы. Избавилась от нашего ребенка, даже не поставив меня в известность. А может, ребенок был не моим?
Она просто его не хотела. Ее не волновала моя слава, она сказала, что я вроде дерева, а она в моей тени. И во всех интервью вечно спрашивают ее не о ней, а обо мне. Сколько это могло продолжаться?
Вот и закончилось. Но я был более чем раздавлен. Я считал, что с ней ушла какая-то хорошая часть меня. И я ее до сих пор любил.
Может, с Ён Чжи стоит начать все сначала?
И когда я только думал об этом, во мне закипала ненависть. Ей никогда не иметь славы больше моей. Ей никогда со мной не сравниться. И не только ей. Разве я не думал так же о Ким Боне? И даже о родителях, которые передали мне талант актера по наследству?
Мне бы только добиться Оскара – а слухами об этом кишит весь корейский полуостров… Голливуд – как много в этом слове… И наполовину мы уже жили друг в друге. Контракт был подписан. Съемки, куда приехала Алла со своей толстой помощницей, были последними в Корее. И я знал, что затем отправлюсь покорять сладчайшую вершину киноэвереста – Гол-ли-вуд…
Я снова уставился на эту картину. Мне нравилось путешествовать по ней. Это путешествие всегда имело магический эффект: мне снова хотелось жить, если почему-то не хотелось на тот момент; мое сердце забредало куда-то в подтекст полотна, а глаза согревались этой аквамариново-золотистой гаммой с оранжевым смехом, запахом лилий и сдержанно-загадочным шумом хвойного леса… Как много всего было в этом нарисованном неведомым М.Д. мире размером с тетрадный лист! Мое сердце словно возвращалось туда, где я был раньше, что делало меня самим собой… Возвращало мне меня, пусть ненадолго. Потом все терялось в дремучих буднях, будто нечистый запутывал стежки-дорожки… И я вдруг приезжал к родителям на какой-нибудь семейный праздник, побитый, с рычащей душой в новом тупике… И взгляд мой снова встречался с взглядом бирюзовой картины, на которую я специально якобы не обращал внимания, но она влекла меня, как чистый мир, о котором мечтают все, как родник, который напоит тебя целебной, обжигающе холодной водой… Но внутри меня сидел черный зверь, и он чуял этот бирюзово-аквамариновый исцеляющий магнит, и, как черт, которого толкают к святой реке, отчаянно кусался, царапался и избивал своих поводырей…
Сначала я старался успокоиться в кругу семьи, любившей меня. Хотя подчас я ловил себя на мысли, что их любовь была чувством по контракту. Мне казалось, что меня родили только для того, чтобы вырастить знаменитость. Никак иначе. Даже мой младший брат не представлял для родителей такого интереса, как я, ведь в нем не оказалось необходимого им впечатляющего таланта. Они иногда обходились с ним, как с соседом, как со случайно зашедшим на семейный пир знакомым человеком, которому не откажешь. Юн Ди давно привык к такому отношению и не претендовал на большее. Я тоже был его культом.
Мама с глазу на глаз нередко делилась со мной мыслью, что детей в роддоме просто перепутали и в лице Юн Ди она воспитала чужого ребенка.
Она подсела ко мне с этим и на сей раз. Но я, разбитый подлостью Ён Чжи, сказал довольно резко:
– Пусть все решит ДНК-экспертиза, наконец. Долго ли тратить время и нервы на домыслы… Может, я дарю квартиры и кафе подкидышу.
Мама умолкла и побледнела. В дверях стоял Юн Ди.
Он перемялся с ноги на ногу, поскреб руку и вышел. Мама, опомнившись, помчалась за ним – он с напуганными резким уходом женой и дочкой уже обувался.
– Юн Ди, сынок, куда же ты?
– Я не пропаду.
Он улыбнулся, и больше мы его не видели.
Итак, в семье тоже не было мира. Она возвращала мне меня – идола, которым я здесь был с рождения… Но это все-таки был не я.
Брат ушел, мама была поглощена своим отчаяньем, отец хлопнул дверью, рассердившись на мать… Дяди и тети, растерянные, разошлись. Мама ни от кого не принимала утешений.
А я… Что я? Почему я должен отказываться от своих слов? Я, наверное, любил брата. Или не любил. Или… О Небо, это просто называется привязанностью. И разве в таком состоянии разберешь, где любовь, а где – нет? Но я знал, что прав. Я прав.
Бирюза картины посмотрела на меня. Я отвел взгляд.
Завтра съемки. Надо подготовиться.
Я только что от врача. Господи, и за что я только ему деньги плачу? Актер не может играть без грима. Известно любому медведю. А что сказал мне этот, с позволения сказать, специалист высшей категории? Что грим и моя мраморная кожа становятся все менее совместимыми. Моя кожа – моя гордость! Тонкая, благородного оттенка, который вы вряд ли найдете и у европейцев, она каждый раз вызывала неутихающие восторги не менее чем на пяти страницах в прессе, о ней часами говорили с серебряных экранов… Но роли, увы, не всегда позволяли оставлять ее в первозданном и столь опекаемом мной виде.
Лицо актера должно меняться от фильма к фильму, иначе как ему оставаться разным и интересным? И все же режиссеры были не прочь оставлять мою физиономию в ее естественном виде. Часто как раз я сам просил их не делать этого. Мне нравится быть разноликим. Мне нравится это больше, чем что бы то ни было.
И вот теперь этот врач… Наверное, пора его сменить.
Мой рост таков, что я часто возвышаюсь над толпой. И то ли мне кажется, что все бегают под моими ногами такими согбенными, как вот этот помощник режиссера, семенящий мимо на съемочную площадку, то ли… так оно и есть! Хотя я привык, что они лебезят передо мной. Я негласный монарх страны, и это, прямо скажем, иногда очень поднимает настроение. Особенно когда можно якобы в шутку, а на самом деле для личного удовольствия, стукнуть согбенного, а тот и не пошевелится, или засмеется, как раб… или поклонится в благоговении.
Вы меня осуждаете? Очень смешно, правда. Разве, имея власть над кем-то, вы никогда не использовали ее во вред слабому, наслаждаясь этим? Разве мать не может ударить сына? Разве, нагрубив встречному, вы всегда тут же каетесь и, того хлеще, умоляете вас простить? Разве, сделав даже случайную подлость, вы спешите признаться: это я, я сделал, простите… Никогда не поверю. Скорее, нагрубив, вы отвесите очередную колкость, которая почти доконает несчастного. И ручаюсь, что в этот миг вы будете наслаждаться своей грубостью, потому что в этот миг человек, часто беззащитный, будет в вашей власти. А это, безусловно, приятное чувство!
Я сбился. Все шло отлично, я хорошо играл… И тут эти жуткие глазищи. Мне они не понравились в этот раз. Что она вытаращилась? Рослая, в юбке до пола, с глупым хвостом соломенных волос, она смотрела, вроде бы, со стороны, но поверх голов, очень пристально, прямо на меня.
Что за бесцеремонность? Возмутительная ситуация. Во время съемок на улице, например, на меня смотрят тысячи глаз, и мне от этого как-то щекотно и ужасно приятно, и я отлично играю! Я – тот красавец, которого они хотят видеть… Которым хотят гордиться… Это невероятное чувство, и испытать его – все равно что взлететь на параплане над огромным городом с миллионами глаз-окон…
А она меня сбила. И разве скажешь «Уберите вон ту девицу», когда всем известно, что я самый несбиваемый из всех живущих актеров?.. Дурацкая, возмутительная ситуация.
«Не хочу думать о прошлом. И никто не заставит думать о нем. Как хорошо, что никто не заставит… Здесь никто обо мне не знает, кроме Аллы, да и она, наверное, уже забыла.
Мне девятнадцать лет. Они пришли так тихо… Мама забыла поздравить. Но это не страшно. Какая-то кривая дата… Я тоже о многом забываю. На меня обижаются, и что? А я не буду обижаться. По-моему, если человек сделал что-то не со зла, его обязательно надо простить. Иначе в следующий раз он сделает пакость специально. Да и обиды эти – ни к чему тебя не приведут, только мысли взбаламутят, как водицу в пруду…
Я не обижаюсь на маму.
Тем более она отпустила меня на работу в такую даль! То есть как отпустила… У нас не очень хорошо с деньгами в семье. И как-то я сказала об этом подруге, а ее двоюродная сестра – актриса – как раз искала расторопную помощницу – швею, стилиста и парикмахера в одном лице. И надо же было совпасть всему этому во мне! Актриса не обратила внимания на отсутствие у меня какого бы то ни было образования – уж такие у меня оказались хорошие рекомендации! – и вот я с ней. С Аллой.
Конечно, подруга растрещала ей не только о моих способностях… Но я надеюсь, что Алла о том другом позабыла. Она же такая большая личность, а историй о всяких там девятнадцатилетних швеях у нее изо дня в день предостаточно…»
«Я давно уже никого ни о чем не спрашиваю. Не всегда могу точно объяснить, что мне нужно, и они запутываются. Поэтому я не задаю вопросов.
Когда я жила с мамой до отъезда, – а наш этаж самый последний в высотке, – я часто видела, каким разным бывает небо. И даже солнце – оно бывает разным! И я думала, что там, в синеве, есть ответы на все мои вопросы. Хотя я, вроде бы, и не ждала давно никаких ответов. Но я помню это чувство спокойствия. Там, в сердце у каждого, есть самая темная точка – она-то знает все! Она-то и есть вроде всезнающей точки… А в детстве мне казалось, что через эту точку к космосу тянется нитка, от всех сердец на Земле – куча ниток к космосу… И из этих ниток-струн можно было бы для Вселенной целый оркестр создать. Только почему-то это трудно сделать…
Интересно, а что бы исполнил этот оркестр в свой первый раз? Как бы это звучало? И если Золотой Рыбке загадать желание: «Хочу, чтоб заиграл Космический оркестр», – не повертит ли она у виска?..»
День начинался так же, как и другие: серо и суетливо. Как часто это бывает вместе: серость и суета… дня или души.
Маша не любила размышлять об этом. Потому что всегда после таких мыслей ее тянуло рассказать о своих впечатлениях, о большой неудержимой радости, которая была выводом из всех подобных рассуждений. Только некому было рассказать, да и не могла Маша передать все это словами. К тому же, после таких размышлений ей хотелось скорей взяться за карандаш или ручку – и запечатлеть на бумаге все выводы… Но это было страшно. Это было мучительно. Потому что того, кто с любовью оценивал и критиковал итог её карандашных этюдов, уже не было в живых. А без него все казалось бездарным.
Маша снова думала об отце, перенося готовые платья для Аллы в ее гримерную. Воспоминания окутали девушку, как редкий утренний туман, и она опомнилась только после оглушительного хлопка.
Сквозняк захлопнул дверь. Но откуда же взяться сквозняку? Везде кондиционеры, насколько она успела заметить, а потому окон не открывают.
На нее весьма недружелюбно смотрели темные восточные глаза. На столике перед зеркалом было несколько занятных баночек и кисточек, чуть выше и в стороне висело три парика, один из которых, рыжий и довольно пышный, был больше похож на женский. Но перед Машей сидел мужчина.
Она так увлеклась созерцанием этой простой и в мелочах любопытной комнаты, что позабыла всякие приличия, и даже время потеряло свою ценность для нее.
– И долго ли можно так таращить глаза?
Чинс знал, что она его не понимает.
– Может, мне выйти?
Наконец, Маша обратила на него внимание. Грим на его лице был наложен наполовину, отчего лицо казалось покрытым аллергическими пятнами. Смех в ее глазах его изумил. Она сама наносила грим Алле, проходя эту стадию «аллергика», но сейчас, посмотрев на все со стороны, она увидела, что любой, даже самый серьезный процесс, может казаться забавным.
Маша жестом извинилась и дернула дверную ручку, чтобы уйти, но в это время с другой стороны кто-то рванул дверь на себя, чтобы войти, и девушка едва устояла на ногах, вызвав усмешку гримировавшегося.
Ким Бон несказанно удивился, найдя в комнате Чинса русскую толстуху с женскими костюмами, которая тут же исчезла.
– Ты с ней осторожней. Алла по секрету сказала, что она необразованная и у нее какое-то темное прошлое.
– Алла сказала тебе? С чего вдруг такое доверие?
Вид Ким Бона все сказал за него. Он не виноват, что популярен среди женщин. И так было даже тогда, когда он не был богат и знаменит. Дается же кому-то… Чинсу, впрочем, тоже было не грех жаловаться. Но обаяние друга было не от часа к часу, как у него, а Ким Бон будто уже родился с этим обаянием. Аура его очарования чувствовалась на тысячу ли – словно тебя всего окутывало нежностью и лаской. У Чинса так не получалось, в чем он винил свой ограниченный актерский талант. Ведь в жизни можно сыграть все и вся. Хоть императора, хоть каланчу, хоть креветку… Почему же не получается играть постоянное обаяние? Чинс вздохнул.
– Что-то случилось?
От голоса Ким Бона Чинс вздрогнул.
– Думаю, нет, – тот улыбнулся. – Ах да, раз такое дело… Ты не мог бы намекнуть Алле, чтоб ее толстая пассия не пялилась на меня во время съемок? Противно.
Ким Бон не сразу кивнул, прежде странно его оглядев.
А все-таки жизнь временами – такая скучная штука. Когда я думаю о том, что будет после Оскара, у меня где-то в мозгу от ужаса все до боли напрягается так, что я чувствую каждый мелкий сосуд… Что выше Оскара? Лучше об этом пока не думать. А может, оставить его напоследок, годам к восьмидесяти? Тогда и умирать не страшно – чего хотел, добился… Нет, до восьмидесяти нельзя. А ради чего же жить сейчас?
Я сделаю все, как и не ждут. Сыграю так, что навсегда запомнят. Я смогу. Да, я знаю, что смогу.
Чинс зевнул.
У меня был перерыв до следующей сцены. Позвонила мама. Спросила, не виделся ли я с младшим братом. Когда я возразил, она запричитала и начала себя проклинать, а я притворился, что связь пропадает и, отключившись, избежал ее жалоб, которыми она делилась со мной по три раза в день… Разве я виноват, что Юн Ди плохо понимает шутки? Он мог бы сделать вид, что мы пошутили, и все было бы, как прежде, и скоро эти глупости благополучно бы забылись. Так нет же…
Отец со мной тоже из-за него теперь не разговаривает. Юн Ди все испортил.
«Толстая пассия» сидела у окна, спиной, и что-то писала. Я подошел ближе, но вовсе не для того, чтобы посмотреть, что она там делает, а просто я не мог пройти мимо – она сидела почти у выхода. Я собирался съездить в мое актерское агентство – зачем-то понадобился директору.
Она была очень увлечена процессом и ничего вокруг не замечала. Уже пройдя мимо, я нехотя повернулся в ее сторону… и остолбенел. Она рисовала. Вот этот темный неуч рисовал карандашом – и хотя я не большой знаток художественной техники, но сразу понял, что рисунок профессиональный. Как будто она, от горшка два вершка, всю жизнь этим только и занималась.
Это был портрет мужчины, очень красивого, и еще что-то неуловимое отражалось в его лице. Глаза улыбались, но как-то по-особенному. Не то чтобы от сиюминутной радости… И хотя через мгновение случилась самая неприятная история, передо мной до сих пор, спустя годы, эти глаза, смотревшие не в сторону, не вглубь воспоминаний, а прямо вглубь меня… У русских есть такие удивительные картины – иконы. Я потом не раз видел их. Но эти глаза, хотя и были очень похожими на глаза святых на этих иконах, излучали еще что-то, очень знакомое мне, о чем я давно забыл.
– Разве ты не слышишь, что я зову тебя?
Сердитый голос Аллы звенел у меня в ушах и его тон не сулил ничего хорошего.
Маша вздрогнула и, вскакивая, выронила все из рук. Она увидела сразу и меня, и ее взгляд растерянно перебегал от меня к Алле и обратно по несколько раз.
– Чем ты тут занимаешься вместо работы?
Алла тоже заметила меня.
– Шашни разводишь, что ли?
Она вытащила из кармана деньги и пошла с ними к Маше, наступив на рисунок, отчего толстуха вздрогнула.
– Купи мне и господину Ким Бону обед, – всучила она деньги своей подопечной.
Но, не будучи взятыми, деньги посыпались на пол. Я онемел, как быстро у толстушки сменилось настроение: ее взгляд сейчас метал молнии, и какие! Она прошла мимо Аллы и подняла портрет.
– Ты что же творишь, нахалка? Ждешь, чтобы тебя уволили?!
Крики начали привлекать все новых зевак.
– И это благодарность за то, что я взяла тебя!
Алла вырвала портрет из рук Маши и, развернув его, увидела мужчину. Она громко засмеялась.
– Это твой любовник? Не староват ли для тебя? Не он ли и дитя состряпал?
Оглянувшись на толпу, она злорадно прокричала по-английски:
– У этой девицы трехлетний ребенок, а девице всего-то девятнадцать лет!
Видимо, английский знал не только я, потому как последовала первая волна изумления, а переведенная на корейский, фраза вызвала и вторую волну, чуть шумнее…
Девица принялась размахивать руками в гневе, что-то объясняя. В ответ на это Алла медленно разорвала портрет пополам прямо на глазах у девушки. Та страшно побледнела, но Алла и не думала останавливаться. Она рвала портрет на мелкие куски, а потом еще и вытерла ноги о кучку образовавшихся бумажек.
Маша сделала всего три жеста, но я понял, она показала: «У тебя нет сердца».
Она собрала деньги с пола, не проронив и слезинки, после чего быстро ушла.
И еще я понял, что она – немая.
Толпа начала расходиться. А я был настолько выбит из колеи – бог знает, почему, – что решил никуда не ездить, а запереться ото всех в гримерке и поспать, чтобы восстановить силы для роли.
Но когда я лег, мысли так и зароились в моей голове. Я думал, почему планете нужны такие люди, как та толстая девчонка. Подобных ей я часто встречал в жизни, а все потому, что, по закону природы, серой массы всегда больше. Как можно ни к чему не иметь стремления? Как можно так безответственно и безобразно распорядиться своей жизнью? Родить подростком… И куда смотрели родители? Почему они позволили ей сломать себе судьбу? Или в России это норма? Верно же я никогда не хотел туда ехать.
Я вспомнил, какие молнии блистали в ее глазах, когда Алла наступила на портрет. Это было разительно быстро – от мягкого растерянного и напуганного личика не осталось и следа, девица даже не пыталась замять конфликт со своим начальником. Невоспитанная, себялюбивая девчонка.
Всегда презирал таких. Как только замечал в своих спутницах что-то подобное, уже на следующий день или даже в ту же минуту я уходил. Без оглядки.
Хотя зачем я сравниваю их с этой пигалицей? Разве она этого стоит? И зачем же я понадобился директору агентства?..
– Чинс, ты присядь.
Директор был подозрительно галантен.
Я сел, но в висках что-то предательски стукнуло. Страх? Да. Предчувствие.
Директор тоже сел – напротив меня – и усмехнулся, видимо, нервничая и подбирая слова.
– Как проходят съемки? – наконец, спросил он.
Этот вопрос заставил меня внутренне сжаться: разговор предстоял неприятный. Что ему не понравилось? Уже не хочет иметь в своем штате актера класса А, которого обожает вся страна?
– Избавляетесь от меня?
Директор, как и любой кореец, не привык к вопросам в лоб. Весь заерзал.
– Чинс, всегда меня удивляешь неожиданной…
Он запнулся.
– Чем? Искренностью?
– Прямотой.
Он вскочил и принялся ходить из стороны в сторону, а я отвел глаза – меня укачивало от его ходьбы, как на карусели. У меня слабый вестибулярный аппарат.
– Бывает так, что партнеры меняют мнение.
Директор остановился, и я тут же взглянул на него, стараясь прочесть приговор на его лице. Он положил передо мной, как я успел заметить по «шапкам», пять или шесть контрактов.
– Это все новые съемки. Реклама, клипы, а вот аниме с участием персонажа Чинса…
Он напоминал заботливую мамочку и потому выглядел забавно. Но в то же время моя тревога достигла апогея. Глупая улыбка приклеилась к лицу намертво и никак с него не сходила. «Возьми себя в руки, актеришка».
Улыбка исчезла. Я ждал.
– Америка изменила сценарий. Азиатский актер там больше не нужен.
– А контракт?
– Здесь проблем нет – они уже все компенсировали.
Я только слышал, как шевелятся, что‑то говоря, его губы. «Возьми себя в руки, убожество».
– Но они имеют тебя в виду для следующего раза.
– И когда он наступит, этот следующий раз?
Директор умолк. Я встал. Сейчас я сам себе казался каким‑то уж чересчур длинным: потолок придавливал меня.
– Чинс, ты вспомни американских звезд, их любит весь мир, а многие до сих пор без главной награды… Том Круз, Джим Керри… А вдруг какой‑то кореец…
– Я не какой‑то кореец! Я лучший кореец! Почему Вы не добились для меня другой роли, директор?
Директор растерянно указал на лежащие на столе контракты:
– Да вот же…
– Я имею в виду в Америке! Куда этому всему, этому ничтожеству, тягаться с Америкой? Я здесь уже сделал и сыграл все, что только мог! Меня тошнит от этих подачек! Я чувствую себя мальчиком с большими способностями в деревне, в глуши, которому обрубили единственный мост к большому городу…
– По-твоему, Корея – деревня? Кем ты себя возомнил? Как можешь говорить такое?
– Ну если только в сравнении…
Я больше не мог оставаться в этой тесной каморке под названием «кабинет главы компании» и скорей бросился прочь…
Я остановился как вкопанный на полпути к своему автомобилю. Куда же теперь идти? Куда же теперь?
На съемочной площадке удивились, что я, с расписанным на три года вперед и по минутам графику, явился так рано. Но никто мне и слова не сказал. Мой тяжелый взгляд не поддавался расшифровке, и, казалось, поэтому мне кланялись ниже, чем обычно. Одного мелкого я даже толкнул с дороги, не испытав, правда, при этом никакого удовольствия.
Ким Бон готовился к съемкам.
При всем лебезении передо мной и почитании меня я был не нужен сейчас. Ни другу, ни стилистам. Да и сам не хотел ни с кем говорить.
Что привело меня сюда? Чувство долга? Ответственность?
Я вошел в комнату, где обычно никто не бывал, а содержали всякий хлам: коробки от аппаратуры, подпорченный реквизит… Я и сам теперь вроде такого реквизита. Надо самому ехать в Америку и добиваться признания, добиваться роли, раз этот безмозглый директор не приложил для того малейших усилий…
Звонок мобильного заставил вздрогнуть, отчего я, и так в неадекватном состоянии, разозлился еще больше.
– Здравствуй, хён1.
– Что? Кто это? Кто говорит?! – орал я в трубку.
– Хён, это я, Юн Ди.
Только этого не хватало. Вечно он не вовремя.
– Что тебе нужно?
Я терял терпение. Юн Ди умолк.
– Это твой первый вопрос за полгода?
Усилием воли я перевел дух.
– Я просто… В общем… Слушаю тебя.
Но мне ответили гудки, короткие и противные. Я с досады плюхнулся в кожаное кресло, похожее на кресло короля-вампира.
В комнату, спиной вперед, как в первую встречу, вошла русская толстуха, таща, видимо, поломанный во время репетиции тяжелый торшер. Не замечая меня, она начала искать глазами подходящее место для него среди этого старья, и тут, почувствовав что‑то, оглянулась. На нее смотрел я. Она невольно отступила, повалив какие‑то предметы сзади.
Ничего, кроме презрения, я к ней не чувствовал, но сейчас, когда я был и уничтожен, и взвинчен, и физически будто пьян, ее безусловная красота меня раздражила донельзя.
Я всегда гордился оттенком своего лица, но у нее он был куда интереснее – то ли из‑за светлых волос, то ли из‑за изумрудных глаз, то ли просто мой мозг в тот момент был одурманен самым большим несчастьем, которое я только мог испытать, что мне все виделось не таким, как обычно.
Она не испытывала передо мной никакого страха. Пережив короткую растерянность от неожиданной встречи, она отвесила мне легкий корейский поклон в знак приветствия. Ее вежливый жест, увы, сыграл с ней злую шутку. Я вдруг подумал, что ее бурная молодость и итог в виде младенца означает ее ветреность. И таких ветреных – миллионы. Безмолвные, никчемные обыватели жизни…
Я поймал себя на мысли, что с удовольствием тотчас убил бы ее, чтобы только дать выход тьме, которая, как кипяток под плотной крышкой, жгла меня изнутри. До этого момента мне никогда не приходило в голову, что я могу лишить кого‑то жизни… Изувечить… Впиться и высосать всю кровь до последней капли… Как безумно мне захотелось сделать сейчас что‑то дьявольское! Мой путь обречен, мне нечего терять. Я ненавижу мир, который кто‑то вздумал назвать прекрасным!
Tasuta katkend on lõppenud.