Tasuta

Новый Робинзон

Tekst
3
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

XXIV

Мы не пошли прямо на север, как надо было полагать, судя по нашему намерению поселиться где-нибудь в горах если не навсегда, то уж во всяком случае на наступающую зиму. Зимовать там, где мы находились в данный момент, было немыслимо, во-первых, потому что здесь было слишком холодно, а во-вторых, потому что Ямба здесь лишь с большим трудом находила коренья, да и животными страна эта была не богата.

И вот, несколько дней спустя после этого принятого мною решения, мы безмолвно и уныло брели по дороге, постепенно удаляясь от той гряды холмов, которая преграждала путь к югу, как вдруг Ямба тихонько вскрикнула и остановилась, указывая на несомненные, отчетливые следы человеческих ног на песке и уверяя меня, что это след белого, лишившегося рассудка и бесцельно бродившего по этой ужасной бесплодной пустыне. Ей, конечно, не трудно было решить, что это след белого, а не туземца. Но как могла она знать, что он лишился рассудка? На это она дала следующее объяснение, весьма простое в сущности: следы эти оставлены человеком, носящим обувь, что уже ясно доказывает, что он не туземец; затем, судя по тому, как эти следы бестолково скрещиваются, колесят и блуждают, ясно, что тот, кто оставил их, не в полном рассудке. Я все еще сгорал жаждой мести и в глубине души ненавидел белых; и вот у меня явилась мысль идти по следу, разыскать этого человека и выместить на нем свою злобу. Право, чувства мои были скорее чувствами чернокожего туземца, и сам я стал за это время таким же чернокожим дикарем, обуреваемым злобными инстинктами ненависти и мстительности! У меня даже явилось желание тайно преследовать тех четверых всадников и под покровом темной ночи предательски убить их всех.

В продолжение более двух суток мы с Ямбой шли по следам заблудившегося белого человека, которые описывали какие-то странные круги, постепенно все уклоняющиеся влево. Наконец, мы стали натыкаться на различные предметы, которые, очевидно, были разбросаны блуждавшим. Прежде всего мы нашли часть письма, адресованного кому-то, кажется, в Аделаиде; писано оно было, по-видимому, женщиной. Она поздравляла своего корреспондента с тем, что он является теперь участником экспедиции, которая намеревается пройти из края в край весь австралийский континент; что это доставляет ему громкую известность; что она желает ему счастья, удачи и успеха, и что никто не будет так рад его возвращению на родину, как она. Подписи не было.

Местность, по которой мы тогда шли, представляла собой бесплодную песчаную пустыню, изредка поросшую низкорослым терновником. Ямба шла вперед, разглядывая след.

Вдруг она тихонько вскрикнула, нагнулась, подняла что-то и, обернувшись ко мне, показала большую шляпу (сомбреро), какую обыкновенно носят австралийские пионеры.

Пройдя немного, мы подняли мужскую сорочку, а затем – пару брюк, далее валялся ременной пояс и пара изношенных сапог. Взойдя на песчаный пригорок, мы вдруг увидели перед собою, на песке, всего в нескольких шагах от подножия пригорка, совершенно нагую человеческую фигуру, лежавшую лицом вниз. Мы быстро сбежали с пригорка и прямо наткнулись на него, но первое мое впечатление, когда мы очутились подле распростертого на песке человека, было то, что он мертв. Лицо его было слегка обращено в правую сторону, руки раскинуты, а пальцы судорожно впились в песок.

Я никогда не забуду того чувства неизъяснимого волнения, с каким мы с Ямбой прикоснулись к этому несчастному. Когда я перевернул его лицом кверху и убедился, что он дышит, то испытал чувство беспредельной радости и благодарности к Богу.

«Слава Создателю! – подумал я. – Наконец-то я нашел себе товарища, который снова приведет меня в соприкосновение с внешним миром!»

О непримиримой ненависти и злобе не было и помину, – все зло, накипевшее во мне, сменилось чувством беспредельной жалости при виде этого человека. Сколько всякого рода мук, лишений и страданий должен он был вынести, прежде чем дошел до такого печального состояния! Единственной моей заботой теперь было – привести его в сознание и вернуть к жизни.

Прежде всего, я смочил его рот водой, которую Ямба всегда имела при себе в своеобразном бурдючке из шкуры опоссума, а затем принялся сильно растирать его, стараясь восстановить кровообращение. Вскоре наш небольшой запас воды истощился, и тогда Ямба предложила сбегать опять к водоему и снова наполнить наш бурдючок. Она пробыла в отсутствии около часа, и все это время я не переставал массажировать моего больного, но, несмотря на все мои старания, в нем не заметно было ни малейших признаков возвращения к жизни. Когда Ямба вернулась со свежим запасом воды, я попытался было заставить своего пациента проглотить несколько капель этой живительной влаги, но и это не удалось мне. Тогда мы дотащили его до ближайшего дерева; прислонив больного к нему, я смочил водой его сорочку и обернул ему горло, между тем как моя усердная помощница брызгала на него водой и растирала ему пульс и виски.

Наконец, он издал какой-то звук: не то хрип, не то стон; я вздрогнул, нервная дрожь пробежала по моему телу, точно электрический ток. Тогда, полагая, что он теперь будет в состоянии проглотить несколько капель воды, я осторожно влил их ему в рот. Он, действительно, проглотил, но сознание все еще не возвращалось. Между тем уже совсем стемнело, и мы решили остаться здесь до утра. Мы с Ямбой поочередно дежурили над больным и все время смачивали ему губы и язык водой. Под утро он уже ожил настолько, что открыл глаза и взглянул на меня.

Как страстно ждал я этого взгляда, и как ужасно было мое разочарование: на меня смотрели совершенно бессмысленные глаза, очевидно, ничего не сознававшие. Все еще не теряя надежды, я приписал эту бессмысленность взгляда его болезненному состоянию. Мне хотелось закидать его вопросами, узнать: кто он такой, откуда, как сюда попал, какие вести он имеет о внешнем мире и т. п., но я сдерживался и заботился только об одном, как бы окончательно привести его в чувство. Еще до полудня он уже настолько пришел в себя, что мог сидеть, а спустя несколько дней был уже в состоянии сопровождать нас к водоему, где мы расположились на стоянке и пробыли там до тех пор, пока он не оправился окончательно, то есть не стал бродить без посторонней помощи.

Но вы, вероятно, хотите спросить меня, неужели этот человек за все время не проронил ни слова. Наоборот, он говорил очень много, и я с жадностью ловил каждый звук, но все это был удивительно многословный лепет без всякой связи и смысла. Иногда он исподтишка глядел на меня и затем замечал, подмигивая насмешливо кому-то, будто он вполне уверен, что мы идем не тем путем, каким бы следовало. Между тем мы одели его в его платье, подобранное нами на пути, так как он ужасно страдал от палящих лучей солнца.

Долго я не хотел верить, что этот несчастный – неизлечимо помешанный. Я не отходил от него ни на шаг ни днем, ни ночью, все ожидая от него какого-нибудь здравого слова. Однако горькая истина стала, наконец, ясна для меня, и мы оба, то есть и Ямба и я, поняли, что вместо отрады и утешения, какие надеялись найти в обществе этого человека, мы только нажили себе страшную обузу и очутились в несравненно худшем положении, чем были. Мы теперь шли обратно тем же путем, каким шли раньше, но вперед продвигались очень медленно вследствие того, что наш новый товарищ был еще слаб. Я пытался несколько раз вызвать его на осмысленные ответы, но он только бормотал что-то непонятное, точно малый ребенок. Я пробовал и бить, и угрожать, и уговаривать, но все было напрасно. Вскоре я сознал, что это бессмысленное существо – положительно мельничный жернов, навязанный мне на шею. Иногда у него являлась фантазия сесть и сидеть несколько часов кряду на одном месте и тогда ничто не могло его заставить сдвинуться, пока он сам того не пожелает.

Замечательно, что Бруно как-то сразу сильно привязался к нему и ни на шаг не отходил. Я был очень рад этому, потому что Бруно снимал с меня немалую заботу: надо сказать, что наш новый товарищ, несмотря на все наши старания и усилия, уходил от нас и шел себе один своей дорогой, и если бы не Бруно, за которым несчастный шел куда угодно, нам бы было немало хлопот отыскивать его перед ночлегом и не дать ему окончательно заблудиться. Кроме того, я постоянно боялся, чтобы кто-нибудь из встречных туземцев не заколол его, не заметив его «блаженного», то есть идиотского, состояния.

Наконец, мы добрались до большой лагуны, на берегах которой прожили около двух лет. Меня, быть может, спросят, почему я вздумал поселиться здесь? На это я отвечу, что наш новый спутник сделался для нас совершенно нестерпимой обузой в пути. Он был ужасно неопрятен, – я стараюсь выразиться как можно мягче и деликатнее, чтобы не оскорблять слуха читателей, – и к тому же постоянно страдал самыми изнурительными приступами дизентерии.

Не подлежит сомнению, что я намеревался вернуться к родным моим местам, у берегов Кембриджского залива, так как к этому времени уже совершенно решился снова поселиться с родственными мне дикарями, убедившись на опыте, что, живя там, на месте, я скорее найду возможность при помощи какого-нибудь проходящего судна вернуться в цивилизованные страны, чем бродя по неизвестным пустыням австралийского материка. Но это намерение стало совершенно неосуществимо благодаря нашему новому товарищу. Он являлся для нас обоих, то есть для меня и для Ямбы, предметом постоянного беспокойства и тревоги, и мы решили, что не можем идти ни к северу, ни к югу, ни куда бы то ни было до тех пор, пока наш бедный товарищ не поправится и не наберется сил. Я никогда не давал ему в руки никакого оружия и, хотя нашел прекрасный нож в ножнах, счел за лучшее подарить его одному из вождей дружественного племени, который был за него очень признателен.

По пути к берегам большой лагуны нам пришлось пересечь дикую страну; это были гряды скал, громоздившихся целым рядом террас одна на другую, представляя почти отвесные гладкие стены, которые казались совершенно недоступными. Тут-то мы испытали немало горя с нашим питомцем; он был все еще слаб и легко утомлялся, кроме того, он рисковал ежеминутно скатиться в пропасть, и потому мне приходилось брать его к себе на спину и тащить таким образом по страшно тяжелой и трудной дороге.

 

Это путешествие наше было истинным испытанием для нас. Не раз, в минуты отчаяния, я хотел совершенно отказаться продолжать путь, но это было, конечно, немыслимо: не могли же мы основаться на какой-нибудь вершине скалы, где нельзя было достать ни пищи, ни воды, ни крова!

Встречавшиеся мне на пути туземцы не раз советовали мне бросить нашего больного, но я ни на минуту не останавливался на этой мысли, быть может, отчасти и потому, что туземцы смотрели на него как на полубожество. Первое время наш питомец носил брюки и сорочку, но затем они пришли в такой вид, что их уже поневоле пришлось бросить: терновники и всякого рода колючие, цепкие кустарники изодрали их в лохмотья. Одно время у меня явилась было мысль заставить его ходить нагим, как я сам, но кожа у него была еще не так привычна к палящим лучам солнца, как моя, и потому я решил оставить на нем рубашку. Конечно, нам с Ямбой приходилось заботиться о пище и питье для этого несчастного, который принимал то и другое как без малейшей благодарности, так и без удовольствия. Ямбе же приходилось еще каждый раз, когда мы останавливались на ночлег, делать ему шалаш или навес, иначе он не ложился спать, а бродил всю ночь и поутру был до того утомлен, что не мог двинуться с места. Итак, этот несчастный, в котором мы надеялись найти незаменимого товарища, являлся для нас такой страшной обузой, что я не раз в минуты горького отчаяния сожалел о том, что не дал ему умереть там, в пустыне.

При всем том я все-таки надеялся, что мне удастся когда-нибудь доставить моего бедного товарища в одну из цивилизованных стран и там доискаться, кто он такой и откуда приехал. Долгое время я полагал, что он пострадал от солнечного удара и что рассудок рано или поздно должен вернуться к нему; я, конечно, почти ничего не мог сделать для его выздоровления, разве только кормить его как можно лучше. Замечательно, что он никогда никого не замечал: ни меня, ни Ямбы, ни туземных дружественных вождей; никого не узнавал и, казалось, даже не видел: взгляд его скользил по всем, точно по пустому пространству; когда он не спал, то все время бесцельно бродил около одного места, что-то бормоча и жестикулируя без устали.

Мы не мешали ему, поручив его надзору и присмотру Бруно, и заботились только об удовлетворении всех его нужд и потребностей. Я должен сказать, что Ямба не любила нашего товарища и не скрывала этого от меня, но ради меня была не только удивительно терпелива с ним, но и до крайности заботлива и добра. Эта чернокожая женщина из дикого племени людоедов была поистине образцом женщины и жены всегда и во всем.

XXV

Живя на берегах большой лагуны, я получил однажды весьма любопытное приглашение от одного из соседних племен. Вскоре после того, как я здесь поселился, до меня дошел слух, что по ту сторону какой-то злой дух вселился в тихие воды лагуны и нагоняет страх и ужас на бедных женщин, когда они приходят за водой. И вот, как и следовало ожидать, слава о подвигах и всяких великих деяниях белого человека вскоре разнеслась по всей окрестности, – и я получил лестное для меня приглашение отправиться на тот берег лагуны и избавить туземных жителей от присутствия нечистого духа.

Оставив нашего беспомощного товарища под надзором верного Бруно, мы с Ямбой пустились в путь и несколько дней спустя добрались до лагеря того туземного племени, которое присылало за нами послов. Здесь лагуна была окружена красивой лесистой местностью, слегка холмистой и чрезвычайно живописной. По пути я успел узнать от гонцов, или посланных, что воды лагуны уже давно тревожит какая-то громадная рыба или чудовище, дикие скачки и прыжки которого постоянно приводят в ужас жителей всех полов и возрастов.

«Чудовище это подплывает к самому берегу, – говорили они, – и старается пронзить бедных женщин громадным оружием, которое оно держит во рту». Так вот каков был злой дух лагуны! Признаюсь, этот рассказ сильно смущал меня. Я думал, что, по всем вероятиям, это было не что иное, как какая-нибудь громадная рыба, упавшая из дождевого облака, когда она была еще крошечной, вместе с другими бесчисленными рыбами более мелких видов, затем она стала расти и достигла, наконец, своих настоящих размеров. Таково было мое предположение, и я признаюсь, очень был рад случаю выказать перед туземцами свои, по их мнению, сверхъестественные силы.

Прежде чем пуститься в путь, я запасся кое-чем необходимым для того, чтобы быть в состоянии изловить страшное водяное чудовище. Под вечер того же дня, когда я прибыл в селение, я спустился к берегу лагуны в сопровождении всех туземцев: мужчин, женщин и детей. Нам недолго пришлось ждать; вскоре я заметил, что в воде бешено плескалось и металось что-то громадное, очевидно, рыба. При виде ее туземцы пришли в неописанное волнение, принялись плясать, кричать, бесноваться, надеясь этим отогнать злого духа. Первое мое действие должно было быть только пробой; я хотел поближе взглянуть на чудовище и с этой целью старался выудить его крючком, сделанным мною из сильно заостренной кости. Затем я достал громадные сети, изготовленные Ямбой из сырых шкур и мочалистых волокон древесной коры. Расположив эти сети на берегу, я приказал Ямбе живо сделать маленькую лодочку или челн из древесной коры, в котором мы с ней могли бы поместиться только вдвоем.

Когда лодочка эта была готова, то мы сели в нее и, отъехав на несколько сот аршин от берега, закинули наши сети. Смоченные заранее, они быстро развернулись во всю ширину и длину; но едва мы успели справиться с этим делом, как неведомое чудовище сделало на нас бешеное нападение, вызывая страшное волнение на поверхности воды. Ни я, ни Ямба не стали дожидаться рокового удара чудовища, а бросились в воду за борт лодки, как раз в тот момент, когда белое пилообразное оружие чудовища показалось над водой, всего в нескольких футах расстояния от лодки. Вслед за тем мы услышали страшный удар и, обернувшись, увидели, что длинное рыло рыбы проткнуло оба борта нашей лодки и застряло в ней, тогда как сама рыба запуталась в наших сетях. Чудовище с таким бешенством ударило в лодку, что теперь наше маленькое судно являлось для него страшной помехой; оно билось с невероятной силой, подымая целую бурю в лагуне, превращая ее зеркальную поверхность в какой-то мельничный водоворот. Громадная рыба минутами вся выскакивала из воды, извивалась в воздухе и продолжала неистово кружиться и биться в воде. Несколько раз наша лодочка высоко взлетала на воздух, и вслед за тем громадная рыба пыталась затопить ее под водой, но это не удавалось ей вследствие чрезвычайной легкости лодочки.

Между тем мы с Ямбой вполне безопасно доплыли до берега и стали наблюдать за бешеной борьбой чудовища, окруженные толпой беснующихся и злорадствующих туземцев. Когда порывы чудовища стали заметно ослабевать, так как силы его истощались в этой борьбе, мы сели в другую такую же лодочку из древесной коры (Ямба умела изготовлять их удивительно проворно) и, подплыв близко к обессилевшему уже чудовищу, с помощью моего топора без труда справились с ним.

Здесь следует упомянуть о том, что местные, не приморские туземцы до этого времени никогда не видали ни лодки, ни челнока, ни чего-либо подобного и не имели понятия о том, что на воде можно держаться не только вплавь, а потому наши лодочки вызвали в них неимоверное удивление и были сочтены ими за какие-то сверхъестественные снаряды.

Когда мы приволокли при помощи сетей и вытащили на берег чудовище с его длинным рылом, завязшим в нашей маленькой лодке, я тотчас же узнал, что этот мнимый злой дух туземцев был не кто иной, как громадная пила-рыба, длиною не менее 14 футов, причем одна пила ее равнялась не менее чем 5 футам. Любопытное оружие это я потребовал себе, как трофей моей победы над этим водяным гигантом; когда я вернулся восвояси, то выставил его напоказ туземцам, приходившим со всех сторон посмотреть на оружие злого духа, о котором они давно уже слышали. Сама же громадная рыба была сварена и съедена во время одного из величайших корробореев, при каком мне когда-либо приходилось присутствовать.

Так как туземцы не имели никакого представлении о том, каким образом эта рыба попала в их лагуну, то я со своей стороны могу только допустить то предположение, которое я высказал раньше, а именно, что она попала сюда из облака, будучи еще очень маленькой.

Туземцы до того были признательны мне за эту услугу, что решили оказать мне наивысший почет и предложили навсегда остаться с ними и стать их вождем. Но я отказался от этого лестного предложения, так как был намерен вернуться к своим друзьям на берега Кембриджского залива.

Вскоре после моего возвращения из этой славной экспедиции на ту сторону лагуны я случайно узнал, что у моих соседей туземцев живет девушка-метиска, рожденная от туземки и белого. Дальнейшие мои разведки обнаружили, что отец этой девушки был белый, который пробрался в эти глухие места и прожил некоторое время среди местных туземцев почти так же, как и я. Однажды я случайно набрел на пирамидку, сложенную из отдельных плоских камней, от 5 до 6 футов высотой, и сразу увидел, что пирамидка эта построена не туземцем. На многих из камней виднелись изображения и надписи, полустершиеся от времени, и разобрать которые не было никакой возможности; но на одном из камней, находившемся в более защищенном месте, я ясно прочел инициалы «L. L.».

Весьма естественно, что я стал расспрашивать об этой пирамидке у всех более пожилых туземцев, и от них я узнал, что лет 20 тому назад какой-то человек, такой же белый, как я, вдруг появился в этих местах и умер здесь несколько месяцев спустя, прежде даже чем жена, которой его, согласно местному обычаю, тотчас же наделили туземцы, успела разрешиться от бремени той маленькой девочкой-метиской, которая теперь стояла передо мной уже вполне развившейся женщиной. Никто здесь не знал ни его имени, ни места, откуда он пришел сюда. Девушка, дочь этого пришельца, никоим образом не могла назваться красивой, и цвет ее кожи скорее подходил к цвету кожи туземцев, но при первом же взгляде на ее руки можно было сказать, что в ней есть доля крови европейской расы.

В силу нашей расовой родственности любезные туземцы предложили мне ее в жены, и я принял ее, главным образом, в качестве помощницы для Ямбы, которой было уж слишком много хлопот с нашим питомцем. Звали эту девушку Луиги. Ямба ничего не имела против увеличения моей семьи, напротив, она желала, чтобы у меня было, по меньшей мере, дюжина жен, во-первых, потому, что это более соответствовало бы моему высокому положению и громадным заслугам всякого рода, а во-вторых, она полагала, что столько жен могли бы скорее привязать меня к этой стране, чем она одна. Но я не соглашался с ней в этом.

Воспоминание об этом племени туземцев особенно ярко удержалось в моей памяти, быть может, потому, что я прожил с ними по соседству около двух лет, а во-вторых, и потому еще, что мне теперь все кажется, что эта девушка-метиска была дочь Людвига Лейхгардта, без вести пропавшего австралийского путешественника и исследователя. Жаль говорить о нем: Людвиг Лейхгардт был врач и прекраснейший ботаник, удачно и с большим успехом проведший экспедицию от залива Мортон и до Порт-Эссингтона, на северном прибрежье. Здесь было основано военное, а также и карательное поселение правительством Нового Южного Уэльса. Сюда-то после крайне утомительного, исполненного всякого рода трудностей путешествия, или вернее странствования, продолжавшегося полтора года, прибыла, наконец, экспедиция, предводительствуемая почтенным тружеником науки, Людвигом Лейхгардтом; все члены ее были изнурены и измучены до последней степени.

О печальной судьбе, постигшей Лейхгардта в центральной Австралии, не имеется никаких достоверных сведений. Совершив благополучное путешествие и также благополучно вернувшись из тех стран, исследование которых, как надо полагать, стоило жизни бедному Лейхгардту, я к великому моему сожалению нигде не встретил никаких следов экспедиции Лейхгардта.

Я продолжал жить на берегу большой лагуны в надежде, что мой пациент постепенно окрепнет и поправится, и тогда я собирался двинуться дальше к северу. Но прошло уже почти два года, как он был с нами, а я все еще не научился понимать его лепет, хотя он постоянно твердил все одни и те же имена лиц и неизвестных мне местностей, говорил о какой-то экспедиции с целью исследований и т. п. Меня он никогда ни о чем не спрашивал, а с туземцами никогда не вступал в пререкания; впрочем, те смотрели на него, как на высшее существо, и ни в чем не противоречили ему, оказывая всякий почет и снисхождение. Он не проявлял также дурных или вредных склонностей, а только впал в детство и идиотизм.

 

Однако я стал замечать, что мой товарищ, вместо того, чтобы поправляться и приобретать силы, заметно ослабевал. Он почти постоянно страдал одной ужасной болезнью и, сверх того, на него временами находили такие приступы уныния, что он по целым суткам не выходил из своего шалаша и никому из нас не показывался на глаза. Когда его не было видно, я всегда знал, что такое с ним происходит. Иногда я заходил посмотреть на него, пытался развеселить, ободрить его, показывал ему что-нибудь забавное, насвистывал на дудочке, – все было напрасно. Должен сознаться, что я не любил посещать его жилище, так как оно не отличалось опрятностью.

У него также была жена, заменявшая ему няньку и ухаживавшая за ним с удивительной преданностью и любовью. Она, очевидно, считала его за самый нормальный тип белого человека. Мало того, она даже очень гордилась вниманием, которое все оказывали ее супругу, и тем уважением, с каким относились к. нему ее единоплеменники. Благодаря ему и она считалась, так сказать, избранной личностью, так как состояла в таком близком родстве с человеком, на которого туземцы смотрели, как на полубога. Эта славная девушка неотступно следила за ним, караулила его и держала его шалаш настолько чисто, насколько это вообще было возможно.

Однажды, рано поутру, что-то, очевидно, случилось, так как девушка прибежала ко мне испуганная, взволнованная и стала звать меня скорее в свой шалаш. Я тотчас же поспешил туда и увидел, что на земле лежал вытянувшись наш бедный товарищ; я тотчас же сообразил, что с ним какой-то припадок. Когда этот припадок прошел и к нему вернулось сознание, Ямба, я и его жена, все мы были около него. Я не видал его уже несколько дней, и изменившийся вид его сразу поразил меня: лицо его подернулось мертвенной бледностью, и, кроме того, он ужасно исхудал в эти несколько дней. Я понял, что час его смерти близок.

Я, как сейчас, помню, все мы стояли вокруг него, выжидая момента, когда он откроет глаза, – и вот он медленно открыл их, а взгляд его остановился на мне. Этот безмолвный взгляд потряс меня до глубины души: я понял сразу, что на меня глядит разумное существо, человек в полном своем уме. Первое его слово было: «Где я? Кто вы такой?» Дрожащий и взволнованный, я опустился на колени подле него и подробно рассказал ему все, как я его нашел, и что он вот уже два года как живет со мной; я указал ему на нашего верного Бруно, который неотлучно всегда находился при нем, не раз охранял его от ядовитых змей и приводил домой из далеких прогулок. Я сообщил ему, что он находится теперь в самом сердце Австралии, и послал Ямбу в наш шалаш за письмом, которое мы тогда нашли на дороге. Письмо это я прочел ему вслух, но он не сказал мне, кто был автор этого письма. Сначала он слушал меня с крайним удивлением, которое затем сменилось утомлением, а потом полнейшим упадком сил. Он попросил меня вынести его из шалаша на солнышко, что я тотчас же сделал; здесь, под открытым небом, он как будто немного ожил. Я прилег подле него и завязал с ним другой разговор. Он сказал мне, что зовут его – Гибсон, и что он был одним из участников экспедиции Жиля в 1774 году.

С этого времени я ни на минуту не отлучался от него ни днем, ни ночью. Когда он чувствовал себя посильнее, то много рассказывал мне об этой экспедиции, но я не вполне уверен, была ли то ложь, бред или истина, а потому не решаюсь передавать здесь того, что я слышал от него. Он, по-видимому, вполне сознавал, что умирает, но это скорее радовало, нежели печалило или огорчало его. Очевидно, он уже слишком исстрадался, слишком устал жить, чтобы желать проводить еще долее эту жизнь.

Я познакомил его с Ямбой, и мы общими силами делали все возможное, чтобы развлечь и развеселить его, но он слабел с каждым часом все более и более. Незадолго перед концом взгляд его вдруг принял какое-то напряженное выражение, и я видел, что он медленно начинает отходить. Мысль, что скоро всему конец, была для меня отрадна; я бы солгал, если бы сказал противное. Уже за несколько недель я ясно видел, что он не будет жить; день за днем в нем совершалась борьба жизни со смертью, и я, глядя на это, до того измучился, что, право, этот человек становился для меня непосильной тягостью. Кроме того, он вообще не мог жить той жизнью, какой жили мы с Ямбой: кожа у него была до того нежна, что нам приходилось постоянно заботиться об одежде для него, некоторое время он обходился своей рубашкой, но, когда она износилась, нам пришлось сшить ему одеяние из шкур; ноги его были тоже до того чувствительны, что он положительно не мог ходить босиком, и приходилось постоянно обувать его в сандалии из шкур, да и те часто натирали ему ноги. Во время своей последней болезни он целые дни проводил под открытым небом на солнышке, – и только на ночь я вносил его в шалаш и укладывал в гамак, который я давно уже сплел для него. Ямба еще раньше меня поняла, что он умирает, и теперь ей было страшно жаль его, но что могла она сделать. Мы испробовали на нем действие знаменитой целебной травы «pitchori», но и она не оживила его. Эта «pitchori» – особого рода лист, который туземцы жуют при упадке сил, угнетенном состоянии духа и т. п. недугах, и он имеет на них удивительно бодрящее и веселящее действие.

В день его кончины я приготовил ему душистую и мягкую постель из листьев эвкалипта; в последние его минуты при нем были его жена, прекраснейшая, преданная и любящая девушка, Ямба, я и Бруно.

Бедняга Бруно, очевидно, прекрасно понимал, что его друг не жилец на этом свете; он целыми часами лизал его руки, грудь и, не находя ответа на свою ласку, свертывался клубочком, как можно ближе к нему, и подолгу лежал не шевелясь; затем он тихо, поджав хвост выходил из шалаша и принимался жалобно выть. Бедный Гибсон! Женщины особенно любили его за то, что он никогда не уходил с мужчинами ни в какие походы или экскурсии, а всегда оставался с ними и с Бруно, который в течение этих двух лет положительно ни на минуту не разлучался с ним не только днем, но и ночью, и даже спал всегда вместе с ним.

Глядя на его бледное, страшно исхудавшее лицо и впалые глаза, я видел, что сейчас должен быть конец. Я присел подле него на колени и держал в своих руках его руку. Вдруг он сделал невероятное усилие и, обернувшись ко мне, спросил: «Слышите вы что-нибудь?» Я прислушался и отвечал отрицательно. «А я слышу чьи-то голоса, – сказал он, – мне кажется, что это друзья мои зовут меня». Я подумал, что он бредит, но он смотрел на меня совершенно осмысленно и, казалось, угадал мою мысль. «Нет, – сказал он, – я отлично знаю, что говорю, они меня зовут, они пришли за мной! Наконец-то!» Лицо его осветилось бледной улыбкой, которая скоро исчезла, он слабо сжал мою руку и прошептал: «Прощайте, я ухожу, и вы когда-нибудь придете туда, прощайте!» С этими словами несчастный страдалец тихо отошел в вечность.