Loe raamatut: «Дары данайцев»
Иллюстратор Марина Владимировна Алиева
© Марина Владимировна Алиева, 2023
© Марина Владимировна Алиева, иллюстрации, 2023
ISBN 978-5-4474-0706-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Скажите, вам везло когда-нибудь?
Или нет, не так! Спрошу по-другому: вам везло когда-нибудь так часто, чтобы в череде всех этих везений удалось постичь суть, природу не единого вашего везения, а всего явления в целом? Я имею в виду – осознавали ли вы, что эта короткая вспышка радости не что иное, как противоположность тому самому темному периоду ночи, что, по поверью, предшествует рассвету? И что за яркой вспышкой последует неизбежное её угасание, а затем, возможно, и кромешный мрак?
Нет, вряд ли кто-то задумывается об этом в счастливые минуты. Всегда хочется верить, что дальше будет только лучше и лучше. Это в горе человек охотно хватается за спасительный круг надежды. Да и то, не во всяком. В самой страшной беде о надежде никто не думает, кажется, что жизни дальше вообще быть не может. Но стоит хоть немного выкарабкаться, подлечиться временем, и вот уже путь открыт! Идти по нему легко – этот путь, чем дальше, тем светлее. Но идти в противоположную сторону…. Ох, как же тяжело удаляться от света! При этом вечно оглядываешься, не желаешь понимать, что вернуться здесь можно только по кругу, через мрак. И ходить тебе так всю жизнь – искупая мрак светом, а за свет, расплачиваясь мраком, пока не растворишься либо в одном, либо в другом. А смысл этого хождения, боюсь, только в том, чтобы понять – одного без другого не бывает, и принимать это надо, как неизбежную закономерность.
Немного истории
Моя взрослая жизнь начала складываться во мраке. Рассвет детства, беспечный дошкольный полдень, сумерки начальных классов, и мрак.
Сначала умер от сердечного приступа отец. Он был не так уж и молод – я ребёнок поздний – но все равно, шестьдесят не восемьдесят, мог бы ещё жить и жить. Мама его смерть пережила очень тяжело. А если говорить честно, не пережила она её совсем. Те восемь месяцев, что прошли после похорон отца, жизнью назвать было невозможно. Незадолго до своей кончины она, словно извиняясь передо мной, без конца повторяла: «Только не горюй обо мне, сынок, самое главное – не горюй. Я дала тебе жизнь, дала ту любовь и заботу, которые необходимы маленькому человечку, но дальше от меня проку все равно бы не было. Болезнь и скорбь совершенно меня сломали. Есть дядя,… он позаботится о тебе. И, поверь, так будет даже лучше».
И хотя всем своим взрослеющим существом я противился этим её словам, все же, что греха таить, дядя действительно позаботился обо мне лучше, чем смог бы кто-нибудь другой.
По дороге с кладбища, беспрестанно сморкаясь и утирая глаза, он ободряюще похлопывал меня по плечу и говорил: «Ничего, ничего, мальчик, твоя мама сейчас там, где скорби нет. Ей хорошо и покойно. Думай об этом, так легче…». Я послушно думал, но легче не делалось. Жизнь изменилась слишком внезапно, в одночасье, и даже мысли о том, что мама больше не мучается, перестала страдать, не могли вернуть прежнего облика ни знакомым улицам, ни домам, ни прохожим. Моё детство болезненно закончилось, но взрослым стать ещё только предстояло.
Впрочем, с дядей мы жили очень дружно. Он забрал тринадцатилетнего подростка, всю жизнь прожившего в маленьком провинциальном городке, в большой город, в свою холостяцкую квартиру, и я не помню случая, чтобы хоть единожды почувствовал там себя ненужной помехой.
Звали дядю Василием Львовичем. А меня – Александром и, представьте себе, Сергеевичем. И такое совпадение имен приводило дядю в полный восторг. Он часто повторял, что я должен стать вторым Пушкиным, имея в виду, видимо, мои неуклюжие поэтические опыты в детском саду и в начальной школе. Но в отличие от Пушкинского Василия Львовича, мой дядя совсем не походил на легкомысленного светского льва. Скорее, наоборот, он был затворником, помешанным на своей коллекции.
Из-за этой-то коллекции все и произошло. И можно было бы прямо сейчас начать рассказывать эту странную и во многом жутковатую историю. Но я не могу обойти молчанием, ни дядину личность, ни того, как он стал собирателем, ни тех первых шагов, сделав которые, я сам дошел сюда, в свой сегодняшний день, где уже снова виден мрак и тупик во мраке…
У Василия Львовича было много умных книг. Я читал все подряд и, невзирая на юный возраст, а, может быть, именно благодаря ему, запоминал не столько сюжеты, (в иных книгах они были совсем простенькие), а всякие изречения, которые поражали меня своей ясностью и четкостью. Так у Анатоля Франса я вычитал, что «Случай – это псевдоним Бога, когда он не хочет подписываться собственным именем». Если верить этому, то выходило, что Василия Львовича всю жизнь опекал именно Бог, подобно тому, как в позапрошлые века именитые вельможи опекали своих бастардов.
Совершенно случайно юному Васе, жившему тогда в том же самом провинциальном городке, где впоследствии родился и я, попалась на глаза статья об отделении художественных промыслов при Абрамцевском училище. И он вдруг страстно возжелал туда поступить. Родители не слишком удивились, так как мальчик постоянно что-то лепил, вырезал, выжигал, причем очень кропотливо, доводя до конца каждую начатую работу. Пугало только то, что он будет делать, когда это училище закончит? Старые школьные учителя, воспитанные на идеалах и энтузиазме комсомола-коммунизма, не считали все эти «вольные» профессии пригодными для нормальной жизни – только для хобби. Но Васенька проявил твердость и после восьми классов общеобразовательной школы уехал поступать в Абрамцево.
Там, на первом году обучения, опять же совершенно случайно, он познакомился с одним предприимчивым третьекурсником, который предложил на каникулах, вместо отдыха у мамы – папы, отправиться в экспедицию на поиски старинных икон.
Тут надо заметить, что религия в училище занимала почти всех. Неподалеку была духовная семинария, которая располагалась в старинном здании, построенном в незапамятные времена. Сохранилось здание великолепно, и воспитанники «художки» частенько ходили под его стены на пленер. Кто знает, что так уж воздействовало на них – то ли сам воздух вокруг семинарии был каким-то особенным, намоленным. То ли величие столетий, осевшее на патриархальных стенах, заставляло зашоренную советско-союзную молодежь смотреть на вещи куда шире, чем предписывали партия и правительство. Но на занятиях по истории искусств очень многие из учащихся жадно вслушивались в идейно кастрированные пересказы библейских сюжетов, а затем, явно не удовлетворенные, отыскивали и тайком почитывали Библию.
Многие передавали друг другу под строжайшим секретом плохо пропечатанные копии Булгаковского «Мастера и Маргариты». Самиздатовские тексты давались на ночь, а то и просто на время какого-нибудь помпезного, нудного комсомольского собрания. Читалось все это, конечно, «по диагонали», и не всегда удавалось разобрать вышедшие из-под пятой или шестой копирки слова. Но общее впечатление тайны, мистики, чертовщины и чего-то совершенно кошмарного, что выкатывалось на первых же страницах вместе с отрезанной головой Берлиоза, оседало в сознании страстным желанием разобраться, понять, и как-то по особенному беспокоило.
Но были и такие, кто, подобно юному Васе, вдохнул возле древних стен живой воздух Времени и отравился им до конца своих дней. Василий Львович и в экспедицию со своим новым приятелем решил отправиться не столько ради икон, и уж конечно не столько ради опасной выгоды, которую могла принести их перепродажа в Москве, сколько ради желания найти что-то старинное, дышащее прикосновениями давно умерших людей. Взять в свои руки и ощутить, как бьется в этом старинном многолетняя память.
Первое же захолустье, в которое они попали, счастливо избежало оккупации во время войны, но новых веяний, увы, избежать не смогло, и взорам охотников за древностями предстал развитой колхоз, рвущийся в передовики.
Разочарованный Василий Львович поинтересовался у спутника, что можно найти в таком месте, и тот, хитро улыбаясь, ответил, что сейчас в таких местах только и искать. «Сам посуди, в двух километрах отсюда была когда-то усадьба князей Трубецких, а при ней церковь и богатая. Князья не скупились – вероятно, было что отмаливать. А мужик, он и в Африке мужик, до барского добра всегда был охоч. Ясное дело, что во время революции все там активно разграбили и по домам растащили. Особенно иконы. Революции революциями, а в Бога-то верили, и лики его непременно прикарманили, хоть и завещал он: не укради! А теперь здесь новые веяния, видишь, сколько молодых понаехало. Сейчас, брат, модно быть Шуриком. Вот эти-то Шурики-идеалисты начнут избавляться от старых икон, как от религиозного пережитка, с тем же рвением, с которым они избавляются от крыс и мышей. А тут и мы…. Так что, засучивай рукава и пошли шарить по сусекам».
Но шарить оказалось не так-то просто. В одних домах им или гордо отвечали, что от всего старья давно уже избавились, в других гнали прочь, провожая подозрительным взглядом. И только ближе к окраине, где возле старой темной хибары светился белой древесиной свежий сруб нового дома, деловитый хозяин, пожав плечами, сказал, что в сарае полно старого хлама на выброс, и, если им интересно, то он может показать.
Василий Львович позже рассказывал мне, что, стоя перед дверью того сарая, уже ощущал слабый призыв из прошлого и какое-то необъяснимое волнение. А потом, перешагнув через порог, среди подгнивших мешков, досок, разломанных лопат, грабель, дырявых хомутов и цепей непонятного назначения, сразу рассмотрел невысокие напольные часы. Они устало, словно больной на последнем издыхании, привалились к обшарпанной стене сарая, с покорностью обратив бледное лицо-циферблат куда-то вверх, где сквозь доски покатой крыши пробивалось солнце.
Даже не будучи ещё большим специалистом, Василий Львович сразу понял, что часы эти не из тех, которые потоком гонят по конвейеру равнодушные руки рабочих. Вещь была штучная, редкая, явно сделанная хорошим мастером и с очень большой любовью, о чем говорила тщательная отделка каждой детали. И пока приятель, точно гончая по следу, пробирался к лавке в дальнем углу, где усмотрел валяющиеся на деревянном сундуке закопченные доски с серебристыми ликами, Василий Львович, волнуясь, спросил у хозяина, можно ли вытащить часы на свет, чтобы рассмотреть их получше.
«Старье, рухлядь, уже лет сто не ходят, – махнул рукой хозяин, делая вид, будто не замечает чрезмерной дядиной заинтересованности. – Но, коли интересно, так чего ж не показать».
Он отодвинул доски, отбросил в сторону обломки лопат и безжалостно поволок часы к выходу. Внутри у них что-то звякнуло, застонало и грохнуло. Это медный маятник, похожий на остановившееся сердце, испуганно дернулся за мутным стеклом и ударился о стенку деревянного короба.
«Вот, – сказал хозяин, выставляя часы во дворе, – за тридцатку отдам, а нет, так и сожгу к чертовой матери».
У Василия Львовича сжалось сердце. Тридцатка! Таких денег не было! Точнее, они были, но, отдав их, он оставался ни с чем. Приятель обещал, что все отдадут за бесценок, а то и даром, и ещё благодарить станут, но тридцать рублей…
Часы смотрели на дядю, как голодная побитая собака смотрит на прохожего, мимоходом её приласкавшего, и он, ощупав в кармане всю свою наличность, жалобно спросил:
– А за двадцать?
– Что за двадцать? – раздался за спиной голос приятеля.
Он тоже выбрался из сарая, отряхивая от пыли и паутины несколько совершенно черных икон, и сокрушенно помотал головой.
– Не, отец, ерунда это все какая-то.
Потом отложил доски на скамью и уставился на часы.
– Вот это за двадцать? – спросил после минутного презрительного осмотра и, повернувшись к дяде, повертел пальцем у виска. – Ты что, дурик? За это двадцатку? Да я бы и за пятерку не взял. Дерево гнилое, червь поточил, циферблат облупился, стрелки одной не хватает…
И, обращаясь к хозяину, авторитетно заявил:
– Нет, отец, купить у тебя нечего. Жаль, зря проездили. Иконки те я бы ещё взял, ради досок, за трёшку, но ты вон какие цены ломишь.
Хозяин, смекнувший, что перегнул палку и может остаться вообще без барышей, добродушно раскинул руки.
– О, хо-хо, иконки за трёшку! Да я б тебе их и так отдал, но, коль уж сам цену обозначил, то и бери за неё, я лишнего не спрошу.
Приятель Василия Львовича рассмеялся и погрозил пальцем.
– Ох, и хитер ты, дядя. Подловил-то меня как, а! Но я ведь сказал, что «может быть» взял бы за трёшку, а могу и не брать, верно?
Хозяин подбавил добродушия и даже приобнял Василия Львовича и его приятеля.
– Да берите, чего уж там! Доски хорошие, старинные… Большое дело – трёшка. И часы, уж так и быть, отдам по дешёвке, а? Рубликов за пять, меньше уж никак нельзя – вещь-то фамильная, старинная.
Приятель Василия Львовича долгим задумчивым взглядом посмотрел на хозяина, потом, словно нехотя, вернулся к доскам, брошенным на скамью возле сарая, и стал ещё раз их пересматривать. Вид у него при этом был очень сомневающийся.
– Ну, хочешь, бери все за трёшку, – великодушно уступил хозяин. – И две беленьких сверху.
Приятель Василия Львовича скосил глаза на часы, выдержал долгую томительную паузу, а потом обреченно вздохнул.
– Ладно, дядя, уговорил. Заберем мы твою рухлядь, да и то, из одного уважения. У кого другого бы нипочем не взял.
– А тут и брать больше не у кого, – обрадовался хозяин. – Старухи, какие ещё живы, с иконками своими нипочем не расстанутся. Уж больно они на молодежь злые. «Иваны, говорят, родства не помнящие. Все пожгли, что после покойных дедов осталось. Накликают Антихриста, потом спохватятся, да уж поздно будет». Это я, вишь, недавно переехал, дом вот новый ставлю взамен материнского, царствие ей небесное. Через годок приехали б, так и этого сарая поди не нашли бы уж.
Желая помочь, он небрежно схватил иконы, с громким стуком утрамбовал их в стопку. И Василий Львович заметил, как напряглось и закаменело лицо его приятеля.
– Слышь, отец, – сказал тот, доставая деньги, – доски эти я сам уложу, а ты бы пока поискал чем часы к машине подвязать. А мы с Васьком как раз за беленькими и сгоняем. Магазин-то, в какой стороне?
Хозяин показал направление, заверил, что к их возвращению всё подготовит, и приятель потащил встревоженного Василия Львовича за ворота.
– А вдруг он что-нибудь в часах сломает? – спрашивал не верящий в своё счастье Василий Львович, оглядываясь и пытаясь разобрать сквозь густую вишневую листву, что делает хозяин.
– Хуже, чем есть, они все равно не станут, – огрызнулся приятель. – Из-за тебя целую трёшку просадили там, где все могли даром получить! Ведь учил же тебя, дурня, никогда не показывай, что нашел что-то ценное! Вон, иконы – это же клад, сокровище, пятнадцатый век, не меньше! Да такие любой музей с руками оторвет, не говоря уж о частниках, но я разве трясся от радости, разве прыгал перед хозяином с выпученными глазами…. А, кстати, чего ты в часы эти так вцепился? Всего-то прошлый век. Их восстанавливать – себе дороже, да и не продашь потом, мода не та…
– Понравились, – буркнул Василий Львович и отвернулся.
У него и в мыслях не было продавать свою находку. Приятель мог сколько угодно рассуждать о выгоде, для дяди это был пустой звук. В грязном сарае он нашел само Время, и чувствовал всей своей юной душой, что непростая эта находка ещё укажет его жизни новое русло.
Поэтому, когда спустя сутки, приятель съехал на трассе в «карман» и, развернув карту, спросил: «куда дальше?», дядя сказал, что дальше не поедет. Приятель удивился, однако уговаривать не стал. Только пожал плечами, любезно довез до ближайшей автобусной станции и покатил дальше на облезлой трофейной машинке, слезно выпрошенной у кого-то напрокат.
Я потому так подробно описал этот эпизод, что именно с него, с той случайной находки и начался новый этап дядиной жизни.
Дома, отмыв и отчистив с циферблата и короба всё, что было можно, он понял – для дальнейшего восстановления требуются специальные знания. И ради этого Василий Львович попросил о переводе на отделение реставраторов, где с головой ушел в процесс обучения.
Сам я не силен в искусстве реставрации, и даже годы, прожитые бок о бок с дядей, не расширили мои познания в специфике этого сложного и увлекательного ремесла. Но те первые часы, которые «живы» до сих пор, выглядят так, словно пару сотен лет назад какой-то далекий предок купил их у мастера, поставил в дядиной квартире, и они так с тех пор тут и стоят, ничего не зная о деревенских сараях и губительном отношении к себе. Василий Львович, правда, не раз сетовал, что многое сделал не слишком ловко, но больше к часам не притрагивался. То ли берег память о своей юности, затаившуюся в паутине трещин по неумело составленному лаку, то ли понимал, что кое-какие следы пережитого идут этим часам больше, нежели искусственная новизна.
Училище Василий Львович закончил с красным дипломом и уехал по распределению в город N, где стал реставратором при местном музее изобразительных искусств. Многие советовали ему продолжить образование в институте, но дядя считал, что нет лучшего учителя, чем практика, поэтому выискивал, где только мог рецепты старинных лаков, клеев, красок, создавал на их основе какие-то свои, совершенно особенные, и очень скоро убедился в правоте собственных убеждений, став, по мнению многих, совершенным виртуозом в реставраторском деле. Тогда-то и начала создаваться его коллекция старинных предметов обихода и мебели, которая, к слову сказать, росла очень быстро. На дворе стояли шестидесятые – блаженное время для собирателей антиквариата. Новые модные веяния наложили печать мещанства на массивные резные буфеты, невесомые горки и ажурные полочки. Городская свалка превратилась в остров сокровищ, где запросто можно было отыскать неземной красоты абажуры, медные лампы на цепях, бронзовые канделябры и даже стеклярусные сумочки. Бесценные бюро и кабинеты так и продавались – за бесценок. И единственное, что огорчало Василия Львовича, так это маленькая площадь его квартиры, неспособная вместить все, от чего восторженно замирало сердце.
Конечно, найденное, собранное и принесенное в дом, пребывало в ужасном состоянии. Но Василий Львович легких путей не искал. В маленьком музее, где он работал, особой загруженности не было. То, что висело и хранилось в запаснике, нужды в реставрации давно не испытывало, а новых поступлений кот наплакал. Поэтому все свои пыл, азарт и уважение к временам минувшим дядя проявлял дома. Чем сложнее казалась задача, тем больший интерес она вызывала, и тем азартней дядя брался за её решение. Каждый вечер его кухонный стол превращался в настоящую мастерскую, или, точнее, в хирургический кабинет, где он, подобно доктору Айболиту, «лечил» все, что попадало в руки. Один раз даже взялся за иголку с ниткой, чтобы починить гобелен восемнадцатого века, который принес ему его друг – Соломон Ильич Довгер…
Да, Довгер…. Надо бы о нем…. Но не сейчас! Нет, нет, я не хочу пока притрагиваться к этой гнусной истории! Не теперь. Чуть позже, когда я вспомню всё самое хорошее, самое значимое…. Без этих воспоминаний то, что я пишу сейчас, снова превратится в подобие тех пошлых повестей, которые я сочиняю…, точнее, сочинял не так давно.
Ах, да, совсем забыл представиться! Я – писатель, автор целой серии романов о бесстрашном собирателе старинного оружия Николае Лекомцеве – этаком гибриде из Джеймса Бонда и Ниро Вульфа. Многие считали меня удачливым, успешным и даже популярным, но это ложь! Слово «писатель» хоть и происходит от глагола «писать», тем не менее, не каждый, кто умеет из слов составить предложение, а из предложений – сносно читаемый абзац, имеет право таковым называться. Поэтому, выскажусь осторожнее: я мог бы стать писателем. И это «мог бы» подарил мне именно дядя. Его дом и его коллекция.
Да, многие говорили, что все это слишком похоже на музей, намекая на то, что в подобной квартире неудобно жить. Может, и так. Может, и музей. Но музей музею рознь, и наш был особенный!
Здесь можно было сидеть на всех стульях, открывать все шкафы и брать из них книги или посуду. Можно было устроиться за бюро красного дерева и писать на листке бумаги настоящим гусиным пером, обмакивая его в чернильницу в виде виноградной лозы. Можно было зажечь все свечи в канделябрах, и в их гуляющем свете рассматривать дивной красоты фарфоровую фигурку девушки в шляпке с ленточками и в платье, поверх оборок которого вились тончайшие фарфоровые кружева…
Дядя мне все сразу позволил. Но, может быть, из-за того, что он так доверял, или из-за потрясения, вызванного всем этим великолепием, я долго вел себя скованно, на всё спрашивая разрешения.
«Перестань спрашивать, – убеждал меня Василий Львович, – все эти вещи стоят тут для того, чтобы ими пользовались. Они тем и живы! Не будешь пользоваться – вещи умрут…». Но я не понимал. Никак не мог взять в толк, как может быть живым, пусть даже очень и очень красивый шкаф? Такое только в сказках Андерсена бывает, и там это вполне уместно, но, чтобы вот так, в реальности, совсем рядом…. Нет, это не укладывалось в голове!
Однако, понимание пришло внезапно, очень скоро, и совершенно естественно вплелось в мою жизнь.
Помню, как однажды, мучимый бессонницей, безжалостно вызывающей образы родителей, стоило только закрыть глаза, я достал с полки какую-то книгу и перебрался в старинное кресло поближе к лампе. Рука легла на деревянный подлокотник, и удивительное тепло мгновенно побежало по ней, растекаясь внутри всего тела. Сама собой появилась мысль о том, что, возможно, когда-то в этом кресле сиживала дама в кринолине, (или, как там назывались эти широченные юбки?), и, обмахиваясь веером, жаловалась кому-нибудь на мигрень или бессонницу, как у меня. А может быть, в него небрежно плюхался какой-нибудь гусар в синем ментике с серебряным шитьем? Я видел таких в кино и на картинках, но никогда не задумывался, что все они не персонажи костюмных сказок, а были когда-то настоящие, живые, такие же, как и мы, живущие теперь.
Это чувствование ожившей, (если можно так по-идиотски выразиться), жизни оказалось настолько сильным, что я невольно стал озираться вокруг, тут и там, вспышками, замечая то мужскую фигуру в солидном сюртуке, то женскую, с осиной талией и длинным шлейфом на юбке. Зеркальные вставки на дверцах шкафа, в обрамлении золоченых завитков, вдруг запестрели туманными лицами – строгими, веселыми, юными, постарше и совсем старыми. Будто какой-то кинопроектор из прошлого вздумал прокрутить на большой скорости всю вековую жизнь этого шкафа…
На мгновение стало даже страшно. Резко вскочив с кресла, я нырнул под одеяло и, не то чтобы дрожал там от ужаса, но и высунуться опасался. Припоминал все известные детские страшилки, да так и заснул. А утром долго гадал, не приснилась ли мне вся эта чертовщина. Даже у дяди спросил – может, в его квартире привидения завелись? Но он ласково погладил меня по голове, заглянул в глаза и ответил, что это во мне всего лишь память проснулась. Не та, единоличная, которую все знают, а иная, общечеловеческая, которую, как Бога, можно принять только душой.
«Идем, я покажу тебе того, кто и во мне пробудил когда-то эту память», – сказал он тогда. И повел меня к большому письменному столу возле окна. «Вот, Сашенька, познакомься – Стол Писателя. Я реставрировал его для одной пожилой дамы, которая хотела сделать сюрприз своему мужу. Времени было не так уж и много, поэтому работать приходилось и по ночам. Стол находился в ужасном состоянии, почти мертвый, но оставалось в нем нечто…. Не знаю даже, как это выразить словами…. Короче, я чувствовал, что могу его спасти и обязательно должен это сделать. И тогда, в одну из ночей, эта самая общечеловеческая память накрыла меня с головой. Кто знает, из каких глубин она вырывается. Может, это сам стол, почуяв ласковые руки, возвращающие его к жизни, поспешил вздохнуть. И все пережитое им, мистическим облаком окутало комнату, вовлекая и меня в туманный мир жизни, идущей, возможно, где-то рядом с нами. Не знаю…. Но никогда прежде не чувствовал я так остро и осязаемо свою связь с ушедшими поколениями, эти крепкие родовые корни, тянущиеся куда-то в глубь Времени и Истории. Я будто породнился через этот стол со всеми теми, кто, в своё время, любовно стирал с него пыль, разглаживал и чистил сукно, что-то писал, строил планы.… Это просто подарок Судьбы, что дама та согласилась продать мне его после смерти мужа, так что в разлуке мы провели чуть больше года. Но даже за такой короткий срок я почувствовал, как обогатился новыми впечатлениями мой стол, и как обогатилась его, (а, стало быть, и моя), память…. Ты понимаешь, о чем я говорю?».
Не стану лукавить – в тот миг я мало что понял. Но дядины слова не показались и полным бредом. Что-то в них зацепило за душу, и, дав себе слово непременно все осмыслить и понять, я вслух спросил:
– А почему «Стол Писателя»?
– Да потому что он столько знает, что, владей я словом, сел бы за него и такие бы романы писал! – ответил дядя, взъерошивая себе волосы и мечтательно закатывая глаза.
Идея писать романы понравилась мне сразу. Великолепный способ оживить не только свои ночные видения, но и образы родителей, грустно и бесцельно витающие вокруг меня с длинными шлейфами тоски за спиной. При этом дядина оговорка: «владей я словом…», нисколько не смущала. Разве могут подобные осторожные сомнения придти в тринадцатилетнюю голову? Ничуть не бывало! Я же не собираюсь писать правдивые истории об их действительной, не слишком интересной жизни. Не-е-ет, я сочиню новые истории, перемешаю их с вымыслами из зеркального шкафа, и дам своим родителям возможность стать такими, какими я всегда и хотел их видеть – счастливыми, здоровыми, молодыми и бесшабашно веселыми!
Василий Львович ссужал меня деньгами на личные расходы. Немного, но на новую тетрадь – толстую, в коричневом переплете, из которого торчали кончики нитей, – и на новую ручку вполне хватило. Я нарочно купил все новое – уж если начинать какую-то особенную жизнь, то не со старыми же атрибутами, в самом деле. И рассказывать о своем новом увлечении никому не собирался. Даже дяде. Почему-то мне казалось, что стоит хоть кому-то рассказать, и ничего не получится, уйдет некая тайна, похожая на яркий сон, который невозможно пересказать, не разрушив при этом его очарование и значимость. Поэтому тайком, используя каждый удобный момент, я принялся за свою первую книжку.
Тут надо сказать, что удобных моментов на неделе было не так уж и много. В рабочие дни – школа и уроки, (родители успели мне внушить, что, прежде всего, нужно делать обязательные дела, а потом уж приятные), а в выходные дядя непременно куда-нибудь меня водил. Он опасался, что, пережив недетское горе, я замкнусь в себе от недостатка внимания, поэтому, в ущерб собственных пристрастий, целиком посвящал мне один выходной, стараясь подарить как можно больше положительных эмоций и впечатлений. Но перед воскресеньем была суббота, и я, начав писать книгу, благословлял этот день, как единственный, дающий возможность творить.
В субботу Василий Львович играл в бридж.
Эта нерушимая традиция существовала давно, едва ли не с первого года жизни дяди в N, и была лишь единожды на грани нарушения, когда компанию покинул один из игроков. Кажется, он куда-то уехал, и, по несчастному стечению обстоятельств, именно в это время я и стал жить у дяди. Однако, перерыв в игре продлился недолго. Вскоре в дом пришел новый человек. И этот приход я хорошо запомнил по той настороженности, с которой его приняли, и по той радости, которую все выказали, когда стало ясно, что новый член команды весьма сведущ в тонкостях игры. Этим новым человеком и был Соломон Ильич Довгер.
Он очень напоминал Синюю Бороду. И цветом выбритого подбородка, и горящими черными глазами. Именно так я и представлял матерого убийцу несчастных жен. Но во всем остальном Соломон Ильич оказался очень милым человеком.
Дело в том, что компания игроков состояла из людей увлеченных коллекционированием. Паневин Алексей Николаевич, служащий какой-то конторы, собирал старинные открытки и даггеротипы с видами русских городов, а так же знаки и памятные медали с их гербами и символами. Причем дядя упоминал о каких-то совершенно бесценных экземплярах, которыми Алексей Николаевич страшно гордится, и бережет их, как зеницу ока. Другой собиратель – Гольданцев Олег Александрович – был помешан на старинных книгах, причем, преимущественно, по медицине. Он был врачом. Талантливым, по убеждению Василия Львовича, но, как все талантливые люди, так и не смог пробиться в этой жизни, страдая от собственного ума. Его оригинальные теории слишком далеко расходились с общепризнанными научными постулатами, поэтому Олег Александрович прозябал в районной поликлинике и слыл в медицинских кругах чудаковатым изгоем. Именно он привел в компанию Соломона Ильича, который, хоть и не был сам коллекционером, тем не менее, имел весьма обширные связи в их среде и огромное количество знакомых, готовых эту среду подпитывать. К примеру, дяде он организовал несколько крупных заказов на реставрацию старинной мебели. И, помимо удовольствия, которое Василий Львович испытал и от самой работы, и от её нужности, мы получили финансовую возможность съездить в Ленинград и провести там целых десять дней, не отказывая себе ни в чем.
До сих пор помню, с каким трепетом дядя ввел меня в зал Леонардо да Винчи и, дождавшись, когда перед «Мадонной Литта» никого не будет, подтолкнул меня к картине со словами: «Забудь про все репродукции, про то, что это хрестоматийный Леонардо. Смотри на неё так, словно ты в мастерской художника, с которым только что познакомился». И, вы знаете, был момент, когда, глядя в лицо этой юной матери, я вдруг ощутил невыразимое волнение, как будто кисть только что, на моих глазах, последний раз коснулась голубых одежд, и я увидел нечто новое, совершенное, гениальное…
Да, Довгер для всех тогда явился почти спасителем. Поддержал разваливающуюся традицию, значительно расширил горизонты возможностей компании, совсем уж было в себе замкнувшейся, и мне, косвенным образом, подарил почти целый день, когда я мог беспрепятственно заниматься своим творчеством.
Хорошо помню, как, сидя на диване, в неестественной, вывернутой позе, я торопливо писал, примостив тетрадку на подлокотник. На коленях раскрытая книга, на тот случай, если кто-то задумает войти. Тогда бы я ловко сбросил тетрадь и ручку в пространство между подлокотником и шкафом, а сам сделал бы вид, что читаю. Пару раз так и приходилось делать, поэтому именно на диване, именно согнувшись, как не подобает, я продирался сквозь дебри собственного сюжета.