Если честно

Tekst
21
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Детсадовские лицемеры

В детском саду я столкнулся с шумными толпами маленьких проказников, либо толком не говоривших, либо говоривших так неразборчиво, будто никогда не имели дела с диктофоном. Все мои призывы сочинять песенки, шутки или какие-нибудь забавные истории мои новые однокашники неизменно встречали настороженными косыми взглядами. Мои любимые игры, вроде игр в вопросы или придумывание историй к рисункам, им не подходили – не хватало внимательности и усидчивости. Прямо посреди моих пояснений они вскакивали и начинали носиться и кричать. Девочки в среднем лучше владели речью и были внимательнее, но они отказывались играть, да и вообще особо со мной не разговаривали. Я бы и рад был завести друзей, но мои критерии отсеивали весь контингент детского сада без исключения.

Моя воспитательница, миссис Смит, носила очки в металлической оправе и собирала седые волосы в неаккуратный пучок, из которого постоянно выбивались пряди то с одной, то с другой стороны. Она казалась мне старше моих бабушки с дедушкой, и была тихой, но весьма строгой поборницей благопристойности.

Как-то раз, когда я сидел в одиночестве за столом и что-то рисовал, пока остальные мальчишки играли рядом и изображали пулеметные очереди, миссис Смит подошла сзади и положила руку мне на плечо. Я отпрянул, что наверняка показалось ей невежливым; я же посчитал таковым как раз ее жест. Мама всегда говорила мне, что никто не имеет права трогать меня без моего разрешения, и что я всегда имею право сказать «нет».

– Майкл, не хочешь тоже пойти поиграть? – поинтересовалась миссис Смит.

– Я и так играю, – ответил я. – Я играю в «рисование».

Это была моя попытка подколоть ее за ее убежденность в том, что игры, которые мне нравились, нельзя было назвать играми. Она же просто посчитала, что я ее не так понял, и решила пояснить:

– Не хочешь поиграть с другими мальчиками?[18]

– Нам нравятся слишком разные игры, – заявил я.

Она опустилась на корточки рядом со мной.

– А давай мы с тобой вместе подойдем и попросим их взять тебя в игру?

Мне казалось, что я предельно ясно выразил свое нежелание играть в их игры, а она в ответ… предложила мне попроситься играть с ними? Я пришел к единственному логичному выводу: у миссис Смит явно было что-то не в порядке то ли с головой, то ли со слухом. Я закатил глаза, предвидя мучительно долгое объяснение взрослому человеку чего-то настолько простого. Однако, прежде чем я успел открыть рот, мне в голову пришло другое возможное объяснение: может быть, ей показалось, что я и впрямь хотел поиграть с мальчиками, а отрицал это потому, что стеснялся подойти и попросить их принять меня. По сути, миссис Смит обвиняла меня во лжи.

Я стал говорить медленно и снисходительно, так, как это обычно делают взрослые, объясняя что-либо детям.

– Я не стесняюсь. Мне просто не нравятся их игры – у меня уши болят от криков, и я быстро устаю бегать.

Миссис Смит схватила меня за руку и буквально вытащила меня из-за стола.

– Уверена, тебе бы гораздо больше хотелось поиграть с другими детьми, чем сидеть тут одному.

Я попытался вывернуться из ее хватки.

– Мне и одному хорошо, – запротестовал я. Она пропустила мои слова мимо ушей и потащила меня к мальчишкам.

– Да вы издеваетесь, – сказал я.

Миссис Смит остановилась и нахмурилась.

– Прошу прошения?

– Я же вам сказал, что не хочу играть. А вы мне почему-то не верите.

Миссис Смит скривила губы[19]. Она ахнула, словно я грязно выругался, и отправила меня сидеть в углу. Это было первое наказание в моей жизни – родители никогда меня не наказывали. На глаза стали наворачиваться слезы.

– За что? – всхлипнул я.

– За грубость, – ответила она, снова потащив меня куда-то за руку.

Я ответил вариацией папиной «шоколадной защиты»:

– Мне просто нравятся другие игры – разве это грубо? Вот вам же наверняка нравятся какие-то другие игры, не те же, что нравятся мне? А мои вот не нравятся вам. Это разве значит, что вы грубо себя ведете?

Миссис Смит проигнорировала этот мой аргумент. Единственным человеком в моем окружении, кто точно так же замолкал в ответ на подобные слова вместо того, чтобы начать оправдываться, была Грэмми. Я расценил это как верный признак того, что миссис Смит признавала мою правоту, что ей нечего было мне возразить, но соглашаться с этим она отчаянно не желала. Она усадила меня на позорный стул и ушла. Я уткнулся в стену и разрыдался. В какой-то момент до меня дошел весь абсурд наказания в виде изоляции за желание побыть одному, и я засмеялся. Мне эта мысль показалась самой умной из всех, что когда-либо приходили в голову.

За следующей игрой в шахматы с отцом я похвастался ему этим наблюдением. Папа рассмеялся и сказал:

– Это называется «ирония».

Я безумно обрадовался, что для таких ситуаций уже придумали емкое слово – это означало, что кто-то другой тоже замечал такие вещи и смеялся над ними, что хоть все в детском саду и считали меня ненормальным, но где-то существовали и единомышленники.

– Обалдеть можно, – добавил папа, смеясь вместе со мной над миссис Смит, – В детском саду нет и не может быть никакого правила, обязывающего тебя играть в игры, которые тебе не нравятся, с теми, кто тебе не нравится. Это ее собственные выдумки. Ты что, по ее мнению, должен был специально играть в игры, которые не любишь?[20]

– Пускай остальные играют в игры поинтереснее! – воодушевленно добавил я.

Отец фыркнул, и я явственно почувствовал, что теперь его недовольство было нацелено уже на меня.

– Пускай остальные играют в то, во что хотят. Раз ты не обязан играть в их игры, с чего вдруг они обязаны играть в твои?

Я заплакал, но отец невозмутимо продолжил:

– Нельзя критиковать окружающих за то, что практикуешь сам. Это называется «лицемерие».

Я сразу понял, что это слово мне пригодится еще не раз.

Мама охотно рассказывала историю о еврее-Санте направо и налево. Как-то раз она рассказала ее Баббе и Зайде – мы тогда сидели за стеклянным кофейным столиком в их загородном доме, в котором будто бы навеки застыла атмосфера 1950-х. Зайде по ходу рассказа как обычно то засыпал, то просыпался. Даже когда он не спал, он вечно словно на что-то отвлекался и выглядел рассеянным. Баббе же, напротив, казалась мне похожей на одного из аллигаторов, которых я видел по телевизору – ее взгляд точно так же словно осуждал все и всех вокруг из-под неопределенного количества наслаивавшихся друг на друга полупрозрачных век. Когда мама закончила рассказывать, я вспомнил о своем новом любимом слове и спросил:

– Мам, а Грэмми лицемерная?

Мама ответила без малейшей запинки или раздумий:

– Ну, во всяком случае, Грэмми очень часто ведет себя лицемерно.

Баббе подалась вперед и произнесла со своим жестким, типично массачусетско-еврейским акцентом эпохи Великой депрессии:

– Не говори так! Майкл должен считать свою бабушку лучшей бабушкой на свете.

Мама невесело усмехнулась.

– Поверь, Майкл и сам бы очень быстро понял, что это не так, – ответила она.

Баббе скорчила максимально жгуче-осуждающую мину и повернулась ко мне, словно размышляя, не повесить ли каким-нибудь немыслимым образом вину за этот разговор на меня.

Мама тем временем продолжала:

– Если я отвечу «нет» на вопрос Майкла о том, лицемерна ли Грэмми, он просто перестанет доверять либо мне, либо себе самому. Ни то, ни другое мне как-то не особо по душе.

Она повернулась к папе, ища поддержки, но тот лишь безучастно глядел куда-то вниз сквозь стеклянную столешницу.

Первые несколько лет дошкольных занятий я провел преимущественно в слезах. В ответ на неизбежные обвинения в плаксивости я пересказывал обидчикам слова отца о том, что сдерживать слезы – это все равно что сдерживать смех, и пытался объяснить, что в слезах нет ничего дурного и что скрывать свои эмоции гораздо хуже, не говоря уже о том, чтобы смеяться над теми, кто этого не делает. Решительно никого из моих однокашников эти доводы не убеждали.

Как-то раз один мальчик, который активнее всех называл остальных плаксами, поцарапал коленку на площадке и сам упал на асфальт в слезах. Надо сказать, в моем понимании он и так уже являлся самым большим позором всей группы из-за такого мощного страха перед эмоциями, побуждавшего его смеяться над каждым, кто их проявлял. Однако в тот момент, лежа на асфальте и плача, он расписался еще и в собственном лицемерии. Впрочем, были и плюсы: по крайней мере, он на собственной шкуре понял, почему не стоит называть окружающих плаксами.

 

Однако совсем скоро он вновь стал обзывать остальных плаксами – у него даже коленка еще зажить не успела, и на ней все еще был бинт. Другой мой одногруппник споткнулся, упал и заплакал, а этот мальчик встал над ним и начал скандировать: «Плакса! Плакса!»

Я подошел к нему и прервал его крики, используя папин метод объяснения путем задавания вопросов.

– Ты тоже плакал, когда поцарапал коленку, – сказал я, – Почему ты и себя не назвал плаксой?

Он напрягся. Я узнал его позу – в нее обычно вставали сердитые и хмурые мужики, которые дрались по телевизору. Вид маленького мальчика, принявшего точно такую же позу, меня рассмешил.

– Я не плакса! – рявкнул он.

– Все видели, как ты плакал, – пожал плечами я.

– А вот и нет! – закричал он, – я не плакса! – он сорвался с места и побежал к зданию детского сада. – Я на тебя нажалуюсь! – крикнул он мне через плечо.

Я побежал следом, на ходу объясняя:

– Ты и ябедами других называешь! Нельзя называть других ябедами, если ябедничаешь сам!

Добежав до миссис Смит, он ухватился за ее ногу.

– Майкл назвал меня плаксой! – пожаловался он.

Так и не отцепив от своей ноги этого якобы не-плаксу, у которого глаза были на мокром месте, миссис Смит присела на корточки, чтобы меня отчитать.

– Это невежливо, – сказала она.

– Да я бы в жизни никого не назвал плаксой! – возразил я. – Мне самому нравится плакать, я каждый день плачу. Плакать хорошо. Я назвал его не плаксой, а лицемером.

Миссис Смит замешкалась. Я начал подозревать, что ей неизвестно значение этого слова, поэтому на всякий случай пояснил:

– Он сам плачет, а потом называет всех вокруг плаксами. Он лицемер.

Миссис Смит прищурилась, все так же глядя на меня и пытаясь найтись с ответом.

– Я же ему помогаю. Самому сложно понять, что ты лицемер, если никто тебе про это не скажет. Это все равно что сказать ему, что у него что-то в зубах застряло.

Наконец миссис Смит произнесла:

– Майкл, а тебе самому понравилось бы, если бы тебя назвали лицемером?

– Я был бы только рад, что мне об этом сообщили, – честно ответил я.

Миссис Смит покачала головой – она явно уже устала от этого разговора.

– Лицемер – грубое слово, – сказала она.

Я рассмеялся.

– Вовсе нет! Папа меня постоянно называет лицемером!

Миссис Смит отшатнулась, встала во весь рост и молча удалилась. Тот мальчик пошел следом, все так же держась за ее ногу. Я воспринял ее уход как побег и очередное доказательство своей правоты.

Когда я пересказал эту историю папе за шахматами, тот от души посмеялся.

– А что ты, по ее мнению, должен был сделать? Специально не обратить внимание на это противоречие? Проигнорировать его? Спустить все на тормозах и смолчать?[21]

Каждый день, сидя в машине, на которой меня забирали из детского сада, я рассказывал маме обо всех случаях лжи и лицемерия, которые наблюдал в тот день.

– Миссис Смит заставила нас пожать друг другу руки после кикбола, она сказала, что это спортивное поведение! А потом мы играли в испорченный телефон и некоторые из ребят специально все перевирали! А когда я ушибся на площадке, миссис Смит сказала мне, что я отважный, хотя я ничего отважного вовсе не делал!

Мама в ответ обычно смеялась и соглашалась со мной.

– И все-то ты подмечаешь, Майкл!

– Подмечаю, а как же, – отвечал я.

Возможность рассказывать родителям обо всех подобных впечатлениях позволяла мне относительно безболезненно переносить несправедливости детсадовской жизни, а иногда даже находить в них удовольствие. В моменты напряженных конфронтаций с воспитательницей или со сверстниками меня подчас разбирал смех, стоило мне подумать о том, как забавно будет потом пересказывать этот случай родителям.

Мама с папой в основном встали на мою сторону и поддерживали меня, но лишь потому, что искренне считали, что я прав. Если им казалось, что я вел себя нечестно и лицемерно или слишком узко смотрел на ситуацию, они незамедлительно мне об этом сообщали. Такая критика давала мне понять, что они по-настоящему интересуются моими рассказами, дарила мне ощущение собственной важности. В моей семье тишина означала страдание, чистосердечные признания связывали нас друг с другом, а любовь выражалась через конструктивную критику[22].

Потом наступили праздники – мое первое Рождество в детском саду. Все вокруг только и говорили что о Санте, а мне приходилось усердно держать язык за зубами, чтобы не начать делиться с остальными тайным знанием, носителем которого я являлся. Это был крайне болезненный для меня ритуал посвящения в пассивную ложь – ложь умолчанием. Я много раз слышал от других, как горят щеки и учащается сердцебиение, когда делишься с кем-то своими чувствами. У меня же подобные симптомы вызывала как раз необходимость сдерживаться. Я с ужасом ждал дня, когда эти дети узнают, что их всех водили вокруг пальца. Я знал, что тогда уже не смогу не признаться в том, что я пассивно участвовал в этом заговоре, что знал об этом обмане с самого начала и никому не сказал.

Однако до этого дня оставалось еще несколько мучительных лет утаивания истины. Надо сказать, что в итоге этот судьбоносный день оказался далеко не так страшен, как я представлял. Не было никаких криков, никакой злости и боли от такого предательства. Когда я сознался в том, что знал правду с самого начала, остальные солгали, заявив, что тоже всегда прекрасно это понимали. Они словно предпочитали правде некую общность со своими друзьями и родными.

– Удивительно, – бормотал я себе под нос, меряя шагами детскую площадку, – и смешно. Просто смешно.

Жопендрежничество

Как-то раз, когда мне было восемь, папа с мамой и с новорожденной Мириам сидели на заднем дворе и слушали шутки, которые рассказывал, пританцовывая и размахивая своими длинными руками, уже четырехлетний Джош. Иногда он хватал надувной мяч вдвое больше него самого, кидал его об землю и бил его руками и головой. Его «шутки» представляли собой достаточно бессвязные микроистории, соединявшиеся словами «а потом». Каждый раз на этом «а потом» Джош замедлялся, чтобы успеть придумать следующую часть. В итоге получалось нечто вроде: «Пингвин подошел к утке и сказал, что хочет пить. А потом утка дала ему стакан воды. Но там была не вода, а лед! А потом пингвин всосал этот лед! А потом…» Он мог продолжать так до бесконечности, наслаждаясь вниманием зрителей, и рассказывал обыкновенно до тех пор, пока его не останавливали.

Мы сидели и слушали Джоша, мама смеялась, радуясь тому, как проступали ямочки на его щеках и как загорались радостью его глаза, когда он улыбался. Я тоже смеялся, но не над шутками, а скорее над неверными представлениями Джоша о том, как они должны быть устроены. Наш смех лишь подстегивал Джоша, он двигался все быстрее и говорил все громче. В какой-то момент он даже стал забывать делать вдохи и начал тяжело дышать на каждом «а потом».

Папа тоже посмеивался, но при этом я явственно чувствовал его растущее нетерпение. В конце концов он не выдержал и перебил комика-самоучку.

– Джош, – сказал он, – у хороших шуток есть одно важное качество – они обычно имеют конец!

Папино заявление прозвучало легко и не обидно; мы все засмеялись, включая самого Джоша, который, вполне возможно, даже не понял, что его критикуют. Папа решил воспользоваться удобным случаем для небольшого наставления:

– Конец шутки обычно называют добивкой…

Джош перебил его криком «Добивка!» и как следует врезал несчастному надувному мячу. Джош просто обожал что-нибудь бить. Его любимой игрушкой был надувной человечек для битья.

Отец посмеялся над тем, как Джош понял это слово, и продолжил свое пояснение:

– Добивка называется так потому, что она должна быть смешной и неожиданной, как удар.

Джош еще посреди этого предложения метнулся за надувным мячом, который еще полминуты назад улетел от его молодецкого удара на другой конец заднего двора. Вернувшись, он, задыхаясь от бега, спросил маму, можно ли ему пойти в дом и побить надувного человечка. Разговор про добивку явно вдохновил его на очередные боевые подвиги.

– Давай попробуем сочинить хорошую добивку, – предложил папа, рассчитывая на то, что Джошу понравится такая игра. Однако тот внезапно напрягся, готовый в любой момент то ли вспыхнуть в приступе буйства, то ли упасть на землю в истерике и слезах.

Я решил вмешаться и объяснить несколько иначе.

– Смотри, Джош, – сказал я, – закончить шутку – это как-нибудь вот так, скажем: «Я только прилетел прошлым вечером. Ох, как же руки-то устали!»

Все засмеялись, включая, опять же, Джоша, хотя я точно почувствовал, что юмор до него не дошел.

– Когда ты говоришь, что только что прилетел, все думают, что ты имеешь в виду «прилетел на самолете». А потом, когда ты говоришь, что у тебя устали руки, все понимают, что на самом деле ты имел в виду «прилетел как птица», – для пущей убедительности я изобразил руками движение крыльев. – А юмор в том, что никто не умеет так летать!

Джош заулыбался и аж заскакал на месте, а потом в точности повторил мою шутку, чему мы все дружно зааплодировали[23].

Вскоре, за очередной нашей партией в шахматы с папой, он упомянул, что пытался научить Джоша.

– Он ходил всеми фигурами как попало! – сердился папа. – Единственное удовольствие от игры он получал, сбивая фигуры с доски. – Он с искренним сожалением покачал головой. – Я ему сказал, что не стану больше с ним играть, если он продолжит кидаться фигурами, а Джош в ответ лишь засмеялся и раззадорился еще больше.

Я, надо сказать, понимал, почему папу беспокоило такое поведение. Джош был не таким, как мы, и я это видел. Я не знал, конечно, что бывает, когда младший сын не вписывается в собственную семью, но примерно представлял себе, что вряд ли это выливается во что-то хорошее[24].

Пойдя в детский сад, Джош сумел поладить со сверстниками, что встревожило нас еще сильнее. Он часто приводил домой своих друзей, они носились по заднему двору, визжали и кричали нечто невразумительное, как обычно делает большинство детей.

В 1989 году отцу окончательно надоело по часу добираться на машине от дома до работы и обратно, и в результате мы переехали из Клермонта в долину Сан-Фернандо. Я помню, как мама, сидя на диване, обнимала пятилетнего Джоша и всячески старалась его утешить – тот плакал и убивался по друзьям, с которыми ему придется расстаться, и поименно перечислял всех ребят, по которым будет жутко скучать. Мне было решительно непонятно, каким образом за полгода в детском саду можно так сильно привязаться к такому количеству людей, мне это казалось даже смешным. В итоге я приписал это явление низким стандартам Джоша.

 

На новом месте нам с Джошем пришлось пойти в новую школу посередине учебного года. В какой-то из дней Джош вернулся с занятий в слезах. Пав на ковер в гостиной, он поведал мне, что кто-то из сверстников пустил слух о том, что у него зеленая задница.

– У меня не зеленая задница! – рыдал он на ковре. – Моя задница вовсе не зеленая!

– Да ты меня-то не убеждай, я и сам знаю, что не зеленая, – серьезно ответил я. – А с чего они вдруг так решили? Может, они увидели зеленый ярлычок у тебя на штанах и подумали, что это твоя задница? Если так, то это, конечно, тупо, даже по меркам пятилеток[25].

Заплаканный Джош неотрывно смотрел на меня, ожидая от старшего брата мудрого совета.

– Так, ну, во-первых, – начал я. – Стыдиться тут вообще нечего. Даже если бы твоя задница и впрямь была зеленой, они все равно были бы неправы, насмехаясь над этим. Нет ничего плохого в том, чтобы отличаться от других.

Джош снова разрыдался, опровергая между всхлипами свою зеленозадость.

Я попытался успокоить его советом[26]:

– Так ты просто приведи их в туалет и покажи свою задницу.

Обретший слабую надежду Джош утер слезы.

На следующий день он снова вернулся из школы зареванным.

– Я сказал им, чтобы они пошли со мной в туалет! – причитал он. – А они не пошли! Сказали, что я просто хочу им показать свою зеленую задницу. И назвали меня «жопендрежником»!

Я покачал головой, стремительно теряя веру в человечество.

– То есть ты попытался предоставить им доказательство их неправоты, а они отказались даже взглянуть? Они что же, не хотят чувствовать себя по-настоящему правыми? Их совсем не интересует истина?

Джош наморщил лоб, отчаянно напрягая все извилины. Вероятно, он в тот момент пытался определиться, важна ли истина ему самому. А я тем временем размышлял, додумался ли он уже до того, что приверженность истине исключала возможность иметь друзей.

Джош всегда просил маму с папой покупать ему одежду и обувь, похожую на ту, что носили ребята из школы; он даже просил, чтобы его стригли похожим образом. Его речь обрела странный и незнакомый тягучий, расслабленный акцент, разительно отличавшийся от нашей манеры выражаться четко и многословно. Мама с папой оба считали, что друзья Джоша плохо на него влияют, и переживали из-за того, что Джош начинает под них мимикрировать.

Я помню, папа как-то раз спросил у него:

– Если все твои друзья прыгнут со скалы, ты тоже прыгнешь?

Без тени сомнений Джош выпалил:

– Да!

Потом выяснилось, что он представил себе прыжок со скалы в озеро, но общей картины это не меняло – Джош уже выбрал, на чьей стороне ему быть.

18Я был крайне непривычен к иносказаниям и скрытым просьбам и в результате понял этот вопрос буквально. Я посчитал, что ей было действительно интересно, почему я предпочитал играть один.
19Именно с таким выражением лица мне вскоре предстояло сталкиваться регулярно. Во-первых, оно отражало удивление – она-то приняла меня за ранимого ребенка, с которым не хотят играть грубые и жестокие мальчишки. Во-вторых, в нем явственно читалась злость – разумеется, не на мое вопиюще пренебрежительное отношение к сверстникам, а на то, что я осуждал ее собственные слова и действия. Казалось бы, смешно взрослому человеку обижаться на слова ребенка – а вот поди ж ты. Существует некая особая, ни с чем не сравнимая ярость, которую испытывают взрослые, когда их стыдит ребенок.
20Да, именно так.
21Да, любой из этих вариантов подошел бы идеально.
22Просто вдумайтесь в это как следует, и вы поймете, насколько запущенным случаем я был с точки зрения общества.
23Он все-таки слишком буквально меня понял. В результате на протяжении следующих нескольких лет Джош, рассказывая свои фирменные шутки, периодически украдкой поглядывал на меня, словно ждал моей отмашки, а затем в какой-то момент краснел и говорил, что только что прилетел и что у него устали руки.
24Когда мы были детьми, каждый раз, описывая нас с братом кому-либо, папа говорил так: «Майкл у нас писатель, а у Джоша отличная зрительно-моторная координация».
25В свои девять лет я по наивности все еще слишком многое воспринимал буквально.
26Должен сказать, я честно хотел помочь. Самый худший из возможных в такой ситуации советов я дал из самых лучших побуждений.