Loe raamatut: «Сегодня и завтра, и в день моей смерти. Хроника одного года»

Font:

© Михаил Черкасский, 2018

ISBN 978-5-4485-7377-4

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Предисловие 2017 года

Газетную лямку я сбросил спустя несколько лет после окончания университета. Выпрягся и ушел с благословенья жены в сторожа: она видела, как я изнывал от мелкотравчатой, уже нестерпимой поденщины. Ведь годы таяли, а мне так хотелось написать что-нибудь настоящее. Хотя я был пуст, как барабан, и за душой еще ничего не было. Кроме души. Говорят, это у всякого есть. Даже у крокодила. Иначе откуда же у него слезы?

Писать эту книгу я начал сразу же после того, как мы с женой остались одни. К тому времени я шагнул по карьерной лесенке вверх на одну ступеньку: из сторожей в кочегары. Точнее – в операторы газовой котельной. И несколько лет год за годом заносил на бумагу все, что спеклось в груди. За шесть лет даже не веником (метлой, шваброй), а всего лишь пером можно насобирать много мусора. Что я с успехом и сделал. И, еще не закончив рукопись, все чаще со страхом глядел на то, что лезло опарой за все мыслимые пределы. Особенно тошно мне стало, когда я прочел «Очень легкую смерть» Симоны де Бовуар (жены Сартра), рассказавшей об уходе своей матери. Если этот протокольно равнодушный и нудный роман можно было одолеть только из уважения к Великой французской революции, то что прикажете думать о лезущих к потолку стопках листов. Но, отворачиваясь от здравого смысла, я строчил и строчил. Потому что иначе тогда не мог. И когда все это, сокращая, отстучал на пишущей машинке, – то, зажмурясь, уже не мог не налюбоваться этой пирамидой Хеопса. А посмотреть, ей-ей, было на что. О количестве страниц умолчу, гораздо гуманнее перевести это в килограммы. Весов у нас не было, а навскидку рукопись весила, видимо, килограмма два. А может, и все три.

Больная жена уже так ослабела, что не могла вновь пройти тот же путь, и я отбуксировал рукопись нашей однокашнице Рите, в то время, по сути, единственному моему читателю. Глотала она книжки, как устриц, которых сроду не видела, так что и эти килограммы, отрясая мусор, осилила быстро. И произнесла странную фразу: «Я стою перед этим в удивлении». Много лет спустя новый друг Игорь Иванов узнает об этой фразе и скажет: «А я бы встал на колени». Только прочел он уже не рукопись, а книжку.

Больше пятнадцати лет пролегло между ними. За эти годы я превратился в прозаического хроника: плодил и плодил тексты, как теперь говорят. И торопился осчастливить ими московские толстые журналы. От радости они теряли дар речи. А я, видите ли, чего-то ждал, не догадываясь, что опускаю рукопись не в щель почтового ящика, а – канализационного люка. И по-прежнему вдалбливал в медный свой лоб, что главное – написать нечто хорошее, настоящее. А уж они там (ну, в журналах) напечатают. Как же, как же, ведь они, бедные, ждут-не дождутся, когда «с улицы» вынырнет какой-нибудь графоман-недоумок, который не видит, что в каждом журнале, перед каждым редактором стоит очередь. Это они, Авторы-с. Причем, извольте заметить, маститые и молодые, талантливые и просто замечательные. Стоят и не ропщут, терпеливо ждут своей очереди.

А ведь я знал, что надо, как теперь говорят в России, тусоваться, то есть роиться, вращаться в литературной среде. И тогда ты там примелькаешься, станешь почти что своим. Да ведь так всегда было, везде и во все времена. И я это понимал, но все равно думал, что дело писателя сидеть над бумагою за столом, а не отираться в редакционных предбанниках. В общем, не хотел мешать божий дар с яичницей – первый я оставлял себе, вторую охотно делил с друзьями (особенно если у них в гостях). Так и не сумел я войти в круг литературного обихода, хотя и характер, и некоторые знакомства позволяли идти проторенным путем. Да к тому же после жизненного надлома лет на десять выпал из жизни, в основном зная лишь один маршрут: дом-котельная-дом.

Десять лет я не мог взять ножницы, чтобы выстригать лишнее. Но когда за несколько лет убрал вопиющие космы, вдруг отправил рукопись в Москву в «Советский писатель». И вот там мне повезло: она попала к хорошему человеку, который посоветовал еще сократить, выбросив вставную историю. Но когда я все сделал, он вздохнул: «М-да, рукопись стала какой-то головатой». И вот здесь поневоле задумаешься о том, как найти золотую середину между лишним и нужным. Тем не менее рукопись переправили в ленинградское отделение издательства. И однажды я услышал в трубке незнакомый голос. Это был член издательского совета, известный петербургский писатель Глеб Горышин. «Я потрясен. Иду в издательство и буду настаивать на скорейшем выходе книжки».

А был тогда еще 1991 год. И – не судите строго – я немножечко размечтался. Но в канун нового 1992 года пришел дед морозик Гайдар, взял либерализационный топорик и срубил… великую советскую державу. А вместе с ней и ту елочку, на которой я думал развесить другие свои рукописи. Вовсе не такие тяжелые – говорят, даже легкие и «читабельные».

И все же год спустя с помощью друзей мне удалось дешево издать книжку. И прямо из типографии сотню экземпляров сдал в «Академкнигу»: вновь повезло, потому что от «частных лиц» магазины не принимают. Несколько экземпляров отправил уважаемым литераторам. Не ответил никто. Кроме выдающегося русского писателя Виктора Астафьева. Вот что, в частности, написал он в коротком письме: «Ну, и чтением вы меня наделили! Невероятное, небывалое, испепеляющее чтение! Как? Что? Каким слогом написано? Это остается за гранью сознания. Читая, некоторые места перечитывал, чтобы убедиться: написано ладом. Писать о такой книжке – все равно что молитву портить». Выше похвалы не бывает, но мне-то, безымянному, нужен был хоть какой-то публичный отклик. И он был: шесть лет спустя в интервью «Независимой газете» по случаю своего 75-летия Астафьев сказал: вот на столе у меня лежит книжка… И, пересказав ее содержание, добавил, что такие книги нужны.

После выхода «Хроники» ровно за час до нового 1994 года в дверь позвонили: на пороге стоял Игорь Иванов, живший неподалеку. «Миша, я шел с женой мимо твоего дома и решил заглянуть на минутку. Я прочел твою книжку». – «Как? Я же не дарил тебе». – «Неважно. Леня, вы с ним знакомы, купил две – одну для меня. Ты… ты сделал для меня такое… такое… Вот, извини, но возьми это», – и протянул мне… бутылку хорошей водки. Он был абсолютно благополучный человек: профессор, счастливый муж, отец, дедушка. Много лет спустя я спросил его: что же могла сделать эта книжка? «Не знаю. Честное слово, не знаю. Но ничего подобного я не читал».

За минувшие годы с книжкой познакомились многие. Одни ее «проглотили залпом» и были «потрясены». Некоторые из них говорили, что по воздействию это одна из сильнейших книг во всей мировой литературе. Тяжелая? Да, но ее вряд ли читали бы так, если б сквозь тучи временами не пробивалось солнце. Если бы не было просветления в скорби, которое ученые люди называют катарсисом. Но были и другие такие же хорошие (или не очень) люди, которые, едва лишь поняв, о чем речь, благоразумно откладывали книжку в сторонку. Потому что у каждого свой болевой порог. Так что Горышин и Астафьев, говорившие, что такие книжки нужны всем, ошибались.

Вообще-то, ни одна книга, ни один даже самый гениальный писатель не нужны всем. И об этом давно уже сказано очень просто: на вкус и на цвет товарища нет. Я не знаю, кто сказал, что смерть одного человека – трагедия, а гибель сотен людей – всего лишь статистика. К сожалению, это так. Жестоко и в то же время… спасительно. Ибо человек не должен и не может вместить в себя бездну чужого горя. Телевидение приучило нас к тому, что жертвы терактов и катастроф воспринимаются нами мимолетней и равнодушней, чем сводка погоды или очередная шалость какой-нибудь поп-звезды. И вряд ли многие из нас хоть на минутку смутно представят себе, что же чувствуют, с чем остаются в надломленной жизни родные погибших. Нет, никому не дано знать, что же чувствует каждый из этих осиротевших людей.

Когда умирала наша дочь, и никто и ничто не могло спасти ее, я хотел отстраниться хоть на минутку от надвигающегося ужаса. От того мира, где не было виноватых, но возможно такое. И не музыка нужна была мне, а – книга. Нет, ничем не загладишь душевную боль, и чужою бедою не вычерпаешь свою. Но, возвращаясь на старое пепелище, вспоминаю, как искал я тогда тяжелые книги. И они, конечно, не смогли бы избавить от боли, тоски, но хотелось увидеть, что все уже было и было с кем-то, когда-то. И наверно, я мог бы почувствовать в том человеке друга, собрата, родного.

А еще глаза свои увести мне хотелось от обычных, нормальных людей, от того, что жило повсюду вокруг: у больничных стен, в трамвае, в метро. Лишь в чужую, темную, как мазут, печаль я мог погрузиться на миг. А когда писал эту хронику – уж не книги, а музыка, надрывавшая душу, нужна была мне.

Десять лет спустя после выхода «Хроники» Максим Мошков любезно поместил ее на «полках» своей электронной библиотеки. Сколько людей отыскали ее там, я, конечно, не знаю. Но несколько откликов получил. «Я читаю Вашу книгу с монитора, и она словно горит у меня в руках. Я одна воспитываю восьмилетнего сына и надеюсь, что ваша книжка поможет мне вырастить его человеком». А полгода назад позвонил приятель и сказал: «Вот „Эхо Москвы“ ты не слушаешь и зря. Там по четвергам с двенадцати до двух часов ночи Дмитрий Быков отвечает на вопросы читателей о книгах. И один чудак сказал, что прочел твою книжку, и она перевернула его жизнь. И спросил Быкова, что он знает о тебе». – «Вот уж верно – чудак. Только и дел у Быкова, что ползать в катакомбах интернета. А кто же тогда будет сочинять статьи, романы, стихи, рисовать огромные парадные портреты конгениальных собратьев по перу. Да еще и отвечать на всяческие вопросы».

Когда-то Рита после «Хроники» денька два простояла в удивлении. Я же до сих пор торчу человеком-невидимкой внизу возле эскалатора. За спиной у меня рюкзак с рукописями. Год от году тяжелея, давит он душу и плечи, гнет к земле. Но стою. Неотрывно гляжу, как бежит наверх лента эскалатора, но никак, ну, никак не могу сделать шажок, полшажка, чтобы встать на нее. Слышу, как с нарастающим ревом накатывает поезд, и выскакивают из него молодые литераторы, бегут к эскалатору. А за ними степенно шествуют основательные, маститые. И лента уносит их вверх. Задрав голову, я гляжу им вслед. И, наверно, только от зависти и нескончаемо долгого стояния, кажется мне, будто на одну пару мужских ног приходится полторы пары женских.

Слушая рев набегающего очередного поезда, я по-прежнему верю, что настанет день, когда ранним-ранним утром метро, не выспавшись за ночь, распахнет двери, и побежит наверх лента эскалатора. И, заканчивая ночную смену, уборщица шваброй подтолкнет к эскалатору чей-то бесхозный рюкзак, очутившийся на полу. И поплывет он все выше и выше. А навстречу ему, вниз, проследуют тени тех, что еще недавно так резво и весело возносились наверх.

Работая над романом-мозаикой о первой жене, я правил фрагменты из «Хроники», которые вошли в текст. А потом и всю ту рукопись прошерстил. Так родилось это «издание второе, переработанное и дополненное». А первое начиналось так:

Из рецензии Глеба Горышина: «Принявшись за чтение рукописи М. Черкасского, я начал, по обыкновению, делать «заметки на полях». Но вскоре оказался настолько захваченным чувством автора, атмосферой этого сочинения – единственного в своем роде, – что так и вышел из чтения потрясенным, как будто пережил собственное горе. Представленную М. Черкасским рукопись никак невозможно пересказать, ее можно только пережить: каждая фраза в ней затрагивает самые сокровенные струны души, какие чаще всего сокрыты от постороннего уха. Это повесть о том, как умерла восьмилетняя девочка Лера, рассказанная ее отцом на языке такой любви, такого отчаяния, что местами, даже при чтении, перехватывает горло, останавливается сердце.

Посильна ли для литературного сочинения такая сверхзадача? За примером, аналогией я, честное слово, не знаю, к чему обратиться. И самый ответ должен найти только в собственном переживании прочитанного, настолько все это личное и в то же время общечеловеческое, подспудно уготованное каждому из нас. По-видимому, литературный ответ надо оставить в стороне, если иметь в виду общепринятые мерки. Случай особый, может быть, дающий нам пример той новой литературы, которая решается взять на себя немыслимую доселе концентрацию человеческого чувства, горя, душевной беззащитности – перед лицом грозных и равнодушных явлений переживаемого нами исторического момента. Может быть, примеры этого рода литературы можно найти у Солженицына или Шаламова…

…Я всячески за наискорейшее напечатание книги М. Черкасского, ее близко воспримут в каждой семье, в каждой стране. Глеб Горышин».

Часть первая

Был шестой день сентября, и бабье лето в нелинялом зеленом подоле по-старушечьи грелось пред домом, и солнце, еще по-летнему жирное, растекалось на голубом блюде. Одинаково доброе, одинаково равнодушное ко всему и ко всем – очень разумное солнце.

Был час дня, и я торопился в школу. В английскую. Поначалу казалось нам, что это будет нетрудно: наша мама работает в детской газете и, если попросит, то долго ль уважить. Подумаешь (наверно, говаривал Кромвель, отправляя на эшафот), одним англичанином больше, одним меньше. Но пришла мама, хмуро вздохнула: «Отказала директорша: не наш, говорит, микрорайон. М-да, директорша эта…» – шибко поморщилась. Что ж, смирись, человек, иди в обычную приходскую школу, их так много вокруг. Но хотелось в английскую. Уж если не балет, не музыку, так хоть это можем мы дать? Ведь водили на прежней квартире в группу при доме пионеров. И нравилось: «Э кет – кошка. Ха, смешно как…» – «Только – кэт, кэт, доченька, а не кет. А то у тебя получается кит». – «Э кит, э кит!..» – залилась и давай бегать по комнате. А где уж там бегать на этих вытянутых пятнадцати метрах. Пенал не пенал – жилплощадь.

Значит, с английской не вышло. Но мы еще думали. Оставался последний, но кумулятивный снаряд – Лина, которая может пробить все. Рапорт ее на мой телефонный запрос был по-военному скор: «Ясненько!.. Не беспокойся, Сашуня. – И два дня спустя: – Ну, вот, я могу устроить, но у Технологического института. Ах, спасибо!.. Весь город лезет к ним с этим!.. Боссы!! А ты хочешь…» Ничего уж я от нее не хотел и поэтому проглотил – молча.

А уже незаметно подкрался учебный год. Он принес мне и другие заботы. Летом на радио валяются деньги, и это должны знать все. Штатные отдыхают, и некому наклониться, чтобы зачерпнуть из гонорарного ручейка пригоршню звонкого серебра. В «Пионерском вестнике», который не гнушался и мною, дали мне вечно юную тему: живописать к новому учебному году новую школу. Что ж, вздохнулось невольно, тут надобно танцевать от гороно, которое скажет: столько-то типовых, в таких-то районах. И предложит, как хан Кончак: если хочешь, любую из них выбир-рай!.. «Вот у больницы Мечникова, – на прощанье сказала инспекторша, – открывается школа. Кстати, английская».

Невидимые камни падают на нас. Где, в какой день, в какой миг, оступившись или неосторожно забежав, делаем мы тот роковой шаг, чтоб точнехонько угадать под булыжник? Или добрые ангелы терпеливо сидят над обрывом и ждут, рассчитав, когда надо спихнуть? И тут уж спеши не спеши, жди не жди – не отвертишься, не отсидишься. По каким статям, за какие грехи иль за доблести выпадает нам это? За что? Спросите себя, когда, торопясь на работу, на свидание, в магазин за пол-литрой, каблуками не чувствующими давите червяков, выползших после дождя. Когда в лесу (по грибы ли, по ягоды ль) вминаетесь в рыжеватую копошащуюся ниточку муравьев. Вы слышали, как они спрашивали?

Ехал я в школу, скучающе ожидая нудно-бодрой беседы с директором. А мне бы уж впору совсем о другом было: тень летящего камня пала на нас. Я не видел, не слышал – сочинял. Три странички текста (докладную записку для кассы). Но при этом следовало соблюсти жизнеполагающий принцип журналистики – от частного перейти к общему. Короче, надо было упомянуть, сколько будет введено новых школ в городе. Достаточно было еще разок снять телефонную трубку, поговорить с той же инспекторшей, но голос ее звучал так дружелюбно, что, не признаваясь себе, я решился на встречу.

И свою припасенную заднюю мысль вклинил со вздохом меж делом:

– Да, хорошая там школа. Повезло людям, а мне вот никак не удается устроить дочку в английскую.

– А где вы живете? – и уже на другой день вдруг услышал: – Принята.

– Как? Уже? Спасибо, большое спасибо!! Я даже не знаю, за что…

– Просто так. Считайте, что вам повезло.

В чем же дело? Симпатия? Может быть, но деловитая эта женщина ни глазами, ни голосом не баловала – наши взгляды не имели двойного дна. Чуть позднее я понял, что была это шутка господня. А я радовался, просто места себе не находил. Бегал по комнате, вокруг телефона, будто лошадь на корде: Тамара на задании, кому б позвонить?

– Анна Львовна, я устроил Лерочку в школу! – доложил Тамариной заведующей.

– Вы? Сами? – басовито посмеивалась. Но я не обиделся, все правильно: не тот папа.

И примяв трубкой соски телефонных кнопок, искал новую жертву: «Лина, я устроил!..» – взахлеб, не захлебываясь однако ж. А стоило бы. «Ну, ладно, ладно, Сашуня молодчик. Хорошая женщина? Ну, Сашечка, разве кто-нибудь может устоять…» – «Да нет же!..» – всерьез, хотя так и видел, как она там улыбается – не грязнее, чем жизнь, и не чище. Скепсис – не сепсис: не убивает. И потихонечку остывал.

Еще холоднее мне стало, когда поднимались с тобой, доченька, по лестнице к кабинету директорши. Школа как школа, но все здесь пропитано таинственным и желанным английским духом. Там, где обычно висит 3-Б, здесь: 3-Б ROOM.

– Room… – прочла.

– Не роом, а руум, класс, – поправлял, обладая лишь полсотней слов и каким-то произношением.

– Папа, а это что?

– Это WС – ватерклозет значит.

– Что, что?.. – нежно, удивленно склонила каштанную голову. – Уборная? Ха, ты шутишь? Туда англичане ходят?

– И англичане, говорят, тоже.

– А нас пустят?

Не успел я взойти в кабинет, как сразу почувствовал, что уже взвешен – взглядом пристальным и натасканным.

– К сожалению, мы должны будем вам отказать, – сказала директорша. – У вашей девочки больное сердце. Как больное? – Насмешливо словно передразнила меня: – Так: шумы в сердце. Может, это и не страшно, как вы говорите, но не забывайте, что нагрузка у нас очень большая.

– Ну, хорошо… – все же немножко струхнул, черт с ней, с английской, здоровье важнее. – Но мы бы хотели попробовать. Если я вам принесу справку, что…

– Не сомневаюсь, – значительно усмехнулась, – что справку вы принесете.

– Нет, вы обо мне чересчур хорошо думаете: я без блата.

– У вас все? – спровадила меня торжествующим взглядом до дверей.

Вот так, а ты, балбес, радовался.

– Ну, папа… – подняла глаза, дергала за руку, – что ты так долго? Ты что, расстроился? Тетенька сердитая? У-у, какая… Все в порядке, да, папа?

– Не совсем, Лерочка, шум у тебя в сердце.

Притихла, шла молча. «А шум – это что? Это плохо? С этим учиться нельзя?» – «Можно, но только в английской трудно». – «А почему трудно? – кареглазо заглядывала. – Будет шуметь, когда говорю по-английски?»

На другой день мы пошли в школу. В обычную, на медосмотр. Вышла, протянула разочарованно: «Волосы только пощупали. – И вдруг шепотом, озорно, притянув мое ухо: – Гнид, говорит, нету. Папа, а что это такое – гнид?» – «Хм, вошкины детки». – «Вошкины детки!.. вошкины детки!..» – залилась на весь вестибюль.

И все же нас приняли в английскую: позвонил я знакомой инспекторше, и пришлось директрисе сдаться.

Есть такие ремёсла, что стремятся уподобиться мудрости мироздания. И самое главное, что за кочегарские годы я усвоил в этой науке – непрерывность: как чреда времен, сменяем мы, четверо, друг друга. Сутки через трое. Но когда наступает лето, ломается график, уходят в отпуск «коллеги», и тогда через день пашешь. Весь чёт сентября был Дементия Ухова, нечет мой. И как уж ни хотелось мне проводить тебя с мамой в школу, не смог. Накануне вечером Тамара принесла букетик для школы. «Шестьдесят копеек… Недорого?.. – как всегда, застенчиво, виновато наклонила темную голову к милым маленьким георгинам. – Ты знаешь, я не люблю большие, расфуфыренные букеты…» – будто оправдывалась. Никогда не кольнул бы упреком (мне ли?), но – въелось сызмала, с полусиротского детства.

Я пошел в будни. А вокруг духовитым антоновским яблоком наливался праздник. Может, самый лучший после Нового года. Сколько было у нас их с мамой. Школьных, студенческих. У тебя лишь один, счастливый. И второй горше всех снадобьев, которыми мы так настырно досолаживали тебя.

Как вы шли в школу, как там было, я узнал позднее, полтора года спустя. Была зима, кислая, квелая. Первая без тебя. И брели мы с твоей мамой в сторонку от тех мест, где гуляли с тобой.

– Уже было много народу, а мы все еще не знали, в какой же нам класс – А или Б. Ребят выстроили в каре перед школой… – А голос такой же мертвый, сырой, как снег этот тающий, давленый, как черное, подслащенное фонарями небо. – Директорша что-то долго, казенно вещала. Потом еще кто-то. Наконец кончилось, строй сломался, и старшие подбежали к первоклассникам, чтобы вручить им книжки и еще что-то. А Лерочке не досталось. Ведь ее зачислили в самый последний день. И она стояла растерянная, а се-таки радостная, счастливая… – Горло перехватило. И шли молча.

Я, наверно, обидел директоршу. И, наверно, обижу еще многих. Но если я отдаю самое невозвратное в равнодушные руки, почему бы и мне не подать вас такими, какие вы есть. Или кажетесь мне. Да и кто вас узнает – в чужих именах. В своих-то не признаемся. Всё ли правда здесь? Нет, конечно, всё – лишь в справочниках (кто есть кто?). Иль у господа бога. Здесь – лишь так, как виделось мне. С опущениями. Вынужденными и обязательными. Для чего ж отдаю? Вот пришла с работы Тамара. Нога за ногу, никуда уже не спеша. Парком шла. Мимо мест твоих, мимо наших. Глядела на ребятишек – плакала. На пруды, что топтали с тобой по зиме, – плакала. На кусты, холодами раздетые. Обступало ее. Отовсюду. И плакала, чтобы домой прийти насухо. Но сегодня села, не раздеваясь, убито уставилась в пол: «Приходила в редакцию мать Ларисы Михеенко. Только что из Германии вернулась. Там, на верфях, серию кораблей строят с именами пионеров-героев. Первое судно – „Лариса Михеенко“. И я думала, как это хорошо. Если бы моя гуленька… так же, хоть где-то, хоть имечко…» Полфута тебе под килем, «Лариса Михеенко»! А что вам, безымянные? Не помянутые, неведомые. Вам, безвинные мученики?

Был шестой день сентября, и я шел в школу. И привычно, потертыми кубиками складывались предо мною остатки дня: вот придем, накормлю, уложу. Встанешь, в парк двинем – встречать нашу маму. Сколько их еще впереди, этих будничных, счастливо иззабоченных дней. Пуганые с год назад тяжкой болезнью Тамары, думали мы с молчаливой надеждой, что тень эта минет, уйдет. И всегда будет солнце, всегда небо и, самое главное – мама.

Школа еще не очнулась от уроков – вестибюль гулко раскатывал редкие голоса. Но вот залился звонок, и сразу же все взвихрилось, словно куча осенних листьев, вспугнутых ветром. Я глядел на лестничный марш, косо летящий от потолка к цементному полу. Вприпрыжку сплавляла по нему перемена разнокалиберный школьный люд. Еще и вовсе детсадовские коротышки, середнячки, басовитые усачи-гренадеры. Даже вчуже боязно было видеть, как вперемешку с этими корабельными соснами сыпался первоклашный подлесок.

Мамы, бабки, дедки бросались в затор, торопливо вылавливали своих, уводили в сторонку. Бушлаты мышиные, пелерины ландышевые. И, будто солнце, в глаза мои поглупелые грянуло: ладошкою за перила, в шоколадном платьице, так ладно подогнанном, осторожно скатывается мой смуглый, разрумяненный персик. И белый воротничок рифленой бумажкой оттеняет лицо. Никогда, никогда, даже в тот первый год, когда запоздалый родитель от любви умом помрачается, не хвалили тебя, не хвастались. Берегли, чтоб не сглазить. Не красавица и не кукла – отнюдь. Ушастая и курносенькая, но такая девочка, наивная, светлая.

– На, папа… – устало протянула портфель, безразлично спросила, услышав, что скоро обед: – А что мы будем кушать?

– Есть, доченька, есть… – и подумал: что-то она устает в школе, неужели права директорша? Возле дома сказал: – Лерочка, ты погуляй минут двадцать, пока я обед разогреваю.

– А как это – двадцать? А ты купи мне часы, папа. – и почти сразу же снизу, со двора: – Папа-а, уже прошло двадцать? – стояла с запрокинутым кверху лицом.

– Нет, двенадцать! – рассмеялся. – Ну, иди, иди… Загудел лифт – полез в проволочной огороже деревянный шкаф. Что же слышал я, ведь ревело – пронзительно, страшно, стотонной бомбой, подминая комариное зудение лифта. Уложил, осторожно прокрался на балкон с сигаретой, сел на скамеечку, за широкой фанерой, отслоившейся, грязной. Мелом на ней твоею рукою было выведено печатно: ДУМАЕТ ОН. О чем же он думал в тот дремотный послеполуденный час?

Пыльно, неспешно шаркая по асфальту, плелся день. И в такт ему думал, как же гадко идет моя жизнь. По уши увяз в картах, в кухонных заботах, но это-то ладно, это ради тебя, но – карты!.. А что – все равно не берут, не печатают то, что пишу. Вот и тянет в игорный дом. Как-то, сидя в котельной, решил я проверить, что же приносят картежные вечера. Полосами шло, но в итоге за месяц очистился… нуль. Нуль – понятно, но, скажите, в чем же таился вселенский смысл? Убивать время? И это недурно, в этом – как ни верти – вся жизнь. Но тогда к чему ж пристегнуть генеральную мысль идти в сторожа, в кочегары – ради свободного времени для своих поделок?

Не всегда было так. Года три назад бросил прелый картёж и строчил, строчил рассказики, очень редко поднимавшиеся выше обычного очерка. Но я наслаждался, давясь собой: вот, могу! Как всамделишные! Настрогал с дюжину, и сволок их Гулливером, пустил в синее море – в голубой ящик, почтовый. Кораблики. Ключевой водой они были просмолены, на воде и держались, покуда их видел, недурно. Как уж там их валяло, неведомо, но прибило к родимому берегу всех до единого. И попутный сургучный ветер полоскал на реях паруса чужие – отказы. Провожал Гулливером, встречал – лилипутом. И обвисло все. И шатался по картам.

Я картежником был азартным и совершенно безмозглым. То есть, просто ку-ку: так теперь говорят о тех, у кого с головкой ку-ку. Когда видел в кино иль читал, как играли настоящие «люди», то всегда сокрушался о безвременной гибели карточных колод. Обойдет она круг и – в корзину. В общем, поступали с ними так, словно это одноразовые шприцы. Ох, и велик же был страх перед шулерами. Но в том доме, куда иногда несло меня вечерами, собирались на кухне гуманные старые дамы. Поэтому и колоды были там такими же долгожительницами. Короли, дамы, даже валеты несли на себе следы бурно прожитой жизни: немножко нервного пота, алчной слюны, сальных пальцев. И ушлые партнерши следили, как ложатся в колоду карты, сгребаемые со столешницы очередным раздающим. Следили и прикидывали, какая масть из плохо растасованной колоды ляжет в прикуп либо приплывет к ним. Меня же увлекал сам «процесс».

Квартира, куда мы приходили, была трехкомнатной, но дальше кухни игроки и не заходили. Потому что это были не гости, а партнеры Елизаветы Александровны. Обитали в квартире две семьи – «старики» и дочь с мужем и сынишкой. Дом держался на Елизавете (магазины, кухня, уборка), поэтому ей даровано было право вечерами принимать партнеров. К их услугам был большой квадратный стол, на котором карты я видел, но даже хлебной корочки никогда. И это вполне справедливо: вы что, жрать пришли? Да к тому же игра убивает аппетит. Елизавета Александровна «работала», остальные «служили»: эстрадники (дочь и зять) святому искусству, а Иван Александрович был директором парикмахерской в гостинице «Астория». Наверняка эту синекуру ему скинули в ротик с ведомственного подноса за добросовестную работу в органах. Ведь в гостинице, где в основном расселяли иностранцев, даже горничные и дежурные по этажу были насквозь просвечены чекистами. И как уж там очутилась Лина, я не спрашивал. Наверно, одной еврейской обслуге все-таки разрешили войти в сей храм.

Что ж, вот и появляется здесь эта женщина – во весь свой маленький и нескладный, но такой пробивной рост. Я не раз слышал от хозяйки это имя, и однажды спросил: «Старая?» – «Ты что, черт старый, ты и меня эдак тоже запишешь в старухи. Двадцать шесть лет – это что, старость?» Никогда позднее не спрашивал, что тянуло Лину, завзятую преферансистку, в эту компашку к примитивной игре. Может, выдавались какие-то пустые вечера, а домой идти не хотелось. Может, это был своего рода знак уважения шефу – почтить его дом. Дядя Ваня, чернобровый, невысокий, посмеивающийся, излучал благодушие и равнодушную приветливость. Иногда глядя на его благожелательное лицо, я хотел представить, а каков же он был в страшные тридцатые годы? Иль судьба хранила его от «дознания», и крутился он где-то по хозяйственной части. Ведь и костоломов надо же было хорошо обихаживать.

Лучше всего было мне играть в рабочие смены в детской психоневрологической клинике: Тамара знала, что я на работе. Ах да ох, «По вечерам над ресторанами вечерний воздух дик и глух. И правит окриками пьяными весенний и тлетворный дух». И я выходил из подвальной котельной в сырой, тихий мартовский вечер. Боже мой, неужели все это было? И наша комнатка – почти рядом; где Тамара и Лера, еще веселые и здоровые. И этот больничный дворик, доступ в который преграждает высокая решетка. Но иногда несчастные матери все же проникают туда и стоят с плакатиками в руках, на которых имена их детей: чтобы другие ребята позвали. И за стеклами, за железными жалюзи, в которые и ручонку-то не просунуть, все же смутно угадывались детские лица. И запомнилась бедная мать с воззванием на груди: Витя Лесин. И его голос долго-долго занозой просыпался во мне. И не знал я, что скоро-скоро тоже что-то услышу. А он: «Мама, забери меня отсюда». – «Но как же, Витенька, я тебя заберу, доктор сказал, что еще неделю надо побыть здесь». И, обиженный, он ушел от окна. А она все стояла, не в силах сдвинуться с места. Пока дворничиха не прогнала ее. И не выдала мне: это ты их пускаешь, вот скажу главврачу. Да пошла ты! – послал ее далеко.

Žanrid ja sildid

Vanusepiirang:
18+
Ilmumiskuupäev Litres'is:
04 oktoober 2017
Objętość:
370 lk 1 illustratsioon
ISBN:
9785448573774
Allalaadimise formaat:
Audio
Keskmine hinnang 4,6, põhineb 28 hinnangul
Audio
Keskmine hinnang 4,9, põhineb 32 hinnangul
Audio
Keskmine hinnang 4,8, põhineb 30 hinnangul
Audio
Keskmine hinnang 4,6, põhineb 82 hinnangul
Audio
Keskmine hinnang 4,9, põhineb 25 hinnangul
Audio
Keskmine hinnang 4,5, põhineb 29 hinnangul
Audio
Keskmine hinnang 4,7, põhineb 49 hinnangul
Audio
Keskmine hinnang 4,7, põhineb 41 hinnangul
Audio
Keskmine hinnang 5, põhineb 12 hinnangul
Audio
Keskmine hinnang 4,9, põhineb 22 hinnangul