Tasuta

Патриарх Никон. Том 2

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

XXIV
Козлище отпущения[34]

С нетерпением царь ожидал возвращения Долгорукого и Матвеева, чтобы узнать подробности отъезда Никона, – тем более что ему передали прежде возвратившиеся к нему из собора Стрешнев, Алмаз и митрополит Павел о пророчестве патриарха по случаю кометы. Религиозный Алексей Михайлович хотел знать, дал ли ему благословение Никон и возвратил ли он посох митрополита Петра.

Князь Долгорукий сообщил ему последние слова Никона, то есть что он приехал по извещению и что если не от царя смута, то Бог его простит, и что посох он взял с собою.

Исчезновение из Успенского собора посоха митрополита Петра, на который народ глядел как на святыню, не осталось бы в секрете, и царю вообразилось, как только Москва проснется, то это сделается тотчас известным и поведет бог знает к чему.

Митрополит Павел, архимандрит Чудовский, его приверженец Иоаким, Стрешнев и Алмаз взялись догонять Никона и отнять у него посох.

– Только без насилия, – присовокупил государь.

Им тотчас дали царских лошадей, конвой рейтаров, и они помчались к Новому Иерусалиму.

Раздосадован был Алексей Михайлович всею этой пустозвонной передрягой.

Зашел он поэтому к Татьяне Михайловне объясниться с нею и душу отвести.

Царевна как будто ожидала его: она встретила его одетая, но сильно встревоженная. Глаза ее были заплаканы, щеки горели.

– Ну что, братец? – воскликнула она, увидев его.

– Все пропало, – вздохнул Алексей Михайлович, опускаясь на стул.

– Не пугай меня… Что случилось?.. Ведь патриарх здесь… в Успенском… служит…

– Нет… уехал…

– Как уехал?

– Смирился и уехал… вернулся в Новый Иерусалим… Не ожидал я этого; ему нужно было настоять на своем: велеть звонить, созвать народ и ехать потом в патриаршие палаты…

– А он смирился пред боярами и уехал?..

– Уехал, – простонал государь, – и что я буду делать без него? Снова я одинок, не с кем посоветоваться, не с кем переговорить по сердцу… Не соправителя они лишили меня, не сотрудника, а собинного друга – друга, который печаль мою утолял, который мужество мне вселял… А здесь война, бесконечная война, всюду голод… а тут боярские порядки и расправы губят тысячи людей, – всюду плачь, уныние… Боже, Боже, неужели ты не пособишь мне?..

– Отчего же, братец, ты не вызовешь прямо к себе патриарха! зачем слушаться бояр?..

– Слушай, от тебя я не имею тайн, и ты, наверно, поймешь мою кажущуюся нерешительность… Едва Никон удалился, бояре захватили всю власть в свои руки, и захватили ее так ловко, что и я сам того не заметил. Стали они сначала выпрашивать поместья и забрали что ни на есть лучшие земли даже в Малой и Белой Руси. Теперь есть между ними такие, что богаче меня, хотя бы и Морозовы: по двести пятьдесят тысяч оброку имеют… А с богатством приходит и сила… Доносили мне, что сносится с боярами и Ян Казимир и король свейский, – оба хотят царствовать на Москве… Я и боюсь измены… Помнят же еще теперь москвичи, да и многие на Руси, что крест Владиславу целовали… А тут на беду Алешенька, хотя мальчик умненький, да хиленький, а Федорушка еще мал. Боюсь, коли будет измена, аль я умру, то не минет мой дом участи Годуновых… Вот чего я боюсь, Танюшка, вот что сердце мне надрывает… а тут святейший вздумал смиряться… Того же забыл он, что патриархи восточные на пути уж, и коли они приедут на Москву, то дело Никона погибнет: заедят его на соборе и святители и бояре.

– Боже, боже, велела же я Зюзину писать толково да от имени Матвеева и Нащокина, – сорвалось с языка Татьяны Михайловны.

– Так это ты оповестила его?..

– Да кто же, окромя меня?.. Знаю я все твои думы, все твое сердце, все твои тайны, братец, – кому же и писать, как не мне?

– Но погубила ты, сестрица, Зюзина.

– Как?

– Да так… Патриарх объявил боярам, что он приехал по его извещению, что он отдаст им письмо.

– Боже… Господи… Неужели он это сделает?.. Никон в монастыре совсем с ума спятил: вместо того, чтобы идти по письму, он Зюзина выдает… Не верю.

– Но хуже всего, – вздохнул государь, – что бояре будут пытать Зюзина, и тот выдаст тебя.

– Пущай, пущай… я бы хотела… пущай… Тогда, братец, вызови Никона и сам посади его снова на престол.

– Сестрица, да возможно ли это? Да знаешь ли ты, что в тот же день измена ждет нас и на Москве и на Руси…

– Не боюсь я измены… Я тогда сама поеду за Никоном… привезу его к Успению… ударим в колокол… соберется народ… и я, первая, сама пойду на бояр, и горе им: пламя охватит их жиль… Разорим мы их вороньи гнезда и выжжем даже место, чтобы следа не осталось…

– Таня, Таня, что ты сделала! – зарыдал Алексей Михайлович.

– Это ты малодушен, братец… а Никон с Крестом Животворящим в руке сильнее всех твоих бояр, всей твоей рати… С крестом мы будем сражаться против крамолы и поборем врагов. Что сделано, то сделано и не возвратишь. Теперь так: коли Никон выдаст письмо боярам и Зюзин на пытке выдаст меня, ты тотчас, братец, оповести меня… Я соберу друзей, и мы поедем за Никоном, – тогда, уж прости, – все сделает Никон.

– Дай боже тебе успеха… Я и ума не приложу… голова идет кругом… Пойду помолюсь.

Он отправился в крестовую, заперся там и долго молился и плакал.

Между тем святители со Стрешневым и Алмазом скакали с рассвета до пятого часа дня и нагнали патриарха в селе Черневе. Лошади Никона, много работавшие в предшествовавший день, сильно устали и поэтому медленно подвигались вперед, что дало послам возможность нагнать его по дороге; в противном случае Никон успел бы попасть в свой Новый Иерусалим, и последствия могли бы быть чрезвычайные.

Никон и свита его состояла из монахов и нескольких человек служек, как-то: Ольшевского, Михайлы, Денисова и еврея Лазаря, который известен сделался впоследствии в истории Стеньки Разина под названием Жидовина. Лазарь был предан Никону, как верный пес, и был совершенной противоположностью Мошке и Гершке. Первый, заметивший погоню за патриархом, был Лазарь.

Бледный и смущенный, вбежал он во двор избы, где они остановились, и крикнул Ольшевскому:

– Москали скачут… Кажись, к патриарху.

Ольшевский поспешно доложил об этом Никону.

– Запереть ворота и не впускать, – был короткий ответ патриарха.

Поезд митрополита Павла остановился у ворот, так как ему указали крестьяне, где находится патриарх.

Посольство с вооруженными стрельцами Ольшевский отказался впустить, и после долгих переговоров он впустил только послов.

Стрешнев, испытав уже единожды при аресте его крутость и зная, что угрозами ничего не сделаешь, обратился к нему вежливо.

– Государь, – сказал он, – просит тебя, святейшего патриарха, сказать, по чьему известию ты приехал в Москву, и просит тебя возвратить ему, великому государю, посох святого Петра.

– Это правда, приезжал я в Москву не самовольно, по вести из Москвы. Посох не отдам – отдать мне посох некому. Оставил я патриарший престол на время за многие нападения и за досады.

Тебя же, – обратился он к Павлу, – я знал в попах, а в митрополитах не знаю: кто тебя в митрополиты поставил, не ведаю. Посоха тебе не отдам и со своими ни с кем не пошлю, потому что не у кого посоху быть. Кто ко мне весть прислал, объявлю по времени. Вот и письмо! А письмо это принял я потому, как великий государь был в Саввине монастыре, что я посылал к нему архимандрита своего Герасима, и великого государя милость была ко мне такая, какой по уходе моем из Москвы не бывало.

Послы вышли во двор совещаться, что делать дальше, и когда хотели вновь войти к патриарху, служки его решительно воспротивились впустить их.

Стрешнев и Алмаз, славившиеся силою, крепко их избили и ворвались к Никону.

Они ему сначала пригрозили, потом смягчили тон и стали его умолять. Так продолжалось до 11 часов. Наконец, выбившись из сил и видя, что конца не будет этим мучениям и нравственным истязаниям, Никон обратился к послам:

– Посох и письмо, – сказал он, – я отошлю сам к великому государю. Ведомо мне, что великий государь посылал ко вселенским патриархам, чтобы они решили дело об отшествии моем и о постановлении нового патриарха: я великому государю бью челом, чтобы он ко вселенским патриархам не посылал. Я как сперва обещался, так и теперь обещаюсь на патриарший престол не возвращаться, и в мысли моей того нет. Хочу, чтобы выбран был на мое место патриарх, и когда будет новый патриарх поставлен, то я ни в какие патриаршие дела вступаться не стану, и дела мне ни до чего не будет. Велел бы мне великий государь жить в монастыре, который построен по его государеву указу, а новопоставленный патриарх надо мною никакой бы власти не имел, считал бы меня братом, да не оставил бы великий государь ко мне своей милости в потребных вещах, чтобы было мне чем пропитаться до смерти. А век мой не долгий, теперь уж мне близко шестьдесят лет.

Но Москве не этого хотелось: раскольники желали бы стереть его с лица земли, а свои православные, то есть боярствующие никониане, были бы тоже рады его посадить в сруб и сжечь.

 

Ответа поэтому не воспоследовало, а хотели ему сделать большую досаду и накинулись они на боярина Зюзина.

– Вот кто смуту произвел… Хорошо, что Никон уехал из Москвы, а если бы он заупрямился… Да тут была бы такая гиль… такая смута… Да и тебя, великий государь, и Матвеева, и Нащокина он сюда приплел.

Этими наветами они вымучили повеление царя: доподлинно розыскать; значит, следствие со всеми жестокостями, пыткой и так далее.

Всю ту ночь жена Зюзина не спала. Муж ее находился у Успенского собора и следил за тем, что там происходит.

Преданный ему и Никону дьякон каждый раз выходил из церкви и сообщал ему, что там происходит.

Сердце у Зюзина замирало: он сразу понял, что Никон не идет тем путем, каким ему следовало бы идти, и поэтому он каждый раз говорил дьякону:

– Да как он не велит звонить, так ты прикажи…

– У меня детки и жена, – вздыхал дьякон.

– Я-то не умею трезвонить: коли бы умел, вся Москва была бы уже на ногах, – выходил из себя Зюзин.

Но вот, к прискорбию, выходит патриарх из собора, отряха-ет прах своих ног и уезжает.

Все это казалось Зюзину сном.

– Кажись, по-русски ему писал, – скрежещет он зубами, – а он… он… что с ним сделалось?.. И голова потупела… и мужества нетути… Смиренномудрие, добродетель, но здесь просто глупость…

Он побежал домой.

– Ну что? – спросила его жена, видя его отчаянный вид.

– Возвратился домой, бояре уговорили…

– Ну, уж не ожидала…

– Да вот что, жена… Коли бояре узнают, что я оповестил его… и он сказал, что он по извещению приехал, то быть беде…

– Какой?

– Пропаду я, как пес…

Зюзин был молод, жена была красавица и подруга царевны Татьяны.

Она любила мужа до безумия. Услышав эти страшные слова, она побледнела и воскликнула:

– Беги… беги… тотчас беги в Польшу.

– Куда бежать? Нужны деньги… да и поздно… Всюду заставы, сыщики, шиши…

– Возьми все, что в доме: золото, серебро, камни самоцветные… Беги, ради бога.

С лихорадочной поспешностью начала она снаряжать его в путь, велела лошадей изготовить в легкий возок и заторопила его.

Зюзин решился было ехать и стал укладываться, но вдруг на него напала нерешительность.

– Дай подождать утра… Я повидаюсь кое с кем, а уехать успею… Не возьмутся же тотчас за меня.

Стало светать. Зюзин оделся и вышел из дому.

К обеду он возвратился и успокоил жену:

– Ничего, – сказал он, – не слыхать, чтобы что-либо было.

Так прошел день, и они легли спать.

Ночью до света раздался сильный стук в воротах. Зюзин и жена его одновременно проснулись.

– Кто бы смел так рано стучать, – рассердился боярин.

– Не к добру это, – молвила жена его и выскочила из кровати и начала одеваться поспешно.

Стук стал усиливаться, потом послушались голоса, стук оружия и шаги.

Вбежала барская боярыня:

– Пристав со стрельцами за боярином, – крикнула она испуганно.

– Пристав… за боярином… за ним… о… ох. – И Зюзина упала мертвая на пол.

– Голубица моя, горлица невинная, – заголосил Зюзин, бросаясь к ней и осыпая ее поцелуями. – Встань, проснись, очнись, взгляни на меня своими ясными очами, порадуй своего друга… И что я без тебя-то буду? Сиротой сиротинушкой… Скорбь лютая.

Ворвался пристав в опочивальню со стрельцами.

– Я за тобою, боярин, по государеву указу и боярскому приказу.

– Аль не видите, звери лютые? Убили вы мою жену… Дайте проститься с нею… Дайте похоронить ее с честью…

– По указу государеву иди с нами без прекословия. Похоронят боярыню и без тебя.

– Не уйду я… не покину я тела ее святого, без молитвы, честного погребения…

– Берите его, – скомандовал пристав.

Стрельцы бросились на боярина.

Тот схватил труп жены и, вцепившись в него, кричал:

– С нею берите… в одну могилу заройте.

Больше он ничего не помнил, – очнулся он в застенке на твердом ложе.

Свет едва проникал в маленькое решетчатое окошечко.

Но что это было за письмо, за которое Зюзин пострадал?

Вот что писал он Никону:

«Являлись ко мне Матвеев и Ордин-Нащокин и сказывали: 7 декабря у Евдокии, в заутреню, наедине говорил с нами царь: „Присылал ко мне патриарх архимандрита в Саввин монастырь; я его совету обрадовался – хороший архимандрит. Сидел я с ним наедине, и он со слезами говорил, чтобы нам ссоре не верить, и я с клятвою говорю, что никакой ссоре отнюдь не верю. Вот теперь, на Николин день, приезжал ко мне чернец Григорий Неронов с поносными словами всякими на патриарха. Я знаю, что с ним в заводе, – только я этому ничему не верю. А наш совет и обещание наше Господь един весть[35], и душою своею от патриарха ей я не отступен, да духовенства и синклита ради, по нашему царскому обычаю, собою мне патриарха звать нельзя и писать к нему о том, потому что он ведает, для чего ушел, а ныне, в церкви и во всем, кто ему бранит? Как пришел, так и придет, – его воля, я, ей-ей, в том ему не противен.

А мне к нему нельзя о том отписать, ведая его нрав: в сердцах на бояр и архиереев и не удержится, скажет, что я ему велел приехать, или по письму моему откажет, и мне то будет, конечно, в стыд, в совете нашем будет препона, и все поставят мне то в непостоянство. А хотя и пришлю спросить в церковь для прилика, отводя подозрение и скрывая совет, и он скажет, что по своей воле, ради церковных потреб, отъезжал и опять пришел, – кто может мне возбранить? Кто мне в церкви указчик?[36]А он скажет: духовное письмо (то есть постановление собора) давали на меня, и я им дам ответ – они сами не знают ничего, почему я ушел, почему я опять прихожу[37], а суд износят на меня не по своей мере и не по правилам: и если станут просить прощения, то на неведение их, изволили бы сказать, Бог простит! А я, – продолжал государь, – свидетеля Бога поставлю, что ему ни в чем противен не буду и душевно советую так сделать[38]. Сколько уже времени между нами продолжается несогласие. Врагу лишь в том радость, да неприятелям нашим, которые для своих прихотей не хотят, чтобы нам в совете быть. Я узнал досконально: только бы пожаловал, изволил бы патриарх прийти к 19 декабрю к заутрени в соборную церковь, прежде памяти чудотворца Петра, и он, наш чудотворец и посредник любви нашей, и всех врагов наших отженет. Для того пришел бы, чтобы кровь христианскую остановил вместе с нами, и его слово надобно будет во всенародное множество, и любо им, конечно, будет, и все ему за то, конечно, рады будут и послушны, а мне-то помощь от него и заступление. Да и мне надобен он душевно: начал я это ратное дело(войну) и всякие свои царственные и духовные дела вместе с ним, так чтоб Господь Бог молитвами его святительскими и совершить сподобил во благая, вместе, по совету. И ты, Афанасий[39], моим словом прикажи Никите (Зюзину) отписать ему все это тайно. А вот мне к тому числу надобно, с ним вместе, порешить, с чем отпустить тебя на посольское дело…” В заключение же государь сказал: „Но опять молю, чтоб в тишине, без больших выговоров, чтоб не ожесточил всех, – все опасаются, ждут от него жестокости. Покинул он меня в таких напастях одного, борима от видимых и невидимых врагов, а не на том между собою обещались, что до смерти друг друга не покинут, и клятва есть в том между нами”».

Письмо это, по нашему мнению, святая правда, потому что в это время государство находилось в следующем положении: извне тяжкая, неудачная, разорительная война, которой и конца не видно было, так что было время, что Алексей Михайлович готов был не только возвратить всю Белоруссию, но даже и Смоленск; внутри государства – бедствия физические, голод и мор, истомление народа, его вопль и волнения, а в церкви – раскол и мятеж.

Положение было в действительности отчаянное, и можно поверить, что все это говорилось царем. Но Никон обязан был при этом приезде понять истинный смысл этого письма: ему нужно было насильно вернуться на свою кафедру и не оставлять ее более; а он в Успенском соборе выказал непростительную слабость и уступчивость, а потом некстати выдал и царя, и Матвеева, и Нащокина, и Зюзина…

Нащокин и Матвеев отказались от того, что они что-либо говорили Зюзину, но при пытке Зюзин сказал, что он Нащокину читал письмо Никона и что тот сказал хорошо. А о Матвееве он сказал, что он-де, Зюзин, не написал тем лицом, а о каком, он не сознавался.

Последнее лицо есть царевна Татьяна Михайловна, чем и объясняется скоропостижная смерть жены Зюзина. Форма же пытки была в то время такова, что Зюзина терзали до последнего, и он при этом стоял на своем и не выдал царевны.

Бояре, еще с 1662 года успевшие удалить от двора Зюзина как друга Никона, теперь обрадовались, что могут его осудить по первым пунктам уложения как мятежника и оскорбителя величества, и приговорили его к смертной казни.

О приговоре этом государь тотчас пошел сообщить царевне Татьяне Михайловне.

Он рассказал, как Зюзин и при пытке не выдал ее.

– Напрасно – один честен, а другой смиренномудрен, – патриарх смирением напакостил, а этот честностью. Меня пощадил… Хотела б я поглядеть, как бы они дерзнули царскую дочь, царскую сестру, внучку Филарета Никитича Романова, призвать к сыску и к суду… Головами они поплатились бы за дерзость… Писала я патриарху с укором, зачем-де смирился, а он отповедь дал: царя не хотел огорчить и смуту в народе завести. А о Зюзине какой твой указ?.. Жена его Богу душу отдала за нас, а его голова, что ль, слетит тоже за нас? За нашу шаткость?..

– Бояре шутки шутят; я его помилую, а там поглядим…

– Поглядим… Смотри, братец… все-то уж очи, и твои и мои, мы проглядели из-за твоих бояр…

– Но ты вот что, сестрица, сделай. Пошли ко мне царевичей Алексея и Федора, пущай-де просят за Зюзина.

– Пущай так, – пожала плечами царевна.

Алексей Михайлович ушел.

– Господи, прости мои согрешения, – воскликнула по уходе его царевна, – ведь своей-то воли ни на деньгу…

В тот же час к царю явились сыновья его: Алексей и Федор, последний еще крошечный ребенок, и со слезами, на коленях, умоляли его простить боярина Никиту Зюзина.

Царь как будто удивился, не соглашался долго; когда же ему бояре поднесли приговор, он надписал: «Сослать Зюзина в Казань, где записать на службу, а поместья[40] и вотчины отписать в казну, двор же и движимое имение отдать ему на прокормление».

 

О том же, что письмо было достоверно, доказывается еще тем, что отношения царя к Нащокину не только не изменились после этого, но он приобрел еще большее доверие царя[41].

Зюзин был, таким образом, козлищем отпущения царского греха и неуместного смиренномудрия Никона.

И осуществилась пословица: иной раз доброта и простота – хуже воровства.

XXV
Дума царя и Никона

Инокиня Наталья идет по Москве поспешно к Кремлю; она приближается ко дворцу и направляется к терему.

В постельном крыльце она велит доложить о себе царевне Татьяне Михайловне.

– Мама Натя! – встречает ее восторженно царевна. – Я уж думала, что тебя на свете нет… Откуда теперь?

– Да из своей Малороссии: там мне было горе одно… И здесь горе… и там горе…

– Да там-то что случилось?

– Юрий Хмельницкий в монастырь поступил… Брюховецкого избрали в гетманы… Да там все порядка нет: одни тянут к ляхам, другие сюда, к Москве. Режутся теперь, да и резаться будут еще долго. Нет там головы, а бояре только и думают, как бы прикарманить что ни на есть, да поместий нажить. Мир нужен царю с Польшею, а коли мира не будет, так останется ли еще Малороссия за Москвою… один Бог ведает.

– Думает царь и о мире с Польшею, и с свейским королем, да и сам не знает, что делать. Хотим уж уступить даже Смоленск.

– Столько крови пролито за Смоленск, и теперь отдать его… Кто же советники?

– Да те же бояре… Хотели мы было вернуть Никона, да не удалось. Сам он пустился в смиренномудрие, а это на руку боярам.

– Так нет и надежды на примирение? – прослезилась инокиня.

– Какое же примирение, коли царь боится бояр! Вишь, они теперь сильнее его. Забрали все лучшие и богатые земли и поместья, и коли захотят, то выставят больше ратников, чем он. Здесь на Москве у каждого боярина при дворе его по несколько сот холопов… Думал было царь, когда слухи были о том, что ляхи идут на Москву, ехать в Ярославль, да как вспомнил это, так побоялся измены и остался здесь. Уговорили его бояре разделить поместья между ними, по примеру Польши: дескать, не к лицу будет русским боярам быть не так богатыми, как польские паны, коли царь наденет корону Польши. Ну и послушался, а теперь сам плачется.

– Теперь я понимаю. Значит, царь рад был бы вернуть Никона, да бояре мешают…

– Так-то оно. Коли б ссора была, да от царя, он бы с собинным другом давно сошелся… А то бояре знают: коли Никон вернется, он отберет у них поместья, скажет – на государственные нужды, да на ратное дело, а вы не по заслугам получили. Значит, теперь все боярство против него… а царь ему друг… Никон же валит все на царя, и письма, и слова непристойные пишет… «Все от него, – говорит он, – Рыба пахнет от головы». А царь говорит: «Пущай сам приедет, сам поборет их, они сильнее меня. За ним будет народ. Я же что?.. Мои стражники, те же бояре, – захотят и изведут». Да знаешь, мама Натя, чем еще пугают его?.. Вот как была смута московская, так в Коломенском селе сын гостя Шорина кричал: «Бояре-де с грамотами отца послали к польскому королю». Да и каждый день, – продолжала она, – такие грамоты находят то на дворцовом дворе, то на постельных крыльцах. Царь и недоест, и недопьет… Да знаешь ли ты, Никон, коли б явился да угомонил бы бояр, так и царю было бы легче… Не забудь, мама Натя, дети его небольшие, а он видит, как Богдан душу отдал, так Юрия, его сына, и в монастырь упрятали. Родственники наши: Романовы, Стрешневы, Матюшкины и Милославские то и дело жужжат ему это в уши. Ну и совсем осовел и голову потерял. Теперь у него одна забота: как бы угодить боярам… Послали за патриархами греческими, хотят низложить Никона, а царь-то сам знает и понимает, что низложат единственного его друга, и горько плачет он. А Никон сердит на него, да его во всем винует. «Он-де голова всему», – пишет он мне. Ему бы с боярами нужно было ссориться, а он – с царем. И ничего-то я не могу поделать. Уж ты бы к нему, мама Натя, съездила да поговорила: может, тебя он послушает.

– Да теперь не поздно ли? – вздохнула инокиня. – Не сегодня, так завтра приедут патриархи, бояре и низложат Никона.

– Причинит оно большое горе царю. Ведь и обличать онто, Тишайший, будет на соборе не по своей воле, не по своей охоте… Да и за что обличать. За его верность?

Еще долго они говорили в таком смысле, и инокиня решилась пробраться к Никону в Новый Иерусалим.

Несколько дней спустя Ольшевский доложил Никону, что его желает видеть богомолка.

Он принял ее.

Оба бросились друг другу на шею; Натя плакала, а Никон тоже прослезился.

– Как ты похудел, Ника, – говорила инокиня, глядя на него любовно.

– Постарел, скажи. Да и не диво: привык я к труду, к работе, а здесь что? Обитель: пост да молитва. Да и сердце неспокойно.

После того пошли у них расспросы о том и о сем.

Инокиня рассказала ему все, что делалось у них на Украине, как Самко, Золоторенко и Брюховецкий искали единовременно гетманства; какие доносы писал последний на первых в Москву и как он требовал Ртищева в князья малороссийские; потом, как состоялась нежинская Рада, и вместо постригшегося в монахи Юрия Хмельницкого избрали Брюховецкого.

– Да, – воскликнул Никон, – коли бы мы не приняли все порядки малороссийской церкви, едва ли Малороссия была бы наша. Восточная часть ее с Полтавой и северная поэтому тянут к нам, а в западной – весь народ за нас. Одна лишь шляхта тянет в Польшу.

– Это правда, тебе только и обязана Москва тем, что малороссы за нее. Если бы не ты, так не знаем, что бы было с Москвою. Свейцы и поляки теперь примирились, и если бы они ударили с одной стороны, а малороссы с татарами – с другой, так разобрали бы ее на части. Да так Ян Казимир и хотел сделать. После погрома Шереметьева успел он забрать всю Западную Украину, потом перешел Днепр, и под его руку отошло уж более тридцати городов… но не начала Речь Посполитая платить жалованья, и ратники стали разбегаться… Это спасло Москву и посрамило Яна Казимира.

– Да зато, – вздохнул Никон, – он пошел на Волынь и Литву и прогнал нас оттуда… Сначала побили Хованского и Нащокина… Потом Хованского били… били… били… и забрали все города, даже Вильну… Мы здесь так струсили, что хотели было улепетывать в Ярославль.

– Да побоялись измены, – вставила инокиня.

– Какой измены?

– Бояр… Сказывала мне царевна Татьяна Михайловна, как они уговорили царя поделить им земли, и тот отдал им все земли и села не только Великой, но и Малой и Белой Руси… как даже города им отданы на кормление… как в приказах столы отдаются на кормление и называются кормлениями. И сделались бояре сильны и могущественны, пожалуй, сильнее самого царя… и стал он их бояться… измены страшится… боится, что рассердятся и призовут снова на престол аль польского, аль шведского короля. Ведь один брат, а другой племянник Владислава, а последнему целовал крест даже Филарет Никитич… Говорила мне даже царевна: плачет он много, что тебя с ним, собинного друга, нетути. Ты-де его помощь и сила… Да ничего не может он сделать, – все бояре против тебя… Вот и призвал он тебя, чтобы ты-де насильно, собственной волей и властью сел на свой престол… А ты смирился… уехал из Москвы…

– Нет у него воли-то ни на деньгу, – вспыхнул Никон. – Слушался бы меня, того бы не было. Обогатил бояр, сделал из них силу, надавал им поместья и села с крестьянами. Говорил я ему: объяви все земли, и вотчины, и государевы, черными[42]… разреши крестьянам юрьевы переходы. Да, он обещался и ничего не сделал. И я стал принимать и вотчинных и поместных крестьян на церковные земли[43]… Дал он мне на это и клятву, что крестьяне будут черными, что уничтожит местничество; тогда не было бы и боярства. Из нашего боярства он сделал польское панство, и все из-за погони за польской короной. Теперь трудно с ними совладать… Бант, пущай-де Никон явится в Москву, да насильно сядет на престол патриарший… Хорошо, я пойду на Москву… народ пойдет со мною, посадит меня на престол… а бояре ворвутся ночью в патриаршие мои палаты со стрельцами, и будет со мною то, что было со святым митрополитом Филиппом. Иное дело, явиться в Москву, поднять всех, броситься с ними в боярские дома, перерезать их и сжечь их дома. Но что тогда весь свет скажет о Никоне?.. Иное дело, коль он, царь, посадит Никона на престол, тогда я, патриарх и великий государь, сзываю вокруг трона и ратников, и всех верных бояр и царских слуг, и тогда мы идем войной на крамольников во имя закона. Я ведь не против царя, а – за царя!

– А царь говорит: пущай-де Никон сокрушает бояр, а я только спасибо скажу, да в ноги поклонюсь, – молвила инокиня.

– Сокрушить?.. Да как, коли всюду, и здесь в обители, и по дороге, и на заставах московских, – всюду шиши да сыщики… Я здесь и шевельнуться не могу: тотчас в Москву дают знать… Теперь и ничего не сделаешь… А вот думу-то я думаю… У вас там в Киеве без митрополита… кажись?

– Без тебя в церкви большая смута. Вместе с удалением твоим, патриарх, отложился от Руси митрополит Дионисий Балабан… Блюстителем митрополии поставили епископа Черниговского Лазаря Барановича. Но Москва на него косилась: зачем-де без Никона он тянет к царьградскому патриарху? Вызвали они протопопа Нежинского, Максима Филимонова…

– Слышал. Это было несколько лет тому назад. Посвятили его сразу в епископы Мстиславские и Оршанские, под именем Мефодия, и послали его в Киев блюсти престол митрополичий.

– Теперь гетман Брюховецкий едет челом бить царю от святителей Малороссии: пущай-де Москва пошлет туда митрополита.

– Вот я и думаю. Пущай-де царь отпустит меня в Киев, и смута в церкви кончится. Засяду я на митрополичей киевской кафедре… Что это за Брюховецкий? О нем что-то не было слышно.

– Из польских он шляхтичей: отец был униат, а он принял православие… Из Малороссии только одна чернь тянет к православному царю, а из шляхты одни тянут к Польше, другие – к Москве. К Польше льнут те, которые хотят быть панами, владеть крестьянами и заседать на сеймиках и сеймах; та же часть из шляхты тянет к Москве, которая хочет боярства и дворянства. На востоке и севере Малороссии – казачество, и оно льнет к царю, чтобы быть под рукой православного государя, а казачья шляхта тянет тоже сюда, чтобы получить поместья от царя в Белой и Великой Руси. Им выгоднее быть с царем, чем с польским королем, король в своих землях не может раздавать коронных поместий иначе, как только людям той же страны, и Сигизмунд лишь постановил за правило, что нужно при этом быть католиком. А русский царь раздает земли, как хочет. Вот и тянет их сюда, к Москве: дескать, там потеплее и нагреться-то можно на чужой счет. А западная шляхта тянет к Польше, чтобы все черные земли вновь обратить в хлопство.

– Все один проклятый мамон у боярства и у панства, – вздохнул Никон. – Даже и чернь-то тянет сюда, чтобы избавиться от ига польских панов… Говори дальше, так Брюховецкий…

– Иван Мартынович тянет сюда: сделаться-де боярином-гетманом… Дома он казнил всех своих противников, и, обрызганный кровью, он едет сюда в Москву… На днях он будет.

– Пущай царевна Татьяна Михайловна переговорит с царем. Быть может, он отпустит меня в Киев, и коли я буду в Киеве, так приеду я под Москву с большой ратью и смирю тогда бояр.

– Поговорить-то можно, но без бояр и собора святителей он тебя не отпустит.

– А коль он заговорит на их освященном, как они называют свою соборную думу, так ничего не выйдет. Они боятся меня… слабого изможденного старца, здесь в обители, так тем паче покажусь я им страшен среди казачества и в сердце всей славянской семьи. Да, коли б отпустили туда, было б иное дело. Снова я стал бы тем Никоном, что был тогда, когда снаряжал царя под Смоленск. Теперь же что я? Схимник… Уж ты лучше с царевной не говори, а я сам да попытаюсь с Брюховецким уладить. Пущай возьмет меня в Киев, а оттуда отпустит в Царьград… Вспомнил я: у меня ведь живет здесь в монастыре в боярских детях двоюродный мой племянник от сестры, курмышский посадский, Федот Тимофеевич Марисов… Я его пошлю к нему… а что будет, отпишу царевне… А ее благословляю за все ее добро: коль не она, погибли бы мы здесь с голоду.

34У древних евреев, когда они цивилизовались, кровавые жертвоприношения сделались противны; поэтому они сочинили особую форму жертвоприношения: жертвователь брал тучного породистого козла и отпускал его на волю. Каждый имел право такого козла убить и съесть. Но так как подобные козлы были из лучших, то очевидно, что кому он попадался в руки, тот сохранял его для завода. Обычай этот имел еще и другую хорошую сторону: он давал возможность и беднякам улучшить породу своего скота. Таким образом самый кровавый закон может получить, в разумных руках, форму гуманную. Настоящим юристам не мешало бы вдуматься в этот исторический факт, и во многих случаях и волки будут сыты, и овцы целы.
35Мотив этот очень силен, и вот чем объясняется, что царь, рассердясь, что Никон выдал боярам письмо Зюзина, начал против последнего дело, а потом, как мы увидим, он даже упрекнул Никона на соборе, зачем-де он выдал Зюзина. Все это доказывает, что и эта часть письма достоверна и заключала мысли царя.
36Напрасно Никон не послушался этого совета, он не должен был покинуть Успенского собора.
37И действительно, кто имел право требовать объяснения от патриарха в его поступках? Нужно было для пользы церкви сидеть в Новом Иерусалиме, ну и сидел бы там, – и дело с концом.
38Как в этих последних словах слышен Алексей Михайлович!..
39Нащокин.
40Поместья принадлежали и так казне и давались вместо жалованья за службу. Вотчины тогдашних бояр не стоили обыкновенно скорлупы выеденного яйца. А дворы были главным источником дохода, так как к ним были приписаны оброчные крестьяне, нередко очень богатые.
41Соловьев в своей истории до того пристрастен к Никону, что письмо это считает поклепом на Матвеева и Нащокина и даже его друзей.
42Черные земли считались собственностью крестьян, откуда и произошло у нас слово чернь. В Малороссии имело это слово то же значение, и потому представители крестьянства назывались черной Радой, да и сами крестьяне назывались чернью.
43Это исторический факт, так что первым освободителем крестьян был Никон.