Моя жизнь: до изгнания

Tekst
8
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Kas teil pole raamatute lugemiseks aega?
Lõigu kuulamine
Моя жизнь: до изгнания
Моя жизнь: до изгнания
− 20%
Ostke elektroonilisi raamatuid ja audioraamatuid 20% allahindlusega
Ostke komplekt hinnaga 12,19 9,75
Моя жизнь: до изгнания
Audio
Моя жизнь: до изгнания
Audioraamat
Loeb Владимир Кошевой, Михаил Шемякин
6,57
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

“Бабка Клей”

В небольшой клоповой комнате вместе с Панькой проживала её престарелая мать из далёкой деревушки. Это была здоровенная старуха с расползшимся телом, облачённым в деревенский ситцевый сарафан, с большим белым тестообразным лицом. Из комнаты старуха выходила только пару раз в день, чтобы, перебирая блинообразными ладонями по стенке коридора, шлёпая босыми ножищами по дощатому полу, медленно двигаться к уборной. По дороге из-под сарафана шлёпалось на пол дерьмо. Добредя до двери туалета, постояв несколько минут и пожевав губами, она разворачивалась и, так же шлёпая ногами и ладонями, возвращалась в комнату. “Панька! Убирай говно за маткой!” – орали соседи. Панька, кряхтя, убирала кучи, замывала пол, а из-за двери её клоповника неслось укоризненно: “Ну, мать, я же тебе сколько раз говорю, не ходи в коридор! Ведь горшок у кровати стоит!”

Моя пятилетняя дочка, жалея мой нос, иногда высовывалась из дверей комнаты и встревоженно кричала: “Папа! Не выходи! Бабка Клей ползёт”. Почему Клей? А потому, что я, учась в СХШ, должен был, как и все остальные, грунтовать холсты сам, а для этого нужно было сначала сварить столярный клей. Вонь при этом разносилась такая, что все другие запахи могли казаться французскими духами.

И всё же я должен отдать должное Сержанту Паньке. Она не сдала свою престарелую матку в старческий дом и до смерти опекала её. Да и, по правде говоря, бабуля произвела однажды на меня незабываемое впечатление. Я увидел, как старуха остановилась перед моей маленькой дочкой, вышедшей в коридор, и, положив на кучерявую головку ребёнка свою громадную ладонь, долго смотрела на её личико, что-то ласковое бормоча себе под нос и перебирая губами. При этом глаза на широченном деревенском лице лучились необыкновенной добротой.

Когда же Бабка Клей преставилась, то вынести из квартиры тело усопшей было не так-то легко, поскольку оно было настолько большим, что гроб пришлось делать на заказ. А развернуть его на лестнице не могли. Пришлось извлечь тело старухи из гроба, спустить на лифте и внизу снова уложить в гроб.

Но что бы ни говорили, Панька была персонажем, и персонажем ярким и цельным. Язык, фигура, волосы, кичка, платье, трусы, шлёпанцы – всё в гармонии, комар носу не подточит! В шестидесятые годы мне даже приснился сон с участием Прасковьи Павловны, и в этом мистическом сне она опять же не утратила ничего из своей целостности. Снилось, что я спускаюсь в подвал нашего дома на Загородном проспекте, где находилось домоуправление, и вижу, что комната, где сидит обычно домоуправ, наполнена взволнованным народом. Стол домоуправа, накрытый кумачом, стоит посередине комнаты, и на нём высится гипсовый бюст Ленина, голова которого украшена лавровым венком, и две женщины опутывают бюст зелёными ветками. Я обхожу гипсового Ленина и попадаю в соседнюю комнату, к серым стенам прикреплены трёхъярусные деревянные нары. В комнате тоже народ, мужчины и женщины, и у всех в руках деревянные кресты – у одних большие, у других поменьше. Оказывается, я тоже держу довольно большой крест. Голос, раздающийся откуда-то с потолка, произносит: “Первая полка на нарах – проживёшь сто лет, вторая – двести, третья – триста”. Наверное, это голос Бога, думаю я. Никто не решается приблизиться к нарам, но неожиданно сквозь толпу людей протискивается Панька. В руке у неё небольшой фанерный крестик с обломанными уголками. Панька быстро залезает на первые нары, ложится, складывает руки с фанерным крестиком на груди, затем повторяет это же на вторых нарах и, наконец, с довольной физиономией ложится на третьи. “Триста лет! Я триста лет буду жить!” – громко объявляет она. И голос сверху спокойно произносит: “А ты, Прасковья, их уже и прожила”. – “Как – прожила?” – испуганно кричит Прасковья. “А так, – отвечает голос. – Первая полка – сто лет, вторая – двести, третья – триста. Была на них – значит, и прожила”. Я мгновенно вспоминаю легенду о мужике, проспавшем десятилетия в одну ночь, Рипе ван Винкле из новеллы Ирвинга, с которым произошла та же история, и меня осеняет, что ведь ТАМ времени нет.

…На дворе 2019 год. Мои и ныне живущие друзья помнят Сержанта Паньку. Вспоминает её и иногда рисует друг юности Анатолий Васильев, помнит писатель и художник Олег Лягачев. В восьмидесятые годы я посетил жилище, иначе не назовёшь, где вместе с супругой Эмилией Карловной по прозвищу Мышь и несколькими борзыми пребывал пиит, анархист, эксгибиционист Константин Кузьминский. И первое, что мне бросилось в глаза, это фигура Паньки, сотворённая Кузьминским из папье-маше и разных тряпок. Она стояла в грязной кофте и в знаменитых большущих трусах с начёсом омерзительного голубого цвета. В определённое место Костя налил крепкого чая, вышло натуралистично, жёлто и противно.

Панька не забывалась. Я прислал ей из Парижа большую продовольственную сумку, сшитую из дурацкой золотой ткани, она ею очень гордилась и ходила на рынок и в гастроном.

Графиня Максимова

 
Но неизменно, каждый месяц
в день пенсии – в день торжества, —
вся, отказавшись от агрессий,
её сияла голова,
сверкала пьяными глазами.
И вот она уже Кармен!
Трясёт седыми волосами,
готова к подвигам измен…
И кости рук её скелета
трещат, как пара кастаньет.
 
Глеб Горбовский

Не менее колоритной фигурой, являющей собой полную противоположность Паньке, была графиня Лидия Николаевна Максимова. По слухам, наш дом когда-то принадлежал ей, а теперь графиня ютилась за ширмой в комнате, где жили приехавшие из Армении её племянница с маленькой дочкой, которых графиня там прописала. Племянница Ида была молодой, рослой, симпатичной армянкой с пышными формами и иссиня-чёрной копной волос. Женщина она была интеллигентная и преподавала в “Мухе” историю керамики. Уголок за ширмой вмещал небольшую кровать и маленький столик, над которым были развешаны пожелтевшие дореволюционные фотографии. На них красовалась юная Лидия Николаевна в атласных платьях в окружении молодых стройных офицеров императорской гвардии.

А сейчас Лидия Николаевна была седой худой старухой высокого роста с продолговатым лицом, хранившим отпечаток прежней красоты. Целыми днями она сидела в старом облезлом кресле, стоящем в довольно большой прихожей рядом с входной дверью, и молча курила папиросу за папиросой. На лице её читалось плохо скрываемое презрение ко всему происходящему. У ног графини всегда сидел её громадный сибирский серый кот, именуемый Пышкой. Появляться на кухне было ниже достоинства Лидии Николаевны, и еду готовила её племянница. За долгие годы я не слышал, чтобы графиня говорила с кем-либо из соседей. Только со своим котом. На моё приветствие она отвечала кивком.

Советская власть гуманна. Отобрав у графини дома и загородные особняки, расстреляв половину родни, а вторую сгноив в ГУЛАГе, она всё же выделила ей, представительнице враждебного класса, крошечную пенсию. И долгие годы раз в месяц графиня надевала красивое платье, лакированные туфли и исчезала из своего кресла. Глубокой ночью в дверь нашей коммуналки раздавался звонок, и я – единственная сова (рисую по ночам) – открывал дверь. На лестничной площадке лежала мертвецки пьяная графиня, на её тонюсеньких ногах, как всегда, не было туфель. Я бужу племянницу, и мы с ней заносим лёгонькое тело графини за ширму. Со стены на мертвецки пьяную старуху пялятся молодые уланы. А наутро как ни в чём не бывало графиня восседает с неизменной папиросой в зубах в обшарпанном кресле, и у её ног лежит переволновавшийся в ожидании хозяйки пушистый толстый серый кот.

К сожалению, графине, потерявшей дома, под конец жизни пришлось лишиться даже угла, отгороженного ширмой. Присутствие старухи мешало племяннице, любящей флиртовать со своими студентами, и она упрятала нашу графиню в старческий дом под Ленинградом, где бедная вскоре скончалась, не вынеся столь бессердечного к себе отношения.

Маляр-альфрейщик

Запоминающейся фигурой был и мой сосед дядя Саша, живущий за стенкой с женой Настей, некрасивой бабой, прошедшей войну медсестрой и путавшейся в то нелёгкое время с кем попало. Результатом была дочь Верочка, но от кого она, Настя не знала. Дядя Саша удочерил дочь и, помня прошлое Насти, ревностно следил за нравственностью Верочки.

Фамилия у дяди Саши была Купиц. Понятное дело, в коммуналке его быстро переименовали в Купец. Внешность запоминающаяся: невысокого роста, тощий, костлявый человек с громадным, устрашающего вида носом. По профессии он был маляр, но не просто маляр, а маляр высшей категории, маляр-альфрейщик, своего рода художник, виртуоз. Поверх высохшей краски он наносит специальными валиками различные орнаменты, разрисовывает бордюры под потолком. Простой маляр красит стены комнат и коридоров в коммунальных квартирах, а маляр-альфрейщик приглашается красить стены квартир чиновников и профессоров.

Помню, как он изуродовал по дружбе стены наших комнат, нанеся на них валиком немыслимые серебристые узоры. Годы спустя я перекрасил всё в спокойные зеленовато-серые тона. Ко мне он, несмотря на разницу в возрасте, относился серьёзно, называл меня коллегой и даже подарил выполненный им эскиз декорации к клубному спектаклю “Мать-грузинка”, поставленному давным-давно на летней сцене в Гурзуфе. На потрёпанном листе картона на фоне чёрно-синего неба, расцвеченного звёздами, у нелепого фонтана торчала уродливая женская фигура в прозрачных шароварах и с чалмой на голове, держа в руках кувшин с льющейся из него водой. Как и все маляры, дядя Саша, окончив халтуру, напивался до потери сознания, но никогда не бузил, не матерился и жену не бил.

Когда мой отец на зависть соседям купил телевизор, семейство Купцов во главе с дядей Сашей приходило запросто к нам “на телевизор”, и, если на голубом экране герой целовал героиню, дядя Саша строго командовал приёмной дочери: “Верочка! Отвернись”. Девочка отворачивала голову и через минуту спрашивала: “А теперь можно?” “Можно”, – ответствовал блюститель нравственности. И всем становилось ясно, что кто-кто, а такой отчим никогда не даст Верочке сбиться с пути истинного.

 

Но вот однажды в воскресный день, когда все соседи толклись на кухне, по обыкновению сплетничая и перебраниваясь, из комнаты Купцов выбежала полуголая двенадцатилетняя Верочка с криками: “Дядя Саша хотел меня изнасиловать!” Дядю Сашу арестовали, судили и дали пятёрку лагерей. На суде все соседи выступили с гневными обвинениями. Я был единственный, пытавшийся выступить в защиту маляра-альфрейщика. Но мой голос утонул в злобных воплях: “Да что его слушать, он же сумасшедший, недавно из психбольницы вышел!” Проходя с конвойными мимо меня, дядя Саша тихо бросил мне: “Спасибо, Миша”.

Дело действительно было тёмное. Через полтора года у заключённого Александра Купица был обнаружен рак лёгких последней стадии. И дальше происходит совсем странное… Его отпускают домой умирать. К травмированной дочке, к оскорблённой жене, в ту же самую коммуналку, в ту же самую комнату, где он якобы чуть не совершил насилие. Мою защиту дядя Саша не забыл, показал мне рентгеновские снимки больных лёгких, по ним расползаются какие-то беловатые пятна. “Это и есть рак! – радостно тычет в них пальцем дядя Саша. – Я этот рак заработал, когда покрывал финским лаком паркет у одного профессора. Химия ноздри разъедала, а я бутылку оглушил и сдуру заснул среди этой химии. Вот тогда-то мне лёгкие и выжгло. Врачи думают, что ещё годика два протяну”.

Но ушёл из жизни маляр-альфрейщик гораздо раньше. Он катастрофически быстро худел и вскоре стал походить на призрак. Соседи требовали, чтобы он не появлялся на кухне, потому что может случайно “заразить еду”. Панька вопила, что “ракавые бахтерии теперича посереди нас!”. Я заходил к нему в комнату, сидел у его кровати, пытаясь утешить: “Ещё поработаем, дядя Саша!” “Чем поработаем? Вот этим?” – негромким сиплым голосом произносил он и медленно, с усилием вынимал из-под простыни руку. Страшное зрелище – распухшие костяшки пальцев, обтянутые тонкой, потемневшей кожей. “Миша! Настя с Веркой ежедневно орут на меня. Когда я сдохну, всё время спрашивают. Говорят, что всю комнату провонял. Я не смерти боюсь, я их боюсь, коллега”.

А через пару дней по грязному коридору нашей коммуналки ползло подобие человека в белой ночной рубахе. Высохшая тощая задница, обтянутые желтоватой кожей кости ног. Существо ползёт к двери кухни, приподнимает обезображенную болезнью голову к соседям, перешагивающим через него с кастрюлями в вытянутых руках, и пытается кричать, но вместо крика слышно только хриплое: “Соседи! Спасите меня! Настя с Верой хотят меня убить. Хотят задушить. Вызовите милицию”.

Милицию никто не вызывает, и вскоре Настя с Верочкой уносят несчастного обратно в комнату. А на следующее утро в коридор выбегает Настя, громко причитая, что Саша умер. Я вышел из комнаты, подошёл к плачущей соседке и, наклонившись к её уху, произнёс: “Подушкой своего Сашу одна душила или Верочка помогала? Посажу я тебя, суку”. Новоиспечённая вдова испуганно вытаращила на меня бесцветные зенки – и шасть к себе в комнату.

Затянувшиеся проводы покойника и знакомство с виселицей

Итак, маляр-альфрейщик умер. Настя с Верочкой, оставив тело покойного в комнате, исчезают из квартиры. На дворе лето, и все соседи, взяв детей, уехали на дачи. В большой опустевшей квартире я и мёртвый дядя Саша, тихо лежащий за стеной. У этой стены стоит купленная мною старенькая фисгармония, на которой я импровизирую, чтобы не чувствовать одиночества. Ночью (благо Сержанта Паньки нет) оставляю на кухне и в коридоре включённым свет, но, решив пойти в туалет, сначала высовываю голову и пугливо смотрю в коридор: мне слышатся какие-то непонятные шорохи и мерещится ползущий по коридору полуголый труп.

Днём в квартире раздаётся звонок, на пороге стоит милиционер. Узнав, что, кроме меня и покойника, лежащего в запертой комнате с открытым окном, никого в квартире нет, он просит меня выйти на лестницу чёрного хода, где меня хотят о чём-то спросить сотрудники уголовного розыска. На лестнице обнаруживаю сидящего на подоконнике молодого мужчину в тёмном костюме. Показав мне удостоверение сотрудника милиции, он просит подняться на чердак, где меня ждёт другой сотрудник УГРО.

Открыв дверь, вхожу в пыльный полумрак чердака и никого не обнаруживаю. Иду мимо пустых отсеков, где обычно жильцы дома сушат бельё. В самом конце чердака в последнем отсеке, освещённом пыльным оконцем, виднеется какая-то фигура. Подойдя, я вижу спину женщины в тёмном длинном халате, наклонившей голову. “Это вы хотели со мной поговорить?” – спрашиваю я. Молчание. Тогда я, повторив вопрос, слегка трогаю женщину за плечо, она медленно поворачивается, и я вижу перед собой посиневшее лицо с вытаращенными глазами и вывалившимся изо рта языком. Только сейчас в полумраке чердака замечаю натянутую от её шеи к балке потолка верёвку.

Некоторое время я стою в каком-то оцепенении, вглядываясь в эти остекленелые глаза, в этот жутковатый лик смерти, и, развернувшись, бегу к входной двери. Запыхавшийся, негодующий, кричу по-прежнему сидящему на подоконнике муровцу, что там нет никаких сотрудников, а висит труп женщины! “А ты её знаешь? Нет? – лениво спрашивает он. – Ну ладно, иди к себе”.

Проводы мертвяка состоялись!

В эту ночь я не выходил в туалет, ожидая наступления утра и прислушиваясь к шорохам за дверью. Вероятнее всего, пользуясь отсутствием людей, по коридору и кухне сновали крысы, привлечённые трупным душком, тянущимся из-под двери купцовской комнаты. Но тогда мне казалось, что, открыв дверь, я увижу уже не одного, а двух обезображенных покойников, поджидающих меня.

Ещё одна мучительная ночь, за ней ещё одна… И наверное, если бы в тот момент по коридору зашлёпала бы Панька с бранью и криками, я был бы несказанно ей рад.

На третью ночь я был разбужен нестройным пением, раздающимся за стеной, где ещё этим вечером в тишине покоился труп маляра-альфрейщика. Я оделся и вышел в коридор. Свет в коридоре был кем-то выключен. Дверь в комнату покойника была открыта, и именно из неё и неслось пение, разбудившее меня. Я подошёл к открытой двери и при свете свечей, расставленных на столе, увидел не совсем обычное зрелище.

Посреди стола лежал укрытый белой простынёй покойник. Из-под белой ткани торчал череп, обтянутый тёмной кожей, посреди глубоко впавших глазниц – усохший носище дяди Саши. Вокруг покойника сидели мужчины в чёрных пиджаках и белых рубашках и несколько женщин в тёмных платьях. Настя с Верочкой сидели в изголовье. Судя по физиономиям сидящих, они были деревенскими родственниками Насти. Тело покойника было обставлено бутылками с самогоном. Понятно, что они были пьяны, но при этом их рожи выражали торжественную серьёзность, не передаваемую словами. И ещё они пели, пели негромко, нестройно, и от их непонятных песен становилось не по себе. Возможно, это были какие-то мордовские или чувашские обрядовые песнопения. Уродливость их лиц с широко раскрытыми пастями, в которых тускло поблёскивали стальные коронки или темнели провалы отсутствующих зубов, подчёркивало и делало ещё ужаснее бешено колеблющееся из-за открытого окна пламя свечей. В довершение на стенах и потолке маячили причудливые тени, отбрасываемые присутствующими. Я был не в силах оторвать взгляд от этой фантасмагорической картины, от пляски теней, от леденящего душу песнопения.

Утром был привезён сосновый гроб. И поскольку роста покойник был невеликого, его без проблем снесли с лестницы, и странная родня исчезла вместе с покойным навсегда из моей жизни.

Жизнь в “Вороньей слободке” продолжается

Удавленницей оказалась молодая соседка, жившая этажом выше. Самоубийство было результатом несчастной любви. В кармане халата самоубийцы была найдена предсмертная записка, в которой она объясняла причину своего ухода из жизни.

Несколько месяцев спустя за ней последовала и её мать, решившая свести счёты с жизнью, но иным способом. Я несколько раз сталкивался в лифте с этой высокой, худой, старой женщиной с печатью такой невыразимой тоски и боли на лице, что старался не смотреть на неё. Как сейчас помню этот осенний вечер в нашей беспокойной квартире. Из кухни несётся чад, который мешается с бабьим гвалтом. По коридору снуют потные домохозяйки с кастрюлями и сковородами. И в этот момент в квартиру вламываются несколько милиционеров и орут: “У кого открыто окно, выходящее во двор?! Ни у кого? Ладно. А то тут во двор кто-то из окна неудачно выпал”. Милиционеры исчезают, а мы узнаём, что “неудачно выпала из окна” мама удавленницы, не вынеся обрушившегося на неё горя. Открыв окно, она встала на подоконник, и бросилась вниз в холодную темень, и, пролетев пять этажей, угодила в открытый люк… Наверное, поэтому милиционер обозначил падение несчастной как неудачное.

А через день в нашем коридоре опять топчется парочка “мусоров”. “Кто сегодня ночью покидал квартиру?” – спрашивают они повыползавших из комнат соседей. “Ён, ён, Мишка, усё время по ночам бродит, и друзья у него волосатые, по ночам к ему шляются”, – доверительным голосом сообщает Панька. “А что ночью случилось?” – спрашивают соседи милиционера. И мы узнаём, что прошлой ночью в нашем дворе на скамейке найден труп зарезанного мужчины, хорошо одетого, но ни документов, ни вещей при нём не обнаружено. “Вероятнее всего, какой-то проезжий решил подождать поезда в вашем садике. И чуток вздремнуть, благо Витебский вокзал в двух шагах отсюда. А ты сегодня ночью выходил? Куда ходил? К кому? Свидетели есть?” – милиционер испытующе смотрит на меня. Я не выдерживаю и кричу: “Ну я! Я! Зарезал спящего пассажира! Этой ночью! Чемодан с его барахлом у меня под кроватью! Хотите посмотреть?! Приходите с ордером на обыск!” И отправляюсь к себе в комнату и захлопываю дверь. Слышу, как за дверью гудит “воронья слободка”, что-то втолковывая милиционеру. Наверное, что таким, как я, не место в этом городе, и от таких, как я, можно всего ожидать.

И всё же это было восхитительное место – наша коммуналка

Тем, кто хорошо знаком с пятым измерением, ничего не стоит раздвинуть помещение до желательных пределов.

Михаил Булгаков. Мастер и Маргарита

Я прожил в этой квартире долгие шестнадцать лет. Впервые вошёл в неё двенадцатилетним мальчишкой, а вышел двадцативосьмилетним, уже сложившимся художником, отцом семилетней дочурки – и больше никогда не переступил её порога. Да, жизнь в “вороньей слободке” была беспокойной, но за закрытыми дверями моих двух комнат творились непостижимые для советского обывателя вещи! Эти комнаты обрастали старинной мебелью, стены увешивались ни на что не похожими работами, которые были сотворены тут же, в этих стенах. Сюда вошли и остались на долгие годы люди из разных эпох и народов. Немец Эрнст Теодор Гофман, англичанин Чарльз Диккенс, американец Эдгар По… Сколько их таинственным образом умещалось здесь? Ещё появлялись и исчезали художники, музыканты, композиторы, поэты и писатели, мои современники – молодые, лохматые, вечно голодные, непечатаемые, невыставляемые, неисполняемые, затравленные, гонимые, но главное – свободные!

Да, за этими дверями, обитыми толстым войлоком и цинковым листом, чтобы не просачивалась вонь из кухни и сортира, я учился, постигал тайны художественного ремесла, иллюстрировал книги, писал картины, лепил скульптуры. Сюда ввёл свою будущую супругу Ребекку, в эти комнаты было принесено из роддома крохотное существо, укутанное в одеяльце, – моя единственная дочь Доротея. Ночные бдения со стихами Верлена, Бодлера, Рембо, Аполлинера перемежались весёлыми попойками, сменяемыми “сюрровыми” перформансами. И ни злобные соседи, ни шестичасовые обыски, ни принудительное лечение в психбольницах не смогли разрушить мир петербургских мальчиков шестидесятых годов. И поэтому я бесконечно благодарен Судьбе за эти тревожные, не всегда лёгкие и всё же прекрасные годы, прожитые мною в шумной коммуналке на Загородном проспекте, именуемой “вороньей слободкой”.

Но всё это будет. А сейчас я вернусь к описанию начальных лет моего пребывания в квартире под номером семнадцать, расположенной на шестом этаже семиэтажного дома на углу Подольской улицы и Загородного проспекта, обозначенного номером шестьдесят четыре.

Мемориальные доски устанавливаются спустя определённый срок после смерти увековечиваемого. В шестидесятые годы Дмитрия Шостаковича недолюбливали завистливые коллеги из Союза композиторов и небезуспешно травили. Сегодня на доме, где когда-то жил и я, водружена гранитная плита, на которой значится, что в этом доме в 1906 году родился композитор Дмитрий Дмитриевич Шостакович.

 
Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?