Tasuta

Провинциальная история

Tekst
2
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Твое б упорство, милая, да в нужное бы русло повернуть. Ты будто ветер, который без ветряной мельницы, не знает куда ему и деться, – полушутя, полусерьезно заметил батюшка, с любовью посмотрев на дочь.

– Это вы батюшка опять про замужество я так понимаю? – с раздражением спросила Татьяна.

– Заметь. Не я это сказал.

– Но вы, ввиду это имели. Тем более уж вам ли не знать, что в том нет моей вины, кто ж виноват, что природа раздает человеку лишь по одной достоинству, кому то красота, а мне вот ум достался, – засмеялась Татьяна.

– Ты, милая, лукавишь, в нашем уездном городе, на тысячу мужчин, всего семьсот женщин, так что, ежели бы ты хотела, то давным-давно нашла бы себе пару без труда. Всему виной твои пустые прихоти, и то, что я избаловал тебя, дав слишком много воли. А я старею, совсем немного, и вовсе стану немощным стариком. Не такой жизни для тебя желала твоя матушка. Разве ж ты сама хочешь провести жизнь рядом со стариком, что скоро обрастет бородавками не хуже болотной жабы?

Татьяна посмотрела на своего отца, и только сейчас заметила, как он постарел, в глазах уж не было былого блеска, лицо осунулось, когда то бравые усы, медленно клонились к низу, будто и они устали не меньше своего хозяина.

Она поспешно встала из-за стола, и, подбежав к отцу, тепло обняла его за шею.

– Батюшка, иной судьбы я не желаю, кто знает, была бы я счастлива, если б приняла предложение одного из прохвостов, что сватались ко мне, не имея даже привязанности, что неотъемлемая часть проживания двух чужих людей вместе. Уж лучше быть одной, чем в браке без любви. И потом, я счастлива… по большей части…, – на минуту задумалась Татьяна. – Вот вам крест! – с жаром воскликнула и спешно перекрестилась, скорее стараясь убедить себя, нежели отца.

– Ну, полно, полно тебе, голубушка, это ж я так, не слушай старика, тебе виднее. Так как прогулка? Что в городе? Я из своих казематов и жизни то не знаю, вот вроде наверху, а жизни, жизни то, хуже чем из ямы не видать, – стараясь сменить тему, которую сам же опрометчиво начал, стал расспрашивать отец, ласково похлопав дочь по ладошке, в знак поддержки и успокоения.

– Помнишь ли канавы возле катехизаторского училища? – спросила Татьяна, которая была в душе и рада сменить тему тягостную, тему болезненную.

– Как же! Помню, как раз там по весне дорогу так размыло, что в грязи целый воз умудрился потонуть! А дураки вместо того, чтоб спасать, лишь глазели на диво дивное! Тьфу, да и только. Хотя, что с них взять, коли без ума родился, без ума и жить придется.

– И эти канавы, что все лето рыли, теперь к осени засыпают. В толк не возьму. Зачем? Почему? – удивленно спросила Татьяна. – Ведь столько вложено труда. А рядом успели и настилы постелили. Да такие ладные! Не понимаю, батюшка. Может, ты мне растолкуешь? Зачем было столько работы делать, чтоб потом все обратно вернуть?

– А я тебе сейчас все объясню. Канавы те нарыли без инженерского ума. Мол, так и так, топит! Айда, канавы рыть! Дорогу то топить перестало, так вместо дороги дома топить начало. Дома то, вдоль канав, да с уклоном. Теперь обратно как было возвращают. Работать без ума, хуже, чем вовсе не работать. Это я тебе с уверенностью говорю. Поскольку от такой работы толку нет, и мало того что без толку, так еще и убытки.

Татьяна задумалась, и Федор Михайлович задумался. С минуту помолчали.

– А вот еще, я совсем запамятовала. В парке произошел пренеприятный инцидент, – решила сменить тему Татьяна. – Но вы, батюшка, не волнуйтесь, это я вам сразу говорю, что волноваться не стоит, так как все чудным образом разрешилось… – поспешила уверить его дочь, потому как увидела тревожное лицо отца от одного лишь упоминания «пренеприятный инцидент», так что уже пожалела, что вообще начала об этом рассказывать. До чего же она не любила себя за свою несдержанность, вот если б научиться сначала думать, а лишь потом говорить. Право слово, какое бы это было благословенье для нее, так как острый язык и торопливость, и резкость, и еще много разных дурных черт приносили ей одни лишь хлопоты, и никакого ублаготворения.

И теперь, решив поступить по-новому произнесла:

– Словом, все закончилось вполне чудесно и даже прекрасно. Так что и рассказывать смысла нет.

– Да уж говори, коли начала, своим успокоением ты меня супротив, тревожишь только больше, – рассердился отец.

– В общем, один неосмотрительный всадник, чуть было не совершил наезд на нашу бричку, и Бог знает, что могло случиться. И не разберешь в той суете, толи конь был слишком норовист, толи всадник неумел. Однако же не стоило мне вам и рассказывать, когда все так чудесно разрешилось, и никто не пострадал! – быстро закончила рассказ Татьяна, увидев побледневшее лицо отца.

– Чтоб его! – воскликнул Федор Михайлович Гаврон, и треснул кулаком по столу. – Быть может он тебе знаком? Ты мне скажи, я сразу с ним беседу проведу, да так, что больше на коня он и не сядет.

– Да нет же, батюшка, он мне не знаком, и видела его впервые, – тогда как про себя подумала, что ежели бы и знала его, то никогда бы в том не призналась, видя какой гнев вызвало сие события у ее отца. Впредь, это будет для нее уроком, поменьше говорить, побольше думать, а лучше и вовсе держать рот на замке, а мысли хотя бы в относительном порядке.

Придя пораньше в главную ресторацию уездного города Б, Петр Константинович Синицын выбрал самый тихий столик и, заказав из всех предложенных яств лишь стакан чая, как символ крайней денежной нужды, стал ждать своего друга детства, купца первой гильдии Михаила Платоновича Игнатьева.

Отец того был известным и вполне успешным хлеботорговцем, но вот сын, сын пошел еще дальше. И после смерти отца, заимев целое пароходство, скупал зерно по всей округе за копейки, а затем сплавлял его вниз по реке, в город N-ск, той же N-ской губернии, где жизнь била ключом, так как от золотодобытчиков и других переселенцев не было отбоя.

Он не видел своего друга целых шесть лет, и если уж говорить по чести, не жаждал видеть и сейчас. Находясь в трудном денежном положении, потеряв даже то малое что имел, он не хотел и не желал смотреть на своего друга, что был успешен и удачлив, как немой укор, как образ того кем он мог стать и кем уже не станет.

Но обстоятельства сложились таким образом, что первое знакомство с барышней Гаврон оказалось не таким победоносным как он того желал, а других идей и уж тем более возможностей, вновь встретиться с ней он не имел. Все же шесть лет его отсутствия не могли не сказаться, город изменился и, утеряв даже те связи, которые были в юности, он понял, что больше здесь никому не нужен. Без денег и без власти он совсем один. Более того, Синицын понял, что одинок он даже сильнее, чем ему представлялось в самых грустных своих перспективах.

Словом, проведя весь день после инцидента в парке в размышлениях бесплодных, и не придумав ничего путного, он не нашел ничего лучше, как воспользоваться помощью друга детства Игнатьева. И наступая на чувство собственного достоинства, он осознал с горечью осознал, что гордость бедняку не по карману.

Конечно, он предпочел бы претворять свой план в одиночку, ведь чем меньше людей знают о том, тем лучше, но выбирать в сложившейся ситуации не приходилось.

– Петя! Ты ли это!? Я уж думал ты к нам ни нагой, как ни как петербуржский житель! – весело воскликнул Игнатьев, впрочем, не без иронии, приближаясь к столику, за которым сидел несколько сконфуженный Синицын.

Надев улыбку, он что есть силы изобразил радость, так что даже уголки губ заболели, и радушно распростер объятия:

– Миша! Михаил! Михал Платонович! Даже не знаю как к тебе теперь обращаться! И бороду отрастил! И усы! И справен стал, и возмужал! Тебя и не узнать! – не без доли зависти воскликнул Синицын, глядя на своего друга, так изменившегося за эти годы.

И если бы все дело было только во внешности… Боль для Синицына была в том, что те внешние перемены, которые произошли с Игнатьевым, всего лишь отголоски внутренних изменений, так как духовное развитие, равно как и его отсутствие такого и даже регресс, неизменно отражаются на лице и теле. Но есть ли перемены в нем самом?

Синицын вдруг почувствовал себя плешивым псом, которого вот-вот лишат даже будки, и испытал почти физическую неприязнь к своему, некогда горячо любимому, другу, с которым совсем недавно стоял на одной ступени, а теперь его уж не догнать.

– Мой друг, неужто, ты не голоден совсем? Грех прийти в ресторацию и не отобедать.

– Я только чай, старая привычка, до трех часов не ем, да и кусок в горло не лезет.

– Брось, тут такой отменный стол. Официант! – И Игнатьев залихватски щелкнул пальцем, подзывая расторопного мальчишку лет пятнадцати не больше.

– Нам бутерброды с паюсной икрой, и рыбное жаркое, и ростбиф, и консоме, и это, как его… Забыл совсем названье… А-а-а, точно! Филе соте неси, и крепкого давай! – крикнул Игнатьев, даже не взглянув в меню, что явно указывало, на то что он знает его наизусть, а значит завсегдатай.

Какой обед без крепкого, пустая трата времени и денег! – и с этими словами Михаил Платонович весело рассмеялся, лукаво глядя на Синицын из под густых прямых бровей.

– Ну что, рассказывай. Как Петербург? Какими судьбами к нам пожаловал? Опять.

Синицын замялся, не зная с чего начать, и пребывая в сомненьях, а стоит ли все затевать и не лучше ли прекратить все, когда б уже не стало слишком поздно?

К счастью подоспел официант. Налили водки.

И выпив рюмку натощак, Синицын понял, что изрядно захмелел.

Закусили бутербродами, и стало легче на душе, и говорить то стало как-то проще.

– Тут такое дело, Михаил, – начал Петр Константинович расхрабрившись, – не от хорошей жизни перебрался я из Петербурга в город Б, не от хорошей.

– Это я итак уж понял, – поддержал Игнатьев, с любопытством глядя на своего друга детства, будто видел его впервые, однако же притом, не забывав положить в рот огромный кусок ростбифа.

 

– Так уж случилось, – неуверенно начал Синицын, – потом будто передумав, замешкался, но уже через секунду твердо произнес: – я крайне стеснен в деньгах, скажу больше, я заложил именье, и срок по закладным истекает меньше чем через месяц.

– Уж не в долг ли ты просишь? – настороженно спросил Игнатьев, сразу же перестав есть и пристально посмотрев на Петра Константиновича, пожалуй, уже без прежнего дружелюбия и высокомерной теплоты, коей одаривал так щедро лишь назад минуту, своего менее удачливого друга.

– Нет! Что ты! Как можно! Я бы никогда не поставил нашу дружбу выше денег! Поверь, эти дружеские связи для меня вовек ценней всего! – с жаром ответил Синицын, тогда как правда была в том, что должен он был такую сумму денег, которую бы никто не дал взаймы просто так, а закладывать было уже нечего. И, осознавая сей факт с ясностью и ответственностью, потому в долг и не просил.

– Ммммм, – нечленораздельно промычал Игнатьев, правда, уже немного расслабившись.

– Ты мне лучше скажи, знаком ли ты с исправником Гавроном?

– С Гавроном? – изумленно переспросил Игнатьев.

– С Гавроном, исправник есть такой. Да ты наверняка его ведь знаешь. Вот только насколько близко с ним знаком?

– А как же! Кто ж его не знает, можно сказать, второе по важности в нашем глухом уездном городке лицо. Я просто твой вопрос в толк не возьму. Зачем тебе Гаврон? Уж не на службу ль ты собрался?

– Да погоди, не задавай вопросов, дай мне вначале разузнать, – нервно засмеялся Петр Константинович. – И что ты о нем думаешь?

– Да что тут думать, резкий и прямой, и кажется простым, но хитрый и коварный, исправник одним словом, что еще сказать.

– А дочь его?

– А дочь….? – сбитый с толку Игнатьев и вовсе перестал что-либо понимать в этом разговоре, но так как ход мыслей Синицына, больше не представлял для него угрозы, расслабился и из любопытства, даже подался вперед, стараясь предугадать, что дальше скажет тот.

– Да, дочь Гаврона. Что думаешь о ней?

– Да нечего тут думать. Я ее совсем не знаю, может видел в церкви издали, но так уж лично, близко, не знаком. И потом, меня сейчас интересуют барышни другого сорта, понимаешь? – весело спросил Михаил Платонович, а взглядом указал на дородную барышню, чей род деятельности, судя по наряду, ни для кого не был секрет.

Синицын махнул рукой в знак того, что его сия барышня не интересует.

– Мне сейчас не до того… – сказал он вслух, а про себя подумал: – да и не по карману.

– Так ты мне не сказал. Зачем тебе Гаврон и дочь его тем паче?

– Да погоди, все расскажу, но не спеша. Теперь к тебе моя просьба будет.

Игнатьев, конечно, снова напрягся при слове «просьба», но промолчал и виду не подал.

– Сведи меня с барышней Гаврон. Ни с ней, ни с ним я не знаком, не вхож в их дом, и шанса быть вхожим в дом я не имею. Устрой нам встречу, ужин, выдумай причину, мол так и так, обсудить может чего надо. Какие тут у вас проблемы в городе? Земля? Разбои? Тебе виднее, мне и в голову, пожалуй, ничего путного и не придет. А остальное сделаю я сам.

– Так, так, голубчик, кажется я начинаю понимать… – засмеялся Игнатьев. В зятья чтоли к Гаврону навострился?

– Ты угадал. Я не горжусь собой. Но жизнь заставит, сам знаешь, еще не так гопак плясать начнешь! – горько заключил Синицын и с горя снова выпил рюмку водки натощак.

Порешав дела, и обо всем сговорившись, выйдя из ресторации, Синицын и Игнатьев ударили по рукам и разошлись в разные стороны, всяк по своим делам.

Игнатьев уехал на бричке, а Петр Константинович бричку решил не брать и не только потому, что в кармане было пусто, а потому, что выпив две рюмки водки и от волнения даже не закусив, выйдя на свежий августовский воздух, почувствовал себя дурно и оттого решил пройтись пешком.

В конце августа, днем еще сохранялось тепло, и порой было даже жарко, а вот ночи, ночи стали холодными и неласковыми. И ближе к вечеру, на реку опускался густой туман, заполняя собой весь город в низине белой молочной завесой, скрывая грязь дорог и унылость уездного города, что и городом то по правде назвать было нельзя.

Он ослабил ворот рубахи и полной грудью вдохнул влажный терпкий воздух, запах угля, мокрой листвы, сырой земли и конского навоза.

На улицах почти никого, лишь треск настила под сапогами редких, угрюмых и неразговорчивых прохожих.

Ему вдруг стало так одиноко и так дурно, он вспомнил, что совсем один, ни матушки, ни батюшки, нет никого, кому бы он был дорог и оттого так грустно и так горько.

Последние сладкие дни лета, а там уж и до октября рукой подать. И срок по закладным, и бедность, и безденежье, и разные лишения.

Под ногами первые опавшие листья.

И так красиво, и так грустно.

И рифма не идет.

Ни хватки, ни таланта, ни ума.

Ничтожество! – Горько произнес вслух Синицын и ускорил шаг.

Татьяна сидела у зеркала, заканчивая приготовления к традиционной послеобеденной прогулке. На пороге комнаты терпеливо лежал ее верный пес, в любой момент готовый сорваться и бежать, лишь только хозяйка даст знак, что пора, и то и дело вилял хвостом в качестве призывного жеста, показывая свою решимость и согласие.

Она посмотрела на свое отражение и грустно усмехнулась, видя первые следы увядания в уголках все еще ясных, однако же, зрелых и потому печальных глаз.

Татьяна давно смирилась с тем, что далеко не красавица, и даже ничего против того не имела, конечно, ежели бы ей постоянно об этом не напоминали другие. Но перейдя рубеж от девушки к женщине, ее вдруг охватила какая то неосязаемая тревога и печаль, и тоска по чему-то, что уходит, и уже не вернешь. Словно еще немного и она упустит свой последний шанс. Вот только на что? На замужество? Или на счастье? И есть ли тождество в этих двух до странности не схожих, но будто однокоренных словах.

И время, время перестало быть ее союзником и другом, что давало ей ото дня расцвет, и ум, и понимание вещей, теперь же оно стало ее злейшим врагом, что отбирает восторг, надежды и радость от познания каждого будущего дня.

Из размышлений ее вывел голос служанки, принесший прогулочное платье, и объявивший спутанно, хотя и вполне понятно, о прибытии на ужин неких гостей, чьи имена были ей до боли знакомы, но вместе с тем неизвестны.

– Ты не торопись, а изложи по порядку, что батюшкин помощник сказал? – сердито переспросила Татьяна.

– Двое, дела обсудят, велел подать террин, и стерлядь паровую, и сытно, и вкусно, но чтобы без изысков, так чтоб понравилось, но уж не так, чтоб восхитить.

– Странно… И что это за гости? Не сказал?

– Мол, по делам, да по работе, а кто уж там, не говорил, а может, говорил, да я забыла, – задумчиво произнесла служанка.

– Я так и знала! – раздраженно воскликнула Татьяна. – А батюшка, верно, забыл, что стерляди то нет, в верховье месяц как ушла, вот что значит, когда к хозяйству не касаешься и дела не имеешь. Подай, что я тебе скажу. Ну вот! Теперь не до прогулок! Вели извозчику не ждать. Не еду никуда, я так и знала ничего не выйдет! Выходит зря я собиралась, теперь вот заново готовиться, ведь батюшка не знает, что к прогулке и к ужину, в одном наряде к людям выходить нельзя! – сокрушалась Татьяна и через минуту добавила: – Воля бы батюшки, о нашем не гостеприимстве и не радушии легенды бы по городу слагали. Он человек хотя и умный, но в быту, пожалуй, бесполезнее и не найти, служилый человек, а лучше и не скажешь. Агриппина! Зови сюда кухарку! Да поживей! Порасторопней! До ужина всего лишь три часа! – запальчиво воскликнула Татьяна, лишь мельком взглянув на часы, чья стрелка, казалось, даже двигалась теперь быстрее, и стремглав бросилась готовиться к приему гостей.

Прозрачный стеклянный воздух, ни пения соловья, ни треска горихвостки, все стихли, убаюканные первыми холодными ночами, лишь щелканье сороки на ветке с медленно желтеющей листвой. Зима почти что у порога, ведь осень, только сени для зимы.

Синицын, что вошло у него в полезную привычку, не взял бричку, а отправился пешком, так что теперь, ежась в вечерней сентябрьской прохладе, испытывал странное чувство удовлетворения от претерпевания трудностей, словно тем самым бичуя себя, находил в том отраду, как наказание за малодушие всех прошлых лет. Он с дотоле невиданным упрямством, неожиданно для самого себя, шел к намеченной цели, обретя надежду на лучшее, пусть пока лишь только мечтах. И даже сейчас, идя пешком и сберегая копеечку, находил в том странное счастье, ибо впервые не тратил, и если не преумножал, то хотя бы сохранял то малое, что еще осталось.

В условленном месте, подле дома уездного исправника Гаврона, аккурат, в назначенное время, подъехала бричка Игнатьева.

Обменявшись парой фраз, они уже готовы были постучать, как мимо них прошла девушка, до того нежное и утонченное создание, что даже Синицын, в настоящее время обуреваемый сотней куда более насущных мыслей и проблем, и не имеющей настроения романтичного, остановился и на миг очарованный замолчал.

Ростом не низкая и не высокая, чуть больше двух аршинов, того правильного женского роста, так, чтобы мужчина рядом с ней не чувствовал себя ни нелепым великаном, ни карликом подле горы. Тонкая, гибкая, ловко, но плавно идущая по грубому деревянному настилу, будто по персидскому ковру. Темные и бархатные чуть округлые глаза, и нежный персик кожи, и мягкий плавный губ изгиб.

Как только девушка удалилась от них на расстояние достаточное, чтобы разговор их уже не был ею услышан, Игнатьев глядя на восхищенный взор Синицына, весело заговорил:

– Ты мой друг не в ту сторону смотришь, бедна как церковная мышь, хотя и красива. Бесспорно.

– Так кто же она? – полюбопытствовал Синицын.

– Приставлена, не то компаньонкой, не то сиделкой, к старой купчихе Лаптевой, старческие прихоти исполнять. Толи Лепешева, толи Лемешева, не припомню точно.