Годы странствий Васильева Анатолия

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Глава 2. Педагогическая работа в Европе (Лион, Венеция, Париж)

Работа Васильева-педагога за границей: главные вехи

В 2004 году по приглашению тогдашнего директора ЭНСАТТ (ENSATT – École Normale Supérieure des Arts et Techniques du Théâtre), то есть «Высшей нормальной школы театральных искусств и техник», Патрика Буржуа (Patrick Bourgeois), Анатолий Васильев впервые во Франции набирает образовательный курс режиссеров и основывает кафедру и режиссерский факультет (Département à la Mise en Scène). Система «Высших нормальных школ» – это самая высокая ступень высшего образования во Франции, она обычно котируется выше университета… Курс был рассчитан на три с половиной года режиссерско-актерского образования с тем, чтобы на последнем, четвертом году молодые режиссеры могли перейти к самостоятельным постановкам. По конкурсу, довольно суровому, прошли двенадцать студентов и три вольнослушателя. Не все добрались до конца, не все шло гладко, да и продолжения эта работа Васильева не получила – в Школе полностью сменилась администрация, а новые управленцы из региона решили, что учеников должно быть не больше двух-трех. И лучше их образовывать в практических навыках постановочного театра, отправляя на пару лет ассистентами к известным театральным режиссерам. Однако в результате этих четырех лет педагогики для режиссеров в Лионе выпускники подготовили 23 индивидуальных спектакля (по теме «Платон/Магритт» и по современной французской драматургии) плюс общее, коллективное режиссерское сочинение по «Версальскому экспромту» («L’Impromptu de Versailles») Мольера.

В работах по Платону/Магритту заданные рамки предполагали параллельное развертывание действия в двух плоскостях: с одной стороны, своим чередом выстраивается концептуальный текст, предполагающий свободное игровое взаимодействие, игровой обмен «вживую» между двумя или несколькими партнерами, с другой же – расцветает или распухает изначальный визуальный образ, который представлен вовсе не в виде застывшей иллюстрации (даже сколь угодно метафорической) к живому тексту. Образ тут сам меняется, переживает странные метаморфозы, для него тоже есть некая кульминация смысла, вслед за которой все переворачивается… Не просто сценографическое и художническое предложение режиссера, но как бы еще один параллельный спектакль, наброшенный на четкую структуру диалога. Наброшенный не метафорической иллюстрацией, но скорее подвижной метонимической кисеей – поверх. Вообще, в современном театре, прошедшем искус постмодерна и постдрамы, метонимические связи кажутся заведомо более плодотворными: мы имеем дело не с простым пересчетом одной художественной среды в другую, не с иллюстрацией, – но как бы с отдаленным намеком, подвижно приделанным к другому произведению (точнее, к произведению, существующему в иной среде, в ином медиуме). Визуальная картинка, подчиняющаяся иным законом восприятия. А в результате: через сетку, марлю, полупрозрачную кисею иных закономерностей – как это всегда происходит при «подглядывании», невольном постмодернистском «вуайеризме» – начинает просвечивать новая реальность, которая уже несводима к двум прежним порознь, однако же вполне сводима к своей метонимической основе…

Я и сейчас помню, как в работе одной из наших учениц – Аньес Адан (Agnès Adam) соединился один из самых глубоких и мистических диалогов Платона – «Федр» – и картина Рене Магритта «Щель» («La Fissure») с ее распахнутым окном, глядящим из пустой комнаты на мутное серое, сырое море, где нет уже людей (оно очень похоже на сокуровский образ пугающей потусторонней вечности из финального эпизода «Русского ковчега»). Аньес, сама игравшая художника в его мучительном восхождении к красоте, проходила анфиладой окон, создавая прямо перед нами ряд размашистых набросков моря на череде иллюзорных холстов, – проходила, последовательно распарывая ножом прозрачную, жесткую ткань в рамах, – чтобы оказаться наконец перед нами, на нее глядящими, в конце пути. Просто чтобы заглянуть в глаза новой реальности нам, людям, сидящим в зале, как общей совокупности тех – живых и мертвых, – кто от века ждет главных откровений именно от искусства… Или Юг Баде (Hugues Badet), разложивший иронический текст «Хармида» о благоразумии, или рассудительности, поверх магриттовского образа «Воспроизведение запрещено» («La Reproduction interdite»), где «зеркально», а на самом деле обратным зеркалом, «зазеркально», отраженные позы ловят перебегающих и меняющихся местами персонажей, пока мы не понимаем, что никакие правила и шаблоны никогда не схватят самой нашей текучей человечности…

Когда учебный курс уже был закончен, где-то в мае на заключительные показы к нам в ЭНСАТТ приехал Венсан Бодрийе (Vincent Baudriller), директор Авиньонского фестиваля – в надежде выбрать у Васильева пару работ для своих площадок. Но в конечном итоге в официальную программу Авиньона в 2008 году была приглашена вся группа режиссеров в полном составе. Помню, как ехали туда из школы с грузовиком, в который были загружены все декорации, построенные в цехах Школы (поскольку для всего цикла, как это часто бывает заведено у Васильева, выстраивалась вся игровая площадка целиком – общая для всех, тоже своего рода живописная рама, куда вставлялись необходимые элементы, придуманные каждым художником порознь). Васильев параллельно мотался в Грецию, где у него репетировалась Еврипидова «Медея» для Амфитеатра в Эпидавре, а я ехала из Лиона в Авиньон с нашим художественным директором в его тесно заставленной реквизитом легковушке под звуки птичьих голосов, вплетенных в партитуру Оливье Мессиана, выкрученную на полную громкость в этот летний день! Наши ребята показывали композицию лучших диалогов Платона больше двух недель подряд: трехдневные циклы по два авторских спектакля в день, а также «Версальский экспромт» – своего совместного Мольера, по типу более всего приближавшегося к чему-то вроде импровизационной джазовой jam-session. Васильев за несколько часов сложил мизансцену всего многофигурного действия и уже на премьере подложил под нее – под общий восторг участников «Экспромта» – музыку из Феллини.

За лионским приключением последовал трехгодичный проект «Остров педагогики» / «L’Isola della Pedagogia» в Венеции (совместно с миланской школой имени Паоло Грасси – «Civica Scuola di Teatro Paolo Grassi»). Изначальное название проекта – «Педагогика для педагогов» / «Pedagogia per gli insegnanti». Тут параллельно работали две группы участников: с одной стороны, актеры и молодые режиссеры (которые проходили школу актерского мастерства и играли во всех этюдах), а с другой – молодые педагоги итальянских театральных школ. На третьем году подключился «Институт Гротовского» («Instytut im. Jerzego Grotowskiego») во Вроцлаве под руководством Ярослава Фрета (Jarosław Fret), предложивший Васильеву «резиденцию», – там-то и прошло несколько открытых презентаций по пьесам Пиранделло. Результат – высшая итальянская театральная премия, «Кубок Убю» («Coppa Ubu»), основанная Франко Квадри (Franco Quadri). У Васильева это уже второй кубок, но нынешний был присужден как раз за театральную педагогику.

Вспоминаю сейчас церемонию награждения в Пикколо театре в Милане (Piccolo Teatro di Milano)… Огромные эти кубки-чаши – прямо как у знаменитых футболистов или боксеров… И Васильев, позвавший с собой на сцену всех учеников, которые три года работали с ним на проекте «Isola della pedagogia» в Венеции. Строго говоря, «остров» здесь – это Джудекка в венецианской лагуне да вдобавок еще как бы отдельный, выгороженный монастырь на острове, где молодые итальянские театральные педагоги и режиссеры занимались чем-то малопонятным для обычной западной театральной жизни или театрального преподавания. Слушали теорию – и тут же пробовали, проверяли, «изучали ногами» (равно как и сердцем, и головой). На самом деле – это довольно странная и чуждая для Европы культурная и театральная традиция – схватывание художественного образа и эстетической теории изнутри, живым чувством. Но вот, поди ж ты – и заметили, и приветили, и поверили! Премия Убю / Premio Ubu была придумана Франко Квадри (Franco Quadri) в 1977 году (тогда – тридцать пять лет тому назад) и названа им в честь «Короля Убю» Альфреда Жарри. Кубок этот всегда оставался самой престижной и прельстительной итальянской премией, – она продолжает существовать и сейчас, после смерти Квадри. У Васильева, как я сказала, это уже второй кубок (первый был за режиссуру, в 88‐м году, за лучший иностранный спектакль, представленный в Италии, – «Шесть персонажей» Пиранделло). На церемонии в декабре 2012 года, когда награждали Васильева, в зале был и Якопо Квадри – сын Франко, который хочет продолжить дело отца, разобрать архив, заняться издательством.

В центре внимания с венецианскими учениками были Пиранделло, Чехов и Данте («Божественная комедия» в четвертый дополнительный год). Рассказы Пиранделло, а также две его пьесы – «Одеть нагих» («Vestire gli ignudi») и «Прививка» («L’Innesto») – не просто послужили учебным материалом, но были разобраны и поставлены методом этюда, а затем, в 2012 году, показаны публике во Вроцлаве (и в Понтедера). Девять актеров (некоторые из них к тому же профессиональные режиссеры) второй год вот так, сессиями, с длинными перерывами, в основном итальянские ребята (с отдельными иностранными вкраплениями), тянули с Васильевым две пьесы Пиранделло… Так хотелось верить тогда, что будет и спектакль на сотни две зрителей (в тот день единственного показа во Вроцлаве в зале Гротовского поместилось дай бог двадцать – по специальным приглашениям)… А Васильев еще хотел ставить фильм по своему сценарию, написанному поверх текста «Одеть нагих», – от этого мечтания остался только постдокументальный, тоже итальянский, пиранделлианский фильм «Осел» («L’Asino»).

Вот так и полжизни проходит – будто в этюдах…

Этот непочтительный к привычным авторитетам мастер Васильев, который не стеснялся повторять своим студентам: бóльшая часть классической театральной традиции мертва, все те почтенные каботинские навыки, которые европейские студенты обычно приобретают в театральной школе или в своем ремесле, – всего лишь технический мусор – может, и полезный утилитарно для жизни и профессии, но по сути всего лишь шелуха, скорлупа, которая, тем не менее, эффективно преграждает артисту путь к творческой свободе… Но, собственно говоря, важен тут был даже не этот всем известный хулиган и скандалист на сцене! Он не ждал от учеников даже вполне искренних клятв в любви, восхищении и верности. Рискну сказать, что дело тут было даже и не столько в его знаменитом методе. Нет, на мой взгляд, весь тот опыт, который пережили ученики, – это, по иронии судьбы, еще один пример неожиданной «прививки» – того, что пришло в качестве, возможно, и нежелательного, непрошеного подарка от нашего русского брутального творца. Все, что нужно помнить крепче всего, – это тот мимолетный момент страсти и опасной свободы, – то мощное и бесстыдное удовольствие, которое в конечном итоге дарит вам вкус к творчеству. В кашмирском шиваизме – религии, включающей в себя в качестве одного из составных модулей театральную эстетику, – можно найти достаточно близкий узор образов, где rasa («эстетическое наслаждение», «вкус») означает именно тот «сок», о котором Лаура украдкой говорит с садовником. Не просто «вкус», или «понимание», характерное для проницательного знатока, – но скорее неповторимый момент ослепительной страсти, мгновение переполняющего тебя эротического блаженства, сущность которого так близка к чистому творчеству… Нечто, задуманное в свободе и радости. Нечто, как раз и испытанное реально в работе над «этюдами», – оставляющее своеобразный вкус на губах, не похожее ни на что другое, толком не повторяющее ничего из привычных сущностей этого мира. Тогда, после такого опыта, только и появляется надежда, что постепенно каждый из учеников сам в какой-то степени станет творцом, креатором, но одновременно – и той чашей, до краев наполненной этим опьяняющим соком, в котором и растворена суть онтологической страсти с точки зрения восточного религиозного театра, – она наполнена той волшебной энергией, которая на протяжении многих поколений создавала свои собственные фантазии и образы как возможное отражение будущих миров.

 

Параллельно, своим чередом шли стажи и мастер-классы в исследовательском и образовательном центре ARTA («Association de Recherche des Traditions de l’Acteur», то есть «Ассоциация по исследованию актерских традиций»), основанном в парижском пригороде Картушери еще Арианой Мнушкиной (Ariane Mnouchkine). Сейчас им руководят давние друзья и коллеги Васильева Жан-Франсуа Дюсинь (Jean-François Dusigne) и Лючия Бенсассон (Lucia Bensasson). На моей памяти и при моем участии как переводчика это были стажи «Словесное действие в поэтическом тексте: Бодлер и Рембо» («L’Action verbale dans le texte poétique: Baudelaire et Rimbaud»), 2004; «Действенный анализ: новый подход к Горькому» («L’Analyse-action: une approche nouvelle vers Gorky»), 2007; «Поэтическое слово – речь как действие» («La Parole poétique – la parole comme action»), январь–февраль 2009; «Театральная педагогика как художественная страсть» («La pédagogie théâtrale comme passion artistique»), ноябрь–декабрь 2011; «Физические действия в сценической практике» («Les actions physiques dans la pratique scènique»), январь 2016; «Ион, или искусство рапсода. Присутствие и отсутствие» («Ion, ou l’Art du rhapsode. Présence et absence»), декабрь 2018, а также стажи и мастер-классы в Гренобле и Нанси (на фестивале «Les Passages»), встречи со студентами в университетах и театральных школах…

Жан-Франсуа Дюсинь (Jean-François Dusigne): Анатолий Васильев считается одним из величайших русских режиссеров современности. Он продолжил и развил творческий процесс, очерченный еще Станиславским в его последний – и самый успешный период. Как живой акт, живое действие, превращение текста пьесы должно стать опытом самим по себе; ценность такого опыта существенно перекрывает собой любую реализацию завершенного художественного объекта. Речь идет о том, чтобы верно направить гибкую и податливую энергию актера. Тогда она начинает порождать видения, создающиеся в формах и структурах, которые невероятны, потому что остаются живыми, через композиции, умноженные на творческое присутствие других людей, художников и со-творцов.

Вступление к встрече с Васильевым в Парижском университете-8 (Saint-Denis). 11 марта 2011 года

Педагогическая работа с актером как пропедевтика бессмертной страсти

Без фундаментальной науки не бывает науки прикладной, без серьезной лаборатории театр обречен на вымирание. За оба разряда театральной науки в России отвечает – кажется, один за всех – Анатолий Васильев: «А что считать в театре – фундаментальной, а что прикладной, если это – наука и искусство режиссуры?»

Анатолий Васильев – это, пожалуй, одна из последних легенд режиссуры современного театра, – и Анатолий Васильев смотрит на режиссера прежде всего как на педагога. К актерам он относится как к самостоятельным творцам в театральном ансамбле и – в то же самое время – как к своим ученикам, всегда вовлеченным в процесс обучения и исследования. Васильев, который из года в год проводит курсы, семинары, мастер-классы по всему миру… вот человек, получивший, наверное, все мыслимые и немыслимые театральные призы (как мы только что вспоминали, в декабре 2012 года в Милане ему как раз за театральную педагогику вручили самую значительную итальянскую премию), легко создававший и ансамбли единомышленников, и группы «на один спектакль», строивший театры, писавший книги и статьи… Этому человеку не нужно, по существу, ничего, кроме репетиционного зала с выбеленными стенами, с окнами, в которые льется солнечный свет, с деревянным планшетом. Ему не нужно даже отечества, потому что в этом зале могут стоять рядом два деревянных стула – для самого Васильева и для его переводчика. Даже родной язык не обязателен! Важно иметь постоянную (и вместе с тем постоянно обновляемую) группу и постоянное же – поистине гвоздями прибитое – хоть в России, хоть в Колумбии, хоть в Эльзасе или Провансе – место для упражнений с учениками. Именно так: упражнений, «опытов», того, что Васильев вслед за Марией Кнебель называет французским словом «этюд» (étude).

Антонен Арто: алхимическая возгонка

Невольная параллель, которая тут напрашивается, – это, конечно же, Антонен Арто (Antonin Artaud): «алхимические опыты» с человеческой природой как «испытание» и «выпытывание» истинной страсти, присущей творческому акту, – страсти, которая приводит к трансформации сознания, чувственности, даже самой органической, телесной жизни артиста. Но ведь и русская школа толкает актера прежде всего к этому внутреннему движению, к самочувствию, или самоощущению, к тому, что и впрямь переживается как реальный опыт в процессе самого творчества. Ученика Васильев нежно любит и ему всецело предан, но только пока этот ученик пробует и мучается, преодолевает неловкость и страх. Пока тот верит, пока податлив, короче, пока искренне готов быть «лабораторным испытуемым» человеком или же особым инструментом (наподобие ножа или отвертки), чтобы разъять небеса. Но на самом деле еще больше этой человечьей преданности нужна теория, которая все время достраивается, вынашивается. А вот для испытания (и продолжения) теории как раз и нужны ученики. Это ведь безумец Арто говорил: «Необходимо прежде всего разрушить привычную зависимость театра от сюжетных текстов и восстановить представление о первичном языке, стоящем на полпути от жеста к мысли» («Театр и его двойник» – «Le Théâtre et son double»).

Именно Арто желал любой ценой вырвать театр из его «психологического и гуманитарного прозябания». Это он требовал «алхимической возгонки» самой материи театра, самой натуры человека, коль скоро та оказывается задействованной в рискованном драматическом процессе: «Недостаточно обращают внимание на то, насколько символизм материи, призванный обозначить этот таинственный труд, по самому своему духу отвечает некоему параллельному символизму, тому воплощению идей и видимостей, посредством которого все театральное в театре определяется и может быть философски разграничено» («Алхимический театр» – «Théâtre alchimique»).

Только таким способом Арто надеется выйти к новому театральному языку – не только к новым средствам выражения, но и, буквально, к тому новому языку, который заново должна осваивать человеческая натура. По его словам, «сам этот язык, развертывающий все физические и поэтические следствия во всех планах сознания и во всех смыслах, необходимо вынуждает мышление выбирать те глубинные отношения, которые только и можно назвать метафизикой в действии» («Режиссура и метафизика» – «La mise en scène et la métaphysique»). Арто, всегда отдававший приоритет телесной чувственности, занимавшийся возгонкой ощущения до уровня мистического транса, в поле театра вдруг чудесным образом совпал со многими идеями французских семиологов и постструктуралистов (начиная с Ролана Барта), внезапно уставших от «логоцентризма», от подчинения строгому вербальному порядку и одному единому смыслу. Сейчас острый интерес к его идеям остался, но подобрать это – как горящую головню – в самой Франции просто некому.

Гротовский, кашмирские шиваиты, возвращение к архаике

Ежи Гротовский (Jerzy Grotowski) сказал бы – не драматический театр, украшенный вставными пластическими номерами, не трюки, помогающие держать ритм и напряжение действия, но некие телесные, чувственные субстанции, которые возгоняются, разгоняются, как в ускорителе электронов, чтобы дать на выходе иную материю – иную плоть актера, иную чувственность, иной смысл. А я бы еще добавила сюда кашмирских шиваитов, которых так любил Гротовский, с их идеей пресуществления психофизической природы человека в акте театрального творчества. Сама идея Ежи Гротовского об «искусстве как проводнике» («Art As Vehicle») была заимствована, а затем переоборудована им вслед за кашмирцами Абхинавагуптой и Кшемараджей: vehicle, или «ездовое животное» (vāhana), – это психофизика человека, которая шпорами эстетики и творчества насильно выталкивается на дорогу к спасению и бессмертию. Творец – режиссер, педагог, мастер (в восточном смысле этого слова), который выступает не просто создателем новой истории или нового образа, но вначале претворяет, пресуществляет своих актеров, залезая внутрь, умело и грубо – как Гротовский с Рышардом Чесляком, как Васильев с Валери Древиль.

По словам Ханса-Тиса Лемана (Hans-Thies Lehmann), «для перформанса, равно как и для нынешнего постдраматического театра, на первый план выходит „живое“ само по себе (das Lebende, liveness), так что высвечивается прежде всего провокативное присутствие человека, а не воплощение некой фигуры» (из книги «Postdramatisches Theater»). Именно лаборатория позволяет мастеру работать изнутри, опираться не просто на психологию актера или его технические умения, она дает возможность работать с тем сгустком первичной энергии (в индийской традиции – «бинду» – bindu), где еще нераздельны, где сцеплены вместе и фоническое звучание распева, и изначальный жест, и звучащее слово. По Гротовскому (это частично опубликованная машинопись текста «Фарс-мистерия», хранившаяся в архиве Людвика Фляшена), «…секрет современной мистерии, напротив, должен быть чем-то неотделимым от самих ее участников… тогда обновление текста становится живой плазмой, живой материей…» («Testi e materiali di Jerzy Grotowski e Ludwik Flaszen»).

Здесь мы и возвращаемся к учебной лаборатории Анатолия Васильева. Мне трудно назвать все увиденное театральным экспериментом. По первому, личному впечатлению: скорее уж возвращение к архаике. Скорее уж бурение дыры, скважины, чтобы попасть в пласт подземных вод, чтобы соединиться наконец с тем первородным, первобытным океаном поэтической речи, требующей себе собственной фонетики, собственных ритмов. Можно говорить о «Диалогах» Платона, которые неизменно – вот уже более двадцати лет – используются Васильевым в качестве учебного материала, на котором отрабатывается структура диалогического мышления и диалогического обмена. Можно говорить и об особой «вербальной технике», с ее построением «утвердительной интонации», предполагающей (совсем как в кашмирском шиваизме) построение пространства, опирающегося на постепенное чередование и развертывание гласных.

Вообще, законченная форма, визуальный рисунок спектакля (пусть даже речь идет всего лишь о презентации работы учеников) – это, конечно, важно. Но куда более важным, с точки зрения Васильева, становится подготовительный период, недаром в русском театральном языке существует противопоставление постановки или «постановочной разводки» (та всегда несет в себе некий уничижительный смысл, сколько бы режиссер ни трудился над визуальными знаками, жестами и движениями) истинной режиссуре. Но Васильев тут куда более суров, даже жесток: он использует драгоценное подготовительное время не только для того, чтобы прочертить путь, но и чтобы проделать эту дыру, щель в защитных бастионах ученика. Видимо, это совершенно необходимо, чтобы оттуда могла наконец брызнуть «чистая креативность», – прямо как это описано у Хайдеггера в его «Истоке художественного творения» («Der Ursprung des Kunstwerkes»), где тот говорит о «разъеме», «щели» («der Riß»). Хотя тут ее приходится проделывать каждый раз не просто в толще бытия, но в хрупкой и страдающей природе самого артиста, зная, как использовать не только сильные его стороны, но и его слабость, его стыд, страх перед самим собой, с тем чтобы привести его в конце концов к этому светящемуся и пугающему мгновению действия, чистого творчества. Режиссер тут скорее призван стать мета-творцом, тем, кто сумеет повернуть и по-новому сформировать художественные импульсы других. Создать собственный рисунок из свободной воли других подлинных художников, создать целый мир, новую вселенную – не из неподвижных объектов и элементов, но из одушевленных, живых существ, из их душ и тайных порывов, которые порой скрыты и от них самих. Знать, что сделать, если нужно подлинно действовать – как прежде всего прикоснуться к живой ране каждого – болезненно, но не причинив ущерба. Иначе говоря, тут мы каждый раз неизбежно возвращаемся к фундаментальным отношениям между мастером и учеником.