Годы странствий Васильева Анатолия

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Так вода превращается в вино

И еще одно маленькое замечание. В своем трактате, специально посвященном театральным опытам, – в работе «Повторение» («Gjentagelsen»), – Сёрен Кьеркегор (Søren Kierkegaard) говорит о повторении, которое является также возобновлением, – но одновременно говорит и об опасности таких попыток всякий раз воссоздавать вечное становление. Он признает, что можно действительно попробовать найти трансцендентность в этот момент чистого творчества, можно попытаться бесконечно раздуть этот спонтанный момент экстаза, когда актер реально, почти на ощупь ощущает присутствие духа, действующего в рамках психической имманентности. А гораздо позже, в своей книге «Camera lucida» Ролан Барт говорит о такой точке (punctum) высшего напряжения страсти (или эстетического наслаждения), которая сама по себе уже преодолевает субъективность, приостанавливает чисто психологическое «удовольствие» и тем самым как бы рассекает собой время («La Chambre claire: Note sur la photographie»).

Это состояние, которое для Кьеркегора является более или менее тождественным «припоминанию» (αναμνήσεις) Сократа (только, по мнению Васильева, с противоположным знаком – вверх по лестнице, ведущей вниз), создает канал, который соединяет нас с трансцендентным, что дает нам возможность созерцать это трансцендентное снова и снова, но только внутри некоего «вечного возвращения», вечного скольжения, не надеясь на истинное постижение. Для Кьеркегора это отношение сопряжено именно с эстетическим моментом – с созданием произведений искусства и с эстетическим наслаждением. По сути, он говорит тут об эстетической стадии существования человека, об искусстве превращать всю свою жизнь в предмет искусства – наподобие того, как это делает дзенский мастер («Заключительное ненаучное послесловие к „Философским крохам“» – «Afsluttende uvidenskabelig Efterskrift til de philisophiske Smuler»).

Точно так же в этюде как методе исследования ситуативных или игровых структур (а в нашем случае надо говорить об «игровых структурах перехода или промежутка») ученик-актер может достичь этого порыва, этой истинной страсти, которая дается ему как своего рода предчувствие, как первый вкус вечности на губах. Однако сам этот одноразовый этюд еще не может обеспечить того прокола имманентности, который был бы достаточен, чтобы отменить временность. (Необходимо повторять и повторять, – как утверждает Васильев, – ведь если бы не приходилось повторять, зачем теории и техники театру?) Напротив, по Кьеркегору, мы можем говорить о подлинном «мгновении» («Øjeblik»), которое рассматривается им как подлинная точка пересечения между временем и вечностью. (Ровно ту же функцию Сигизмунд Кржижановский – театральный мыслитель, работавший с Таировым, близко знавший Михаила Чехова и Мейерхольда, – подмечал за церковнославянским термином «реснота», то есть «последняя истина»: «Реснота – это все пестротное многообразие зримого мира, который по сути своей не длиннее ресниц, хотя и мнится огромным и многопространственным. Театр, сокращающий все пространство мира до короткого, в десяток аршин, воздушного куба сцены, тоже близок к вере, что мир наш – ресный мир, и если техника театра утончится, то, может быть, ему и удастся доказать наинагляднейшим образом, что все мнимые глубины и длины мира мер не длиннее длины ресницы» – «Философема о театре».) Но сам этот акт дарования «мгновения», этого драгоценного «плеска ресниц» искусства становится возможным только потому, что вечность когда-то уже вошла в сердце времени, – что предполагает возможность рассечения временного вектора свободным вмешательством трансценденции.

Для Васильева (так же, как и для Арто и Гротовского) построение этого канала в трансценденцию становится возможным лишь в работе с самой фонической материей звука. Он не занимался «вербальным тренингом» со своими лионскими учениками, однако эта сторона его педагогики открывается в концептуальных постановках: в «Илиаде», в русской и французской версиях «Амфитриона», в «Терезе-философе» Буайе д’ Аржанса, в «Медее» Хайнера Мюллера, в «Рассказе неизвестного человека» Чехова и в последнем акте «Второй музыки» Маргерит Дюрас… И владение этими техниками – уже после русских актеров «Школы драматического искусства», но тоже за долгие годы ученичества – выпало на долю французской актрисы Валери Древиль (Valérie Dréville).

В чисто игровых (концептуальных) структурах мы находим также ритмические словесные структуры с их особыми функциями. Их построение отчасти сходно с рытьем вертикального колодца для входа в подземный водоем, то есть для соединения с этим первородным, архаичным океаном поэтической речи, требующей собственной фонетики, собственных огласовок и ударов…

Сама интонация дает тут особый ритм, свою каденцию. В ней точно угадано главное: есть неотменимость судьбы, есть настойчивый ритм желания, оно настигает нас независимо от того, согласны ли мы вообще входить в это пространство трагедии. Гулкие удары молота – как пульсация наших собственных сердец, как фаллическая энергия любви, как волны, которые никогда не устают биться о берег… Скажем, так же в учебной венецианской программе у Васильева проходила работа над «Божественной комедией» Данте: итальянские терцины, которые вдруг делаются не сумрачными, но полупрозрачными внутри жесткой упряжи вербального тренинга. Вербальные структуры – как сбруя, harness, которая не сковывает, не тормозит, но вздыбливает, поднимает (насильно) выше, еще выше – до ярости и кремниевой пыли, когда ты сам себе – огниво, стоит лишь чиркнуть с размаха…

По мнению Анатолия Васильева, который всегда с подозрением относится к любому смыслу, рожденному повествованием, именно устная интонация передает нам истинное содержание. Он различает три основные интонации: «повествовательную» (нарративную), то есть горизонтальную интонацию обыденной жизни, «восклицательную», или преувеличенную, «театральную» интонацию, гордо задирающуюся вверх, и интонацию «утвердительную», чей вектор направлен вниз, вглубь, долу… Интонация подобна музыкальному знаку, который уже содержит в себе записанную информацию. И чтобы устранить эту обычную, привычную, горизонтальную интонацию, мы должны прежде всего отменить акценты нашей повседневной речи; только таким образом мы можем надеяться прийти к первозданной силе слова, понимаемой как чистая энергия, как некая звуковая материя, стоящая у истоков мира. За годы своей работы Васильев открыл и вместе с актерами разработал особую технику, основанную на управлении тонкими энергиями, – технику удивительно близкую определенным восточным практикам (захватывающие параллели можно найти в шиваизме Кашмира, во многих даосских школах, в суфизме – или, скажем, в традиции византийского исихазма).

Все начинается с построения пространства, которое постепенно конструируется и размечается развертыванием гласных звуков. Вот как описывает это сам Васильев в упражнениях с Валери во время репетиций «Медеи» Хайнера Мюллера (записи Валери Древиль): «Ты сидишь. С помощью дыхания от центра живота ты стремишься достичь спокойствия и расслабления. Постепенно ты начинаешь осознавать пространство… Ты осознаешь себя в этом пространстве и мысленно строишь оси: вертикальную, от макушки до потолка и за его пределами, и от центра живота вниз до пола и за его пределами, как если бы тебя кто-то тянул за волосы, а остальная часть тела висела бы свободно, как деревянная кукла. Горизонтальная ось – она естественно длится в направлении взгляда – и ты мысленно выводишь ось за стены всего объема зала, до горизонта. Ты выносишь „центр“, именно тот центр, который потом естественным образом как бы выталкивает из себя тело звука, ты мысленно выносишь его наружу, так что теперь он уже перед тобой. Ты строишь атаку: траектория звука проходит по горизонтальной оси, вплоть до линии горизонта за реальным объемом пространства. Звук как объект рассекает пространство со скоростью атаки. То, чего мы добиваемся теперь, – это чтобы звук не возвращался в восприятии отзвука, чтобы он не воспринимался как акустический, только с акустической точки зрения, но как некая энергия. Вербальная практика основана на принципах, прямо противоположных традиционной школе: физический аппарат является второстепенным по сравнению с передаваемой энергией»… Разбуженной, освобожденной и передаваемой энергией… Когда актер выстраивает себя в космосе, он формирует то же пространство и для соучастника, то есть зрителя.

«Театральное представление, – говорит Васильев (в тех же репетиционных записях к «Медее»), – это некий опыт о себе самом. То, что происходит в этой работе, является актом, который всегда случается лишь однажды, как порождение, как роды».

Именно через «утвердительную интонацию», предложенную Васильевым, здесь обнаруживает себя сама внутренняя энергия слова (как сказал бы шиваитский богослов: мы лицом к лицу встречаем здесь Вач (Vāc), богиню Слова, богиню поэтической Речи, ту живую энергию («шакти» – śakti), которую проповедовали еще Утпаладева или Абинавагупта). Ну а дальше – ее черед действовать, она разворачивается сама по себе и начинает трогать нас даже помимо нашей воли, сбрасывая и отметая в сторону привычные и «прирученные» значения обычных слов. Как говорит русский поэт-метафизик Андрей Тавров, «у каждого слова есть обратная сторона – предел внутренней формы, пространство, из которого оно вышло. Слово, не соединенное с этим пространством, будет рассказывать о чем-то. Слово, соединенное с ним, будет это „что-то“ являть. Ворон на ветке Басё – являет… Птица по-настоящему смотрит на тебя не глазами, а всей собой».

Итак: не декоративные, псевдоэтнографические вставки (пусть даже они представлены в виде аутентичных, хорошо освоенных элементов экзотических культур), но прежде всего некий инструмент – орудие, оружие, способное совладать с клокочущей магмой нижних слоев психики. Жесткая дисциплина сакрального обряда (будь то мерная, гулкая каденция «утвердительной» интонации или же повторяющиеся иероглифы восточных единоборств), равно как и мгновение страсти, реально преображающее актера, – все они годятся в качестве средства возгонки этой природы нашей психики, всей нашей чувственной природы вообще, чтобы сделать ее достойной восприемницей духа.

 

«Так вода превращается в вино» (это название еще одного текста Васильева, датированного 1998 годом и написанного для совместной конференции с израильским философом и библеистом Анри Мешонником (Henri Meschonnic), предложившим разобрать тему фонической, артикуляционной стороны сакральных текстов). Так происходит преображение самой ткани представления, где все еще сохраняются следы репетиционной «чувственной» импровизации – совсем как остатки фигуративности, что проглядывают в абстрактных композициях Миро или Клее, но все уже высветлено и аскетически подсушено жаром чистого духа.

Итак: с западными учениками, на западных текстах – но, по существу, делая поворот на Восток, которого так жаждал Арто.

Для меня все это очень тесно согласуется с чисто кашмирским представлением о том, что актер – это «чаша» (pātra), которая должна быть по возможности до краев заполнена «соком онтологической страсти» (rasa), и задача его – донести эту чашу до губ и сердца непосвященного зрителя, разделить с тем не просто свое эмоциональное состояние, но и все дальнейшие приключения духа. Метафизика в театральной педагогике рождается не подбором глубоких тем, а тем особым процессом, который индийские театральные эстетики именовали rasa-samkranti – «помещение страсти в сосуд», то есть ее «вливание» в подготовленное сердце ученика-актера-перформера.

Анатолий Васильев: Игровая среда – это не качество, а свойство. А качество этой среды имеет свое имя: ирония. Иронизм. Я часто привожу один и тот же пример. Парадокс об обмене и обмане. Случай этот взят из «Игроков» Гоголя. Но перенесен на нынешнюю простую ситуацию. Два человека сошлись, чтобы обменять валюту. Один из них аферист, другой – жертва. Аферист обменивает валюту и обманывает жертву. Эта ситуация обмена и обмана, и розыгрыш. Но розыгрыш ли? Можно ли этот случай сыграть на подмостках? Может ли он стать театральной реальностью? Нет. По очень простой причине. Жизненная ситуация свидетельствует о том, что аферист знает, чем закончится афера, а жертва – нет. Театральная же ситуация в «действенных фактах» – парадокс! – свидетельствует о том, что и жертва, и аферист одинаково знают, чем закончится афера. В этом случае партнеры вступают в совершенно другие правила обмена. Если это так, тогда весь обмен приобретает совершенно другие правила обмана. Они-то и называются правилами игры. Но когда обмен совершен на подмостках в «игровых правилах», тогда окончание этого рассказа не будет свидетельствовать о том, как один человек обманул другого. В этот момент сама новелла (или история о том, как был обманут игрок Ихарев) станет притчей.

Притча об обмане и обмене: Два характера вступают в отношения обмена и обмана, для того чтобы свидетельствовать об обмане. Самом по себе – как таковом. Но возможно это только в случае кардинального изменения условий взаимодействия, условий обмена. В этом случае обмен никогда не сможет быть ситуативный. При ситуативном обмене один персонаж обманывает другого. В случае же игрового построения – история становится концептуальной.

Глава 3. «Илиада» и «Моцарт и Сальери» на Авиньонском фестивале

Илиада. Песнь XXIII. Погребение Патрокла. Игры

Коллективная постановка

Режиссура: Anatoli Vassiliev

Исполнители: I. Yatsko, O. Balandina, K. Grebenchikov, M. Zaikova, A. Kazakova, O. Malakhov, G. Chiriaeva, I. Kozin, M. Chegolev, G. Fetisov, K. Ageev, N. Choumarov

Хор: S. Anistratova, A. Boukatina, E. Gavrilova, G. Zakirova, A. Yachenko, A. Goussarova, E. Serebrinskaya, A. Chlevis, K. Issaev

Танец: V. Youchenko, A. Andrianov, P. Fedossov, A. Garafeeva, E. Illarionova, I. Michina, C. Naydenova, A. Smirnitskaya, M. Tenorio

Сценография: Igor Popov, Anatoli Vassiliev

Хоральная музыка: Vladimir Martynov

Хореография: M.T. Santos, V. Youchenko

Движение: Ilya Ponomarev

Энергетическая подготовка и тренинги у-шу: I. Kotik, K. Ageev

Хормейстер: S. Anistratova

Горловое пение: N. Choumarov

Костюмы: V. Andreev

Реквизит: T. Michlanova

Свет: I. Danitchev

Звук: A. Zatchessov

Помощник режиссера: I. Tchirkov

Производство: Театр «Школа драматического искусства», Москва

Премьера и показы: 14–17 июля 2006 года. Авиньонский фестиваль, Бульбонский карьер

Моцарт и Сальери. Реквием (Александр Пушкин)

Режиссерская постановка: Anatoli Vassiliev

Музыка «Реквиема»: Vladimir Martynov

Исполнители: Igor Yatsko, Grigory Glady

Драматические интермедии: N. Tchindiaykin, A. Ogarev, O. Malakhov, K. Grebenchikov, O. Laptiy, V. Yuchenko

Хормейстер и дирижер: Tatiana Grindenko

Ансамбль струнных инструментов «Opus posth»: Tatiana Grindenko (первая скрипка), A. Ivanenko, L. Yegorova, E. Polouyantchenko, V. Metelev, N. Panasiuk, N. Kotcherguine, I. Solokhin

Сценография: Igor Popov, Anatoli Vassiliev

Хореография: Efva Lilja

Хор ангелов: S. Anistratova (хормейстер), E. Amirbekian, I. Baigoulova, S. Barannikov, E. Berdnikova, A. Boukatina, A. Goussarova, O. Elisseev, O. Ermakova, A. Kouzmenko, D. Poletaeva, E. Serebrinskaya, A. Chlevis, A. Yachenko

Фортепьяно: N. Nikolskaya

Педагогика: I. Yatsko

Педагогика танца: V. Yuchenko

Костюмы: V. Andreev

Свет: I. Danitchev

Звук: A. Zatchessov

Производство: Театр «Школа драматического искусства», Москва

Премьера и показы: 8–10 июля 2006 года. Авиньонский фестиваль, Бульбонский карьер

Брижит Салино (Brigitte Salino): В течение многих лет Васильев работал в огромной белой студии в Москве, которая по сути является лабораторией игры; его цель – передать мир идей на сцене, а не просто движения души. Так что давайте уйдем от психологической традиции, – короче, будем ближе к пещере Платона.

Все это заставляет актеров забыть классическое обучение, чтобы овладеть тем, что Васильев называет «игровыми структурами», артикулируя слова совершенно по-новому.

Этот подход удваивается, как в данном случае представленного спектакля, сложной работой по боевым искусствам и театру Но. Из всего текста Гомера Васильев сохранил «Песнь XXIII» с «Похоронами Патрокла» и «Играми», которые он ставит в стилизованном белом декоре, – это его любимый цвет. В представлении заняты 47 участников, в том числе 28 певцов хора, 15 актеров, 8 танцоров и один исполнитель горлового пения. Они одеты как японские актеры и участвуют в литургии, где каждый жест кодифицирован, где каждый должен занять свое место, чтобы не искажать целое, организованное вокруг харизматических движений, идущих внутри круга, квадрата и диагонали.

Иногда задаешься вопросом, не имеем ли мы тут дело с некой сектой, которая подобно волне повторяет один и тот же перифраз. Хор, кажется, умоляет Кришну вместо Зевса, но также хорошо знает, как модулировать хоровые песни подлинной красоты. Этот хор служит актерам, которые прославляют в своей игре живость самураев и медлительность театра Но. Мы далеки от Древней Греции, но Гомер при этом вовсе не всегда проигрывает. Растяжение времени и точность жестов помогают нам достичь полноты запредельного времени. И эта полнота достойна нашего внимания!

«Une „Iliade“ conceptuelle et difficile, loin de la Grèce» («„Илиада“, концептуальная и трудная, вдали от Греции»). «Le Monde», 16 июля 2006 года

«Илиада» и «Моцарт» в карьере. Праздник послушания и юбилейный дифирамб

Анатолию Васильеву на этом последнем фестивале театра «Школа драматического искусства» в 2006 году было отдано знаковое, символичное место – Бульбонский карьер, памятный всем еще бруковской «Махабхаратой». Васильев был представлен двумя своими большими спектаклями – Гомер и Пушкин – это были специально возобновленный «Моцарт и Сальери» с Григорием Гладием в роли Сальери и последний «сретенский» вариант «Илиады». В рамках специальной программы в фестивальном киноцентре «Утопия» он показывал также спектакль-фильм (первый акт) «Серсо» и два постдока: «Каштанка» и «Не идет» (первый – на материале монолога Натальи Андрейченко из третьего акта, второй – репетиции самого спектакля). И выставку своих новых неожиданных по изображению фотографий под названием «Фотокинез» (в любимейшем месте ночных тусовок всей фестивальной элиты – гостинице «Миранда»).

Об «Илиаде»… Многострадальный спектакль! Звонконогий, среброгласный, ловко скроенный бег наперегонки со временем. Работа, начатая много лет назад не просто ввиду будущего спектакля, но скорее как необходимая, важная работа над сущностью эпического текста, над возможными подходами к мистериальной трагедии. И все трудности и трагические преткновения на пути. Погибший Илья Пономарев – наставник в восточных единоборствах и актер (Ахиллес). Сменивший его Иван Котик, закончивший партитуру и вошедший в действие на роль Ахиллеса, но в какой-то момент уехавший – навсегда – к своему китайскому Мастеру. От Владимира Лаврова до Ильи Козина передавалась эта сложная партия Ахиллеса… Сама 23-я песнь Гомера, послужившая драматической основой постановки, – это погребальная тризна над телом Патрокла и военные игры в его честь и память. И сам вышедший спектакль посвящен Васильевым памяти мертвых… Убиенные актеры Юрий Гребенщиков, Владимир Лавров, Илья Пономарев (убитые вольно или невольно!), умерший несколько лет назад педагог Василий Скорик – все эти воины – служаки – артисты, так и не дошедшие с нами до авиньонских дней…

Визуально – это совершенный, подробно расписанный, многофигурный спектакль, существующий в изумительной партитуре образов, движений, звуков. Невозможно забыть длинное полотнище синего Ксанфа, Скамандра как знак приречного боя, – полотнище, которое вьется, и плещет, и бьется о берег, занимая собою всю сцену, обволакивая от фонарей до планшета, синяя змея воды, участница битвы, укрощенная Гефестом… И черные птицы – грифы, стервятники, танцующие на длинных шестах, – птицы, парящие над полем, над трупами воинов… И те же шесты-реи и палки-весла, луки и стрелы, – вот уже перед нами корабли ахейцев, что мерно колышутся в такт поворотам распластанной розы ветров… Костер Патрокла, сплетенный из канатов, с которых свисают красные нити, языки пламени, – костер, что все силится разгореться – и снова затухает… И воинские схватки, которые встают перед нами в своей точной хореографии и ритмической координации… Мир здесь уже расписан ритмами, разграфлён, как школьная тетрадь. Скандирующая интонация – да и сам русский гекзаметр Гнедича – тут как бы вырастает из дыхательных китайских упражнений: «Йа-а! Йа-а!» – то есть: «Я, Ахиллес» – вот я, герой, я попал в эту передрягу и вместе с тем – в свою линейку, свою судьбу, в свой рок, я дышу в лад со вселенскими ритмами, вот она, моя жизнь: слово – выдох – выпад – в той графе, в той мерной поступи судьбы, что мне обозначена, коей – причастен…

Греки, ахейцы – и на удивление авиньонскому зрителю, свидетелю мистерии: вся воинская сторона зрелища выстроена на китайских боевых искусствах, на упражнениях и формах тай-чи, у-шу… Потому, наверное, что «военная игра» – это всегда некая упорядоченная, жесткая последовательность движений – и можно взять какую угодно традицию, любой стиль, доведенный до совершенства – отполированный до блеска, до последнего миллиметра, рассчитанный вплоть до краткого момента взрыва, боли. Жест – как точно выверенный спазм – мгновение совокупления с врагом – сведения счетов – сверки часов – один знак, один жест – и этого довольно. Милитарный балет, хореография смерти – только без «тарантиновских» фонтанов и брызг крови. Истинный, столь любимый Васильевым бесконтактный Восток: живем природой, но не соприкасаемся внутри нее. Каждая планета ходит по своей орбите, законы те же, – но что мне за дело до твоей – все равно никогда не столкнемся: именно так предназначено богами, природой, той воздушной сеткой, космической похлебкой «ци», в которой мы и плаваем отдельно, врозь – но все сразу.

Тут сразу же хочется оговориться, предупредить. Пожалуй, единственное, чего не может дать хорошо организованная военная выучка, – так это ощущения опасности. Умелость, веселость, крайняя сосредоточенность воина, красота движений – все это и для нас, зрителей, то есть наблюдателей этого сражения, мистерии кровавой битвы, снимает любой холодок ожидания; при таком мастерстве исход вполне прозрачен. Тогда и битва на поражение становится неотличимой от воинских состязаний за «ушатый серебряный умывальник, еще не бывший в огне», за плененную деву – прекрасную мастерицу, не помню уж, ткачиху ли, повариху… За быстроногих коней… Но есть у этих выверенных ясных игр и иная подкладка. Бои на палках продолжаются – да только длятся они будто на кромке льда, на тонкой коже ледяной земли, под которой – бездна, черный провал.

 

Вначале об этом только догадываешься: четкая дикция, четкие, рассчитанные движения, – а на все это накладываются гортанные выкрики – два голоса перекликаются через пространство игры – нет, уже не два – все больше голосов, хриплых или протяжных. Архаика! Пение, цепляющее, царапающее изнутри – глубже, чем понимание, первичнее, чем стих. Та первая плазма, расплавленная магма звуков – гортань, производящая и пение, и щелчки, и хрипы, и страшное поскрипывание движущейся, накатывающей – бродячей повозки, волны, стихии первоэлементов. Хор, то распадающийся на две антифонные половины, то снова сливающийся в единую массу: как капли ртути, не существующие по отдельности, стремящиеся снова скатиться, слиться, слипнуться – в единое озеро черной, отливающей металлом воды, в единый звучащий поток, шуршащий и бьющийся о край мира живых. Страшно становится лишь здесь, поскольку, да! – конечно же – эта первородная звуковая стихия целиком принадлежит миру мертвых. Слипшаяся воедино, расплавленная масса – тех, кто ушел, тех, кто – как перегной – составляет основание нашей культуры и нашей памяти. Там, в царстве духов, неразличимы отдельные существа, там бродят закваской и перетекают друг в друга нерасщепленные образы и спутанные звуки…

Когда Ахиллу во сне является тень Патрокла, на арену выходит – выдвигается – проливается – весь хор целиком, и повторяющееся заклинание друга «Погреби ты меня, погреби ты меня, – / да войду я в обитель Аида!» доносится оттуда же – из мутной и склизкой, тесной общности умерших, временами растекающейся на отдельные, узнаваемые голоса, но тут же собирающейся воедино. Сумрачная архаика, но и наша культура вообще, культура, что в принципе хтонична, – царство мертвых как царство первых смыслов, что создавались не нами, царство архетипов, что нам не принадлежат.

Васильев, привычно бросающий на ходу обидные слова о филологах, историках, о гуманитариях вообще: «Трупоеды! Жалкая, бледная моль, питающаяся мертвой тканью чужих слов!» Но что тут сделаешь: говорят же обычно, что мы стоим на плечах предыдущих поколений, – да разве только стоим? – скорее уж гуляем, как хотим, по этому болоту, по зыбучим пескам, бродим по податливой массе чужих сгоревших жизней и спутанных образов… Но и сам он, и сам он – да разве бродит он в каком-то ином месте; иного места попросту нет на этой земле, вот разве что потом, когда сами спустимся в Аид, пейзажи будут другими…

Интерпретация Анатолия Васильева – и чудные хоры Владимира Мартынова звучали здесь, на «Авиньоне», в Бульбонском карьере, а до этого – на Сретенке и на Поварской, в Первой студии, звучали и в других васильевских спектаклях – в «Плаче Иеремии» и в «Моцарте и Сальери»… «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына, грозный…»

На этом холсте хоров и страшной, пугающей фонетики видимым и понятным становится, откуда берется сам античный герой. Два мира – частично перекрывающиеся, частично проницаемые друг для друга. Бродит страшной, опьяняющей брагой тот мир (и в самом деле – «тот», не «этот», мир луны, пены, мир Дионисовых трансов). На его-то зыбком основании и громоздится, едва сохраняя равновесие, мир живущих. Протуберанцем выплескивается из хтонической толщи на время отдельное сознание, отдельная личность – будь то Ахилл, Гектор или кто другой (или ты и я) – и туда же уходит в свой срок, поглощаясь все тем же жерлом – жралом, – перемалываясь в мелкую муку все тем же жерновом. В зыбучие пески. В стоячую воду. Герой!.. Отдельно живущий, четко формулирующий, ясно жестикулирующий, отменно разящий… Дисциплина действий, расчет, исчисленное перформативное движение битвы – баланс и эквилибр, цирковой трюк воздушного гимнаста под куполом, только недавно отнятого, отлученного от материнской груди, от материнского лона на время битвы, боя, сражения. От глубин Геи-праматери, куда все уйдем… Так скажем: всплывает образ, архетип – поклон Юнгу! – всплывает из коллективного, общего бессознательного человечьих снов и смертных грез. Но что и кто всплывает оттуда? – не мы ли сами, не наш ли язык, составленный из бродящих вместе нераздельных, не разъятых еще звуков? Не мы ли сами – с нашим ясным сознанием, так боящимся собственной тени, с нашей искусной машинкой по производству движений, с хорошо обученными косточками и сочленениями – все то, чему в будущем лежать и смешиваться с таким же прахом, плавиться в том же предвечном огне, виснуть случайной водорослью, ракушкой в том же смутном океане чужих воспоминаний. Из этого котла всплеском поднимается протуберанец – как волна на море, следующая за луной, как Герой, следующий в сражении за божеством, послушный своему Мастеру, повторяющий его жесты. Как Ахилл, которого ведет Афина.

Герой в «Илиаде», у режиссера Васильева, с этой заемной техникой ориентальных единоборств, точно попадает именно в такую динамику отношений. Отточенные, тщательно выстроенные движения-формы, что годами разучиваются с мастером (Илья Пономарев, Иван Котик). Искус послушания, то есть не просто неукоснительного следования указаниям, но скорее радостной отдачи себя действию чужой воли – вот оно: «на волю!», весело и согласно подчинившись жесткому рисунку наставника. От «тверди» – «утвердительная интонация», внутри которой слова разъяты на атомы смысла, и каждая частица – ударная, и каждое слово существует не случайно, отдельно. Да и сам Герой присутствует в этой временной, земной жизни неслиянно, атомарно: гладящий любовно и меч, и щит, и длинное копье, – наверное, и своего коня, выигранного в состязании, – но нет! не касающийся другого человека, не смеющий подойти к нему слишком близко: позволены только отдельные жесты боя (тай-чи, у-шу) в движении жизни, – и так же порознь, атомарно, разъято. Где там забытая Брисеида, из‐за которой так величественно гневался Ахилл? Ему же предлагали ее вернуть!.. Да они уже снова возлежат вместе – но что с того? «Бессонница, Гомер, тугие паруса… / И трижды приснился мужам соблазнительный образ…» Где Елена? За что бьемся – Бог весть! Долг воина, кшатрийская, самурайская добродетель бойца и героя… По-настоящему соединяет, склеивает только смерть, и Ахилл срежет свои длинные волосы, чтобы положить их последним даром в гроб Патрокла, и пообещает: кости наши не будут лежать розно.

Вот такая мистерия, вот так развертывается здесь васильевское понимание Античности, почти телесное в ней существование, когда храм Аполлона – поэта и ясноглазого, выжигающего огнем справедливого убийцы – это всего лишь карточный домик над болотистым царством Гадеса или буйными виноградниками Диониса. Уже этого мира, разделенного послойно на четко разграфленное царство живых и кисельный студень царства мертвых, за глаза хватило бы для всей идеи спектакля… Казалось бы – чего уж тут требовать больше, что может вернее отражать греческую древность, чем такое ви´дение, неизменно продолжающее рождать для нас трагедию из духа музыки. Но Васильев не был бы верен самому себе, если бы не давал нам одновременно знака перспективы. Действительно, есть нечто, предшествующее классицизму и гармонии строгой Античности, действительно: вся эта Античность в конечном счете покоится на царстве мертвых, на тяжком дыхании и горловом пении хтонической архаики. Но есть ведь тут и стрела, обращенная в будущее – в то будущее, где смерти уже нет, в то будущее, которое пока что нашим героям даже не обещано.

Вот сквозь строй доблестных воинов, старательно и искусно убивающих друг друга самым разным оружием (тут и мечи, и копья, и острые секиры – а в придачу к ним: и ружья, и револьверы, и всевозможные приспособления, выдуманные для истребления живых людей), проходит женщина в фиолетовом покрывале, на руках у нее младенец… Иератические повороты, знакомая иконография… Как ее занесло, Богоматерь, на это бранное поле? Да просто, наверное, право у нее такое – идти прямиком к любой приключившейся с людьми беде: плакать, страшиться, сострадать, проходить насквозь все муки, вдоль и поперек. Право пожалеть и прикрыть, даже если сами люди не пощадят ни ее саму, ни дитя. Этот ребенок – целлулоидная кукла – Спаситель из пластика – распадается на части под ударом секиры или топора, а она в отчаянии продолжает идти, кутая в плащ свои руки, те пальцы, что минуту назад держали маленькое тело… А вот и еще одна, другая и та же самая, Богоматерь идет через то же поле боя – настойчиво, настырно являясь гневным людям все с тем же милосердием, все с той же жертвой… Друг за другом фигуры медленно проходят, оскальзываясь на запекшейся крови, пугаясь военного жара и неистовства. Все больше погубленных детей, разломанных кукол… Задолго до Беслана Васильев уже предложил чудовищный образ: голых детишек вываливают из корзин на землю, сгребают в кучи огромными лопатами, запихивают под лавки, как в траншеи… Но Богородица все так же идет через поле – и не важно, длится ли веками напролет благородная битва ахейцев с троянцами, или же от самого поля осталась одна воронка, где вот уж буквально: костей не соберешь. Кровь-то все равно та же, человечья…

Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?