Loe raamatut: «Алфавит от A до S»

Loft. Книги о книгах
Navid Kermani
DAS ALPHABET BIS S
Copyright © 2023 Carl Hanser Verlag GmbH & Co. KG, München
Перевод с немецкого Аделии Зубаревой
Благодарим Александру Шалашову за помощь, в переводе некоторых стихотворений.

© Зубарева А., перевод на русский язык, 2025
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
Зима
1
Навестив могилу матери, которую привел в порядок кладбищенский садовник, ощущаю своего рода утешение: темно-коричневый прямоугольник земли, рыхлой, как торф, аккуратно выровнен. Участок достаточно большой, чтобы вместить и отца, и меня, и будущие поколения. Мой сын уже заявил, что хочет покоиться с семьей, когда придет его время. В качестве маркировки и простого украшения на нижних углах могилы лежат две квадратные каменные плиты, и благодаря цветочным венкам она больше похожа на клумбу, чем на место погребения. Верхняя часть участка заметно повернута в сторону Мекки, что отличает мамину могилу от соседних. За две недели земля не успела просесть, а венки – увянуть. Деревянная табличка с арабской «Бисмилля» тоже выделяется среди немецких могил, как и имя, написанное задом наперед – из-за недосмотра шиитского погребального служащего. По крайней мере, неверный год рождения – не его вина; мы сами должны были сказать, что в паспорте он указан неправильно. В прошлом на такие вещи в Иране смотрели сквозь пальцы. Встает вопрос: посмотреть ли и нам на случившееся сквозь пальцы и подождать, пока табличку заменят на надгробие, или заменить ее самим?
Отец хотел посетить могилу вчера, перед праздником, который в этом году праздником не был, но мы приехали слишком поздно – кладбище без предупреждений и объяснений закрылось на час раньше. В четверть пятого еще можно было выйти, но не войти, и перед нами открылся странный вид: пока одни выходили через тяжелую железную калитку на улицу, словно воскресшие, другие напрасно трясли ворота, как будто им отказывали в смерти. Некоторые опоздавшие оставляли букеты на кладбищенской стене или перебрасывали через нее. Эти цветы становятся данью всем покойным, что, возможно, даже более значимый жест.
Что такое горе? Даже отец взял себя в руки – по крайней мере, так может показаться со стороны. Делаешь все, что считаешь своим долгом или воображаешь таковым, вплетаешь привычные дела в свой день, хотя без строгого расписания это дается с трудом, было бы проще, если бы ты каждое утро вставала на работу. Снова смеешься (да, смеешься!), пусть и не слишком часто, избегаешь праздников, но с благодарностью идешь в кино или на концерт, где можно отпустить тревожные мысли и отдохнуть. Ты вспоминаешь, что жива, и смотришь на мир и людей с бóльшей нежностью, потому что острее осознаешь их недолговечность. Становишься добрее обычного, как и люди вокруг. Ты смогла бы ощутить желание, если бы было к кому, и не чувствовала бы стыда ни перед умершей матерью, ни перед мужчиной, который больше не с тобой. Ты могла бы забыться и обрести освобождение хотя бы на несколько долей секунды, которые никто не считает.
Новогоднюю ночь мы встречали вчетвером: мой отец, которого я не хотела оставлять одного, мой сын и моя лучшая подруга, которая, в свою очередь, не хотела оставлять меня одну. Она приготовила шницели с картофельным салатом, а на десерт – мороженое, чтобы все было просто. «Настоящая немецкая еда», – как одобрительно отметил отец. Места за столом, где сидели моя мать и муж, остались незанятыми. Похоже, что горе усиливает сердечную боль и наоборот. По крайней мере, я едва ли могу различить их, все сливается в одно неожиданно глубокое чувство. Горе и боль похожи, что удивительно. Тот, кто еще недавно был самым близким, даже во время ссор все равно остававшийся родным человеком, стал незнакомцем. Нет, даже хуже, ведь с незнакомцем можно познакомиться, выпить чаю, поговорить. Любовь ушла, и ему больше нельзя позвонить просто так, только по какому-то вопросу, будто он консультант по банковским продуктам или оператор службы поддержки железной дороги. Мне кажется, я не выглядела подавленной, тем не менее никто не пытался уговорить меня пойти с подругой на вечеринку после полуночи, даже сын не упрашивал меня заняться то одним, то другим, и оба этих факта – приятный ужин и то, что другие все равно чувствовали мое горе или разделяли его, – оказались кстати. Как и каждый год, в полночь мы встретились с соседями на крыше, чтобы поднять бокалы. Двое из них помогли отцу подняться по лестнице, чтобы и он смог увидеть освещенный собор, казавшийся частью фейерверка. Вот что такое горе: когда счастье, которое существует, больше не проникает в тебя. Ты видишь его, оно здесь, и ты кланяешься ему или пожимаешь руку, как посетителю у могилы, но не более того.
2
Вечером иду в кино – уже третий раз за неделю, потому что до этого почти пять месяцев не ходила. Со времен романтизма сюжеты почти не меняются: ничего не подозревающий герой выходит из дома, и… на него обрушивается реальность, которая изменяет его жизнь – либо разрушает, либо очищает, все зависит от режиссера, жанра и страны. Но что же будет потом? Мне интересно, я с нетерпением, как в кинотеатре, жду, что будет дальше – в этом году, на этой неделе, завтра. Будет ли что-то после перемен, очищения, разрушения? Продолжится ли та высшая степень, которая проявляется в виде врачей скорой помощи, семейных судов или отца, который еще не знает, останется ли ему от жизни что-то большее, чем быстрая или медленная смерть?
3
Реальность: утром я составляла список тех, кого пригласить на Чехелом, исламский аналог шестинедельной панихиды, но очередной звонок снова прервал мои дела. Вчера вечером пришлось оставить отца в больнице. Он просил передать родственникам, чтобы те ему не звонили – это его не порадует, а только расстроит. По крайней мере, из его палаты открывается вид на собор.
В этом дневнике – дневнике без дат, каким я его себе представляла, – не должно быть каких-либо упоминаний обо мне. Только о том, что видят глаза и слышат уши, которые являются моими. Но даже хроникер, репортер, свидетель не может полностью избавиться от чувств. В такие дни, как сегодня, я не могу зафиксировать впечатление, которое действительно имеет для меня значение. Глаза закрываются, как только я сажусь за стол, но, если я ложусь в постель, тревоги разгоняют сон. Неужели сегодня не произошло ничего, о чем можно было бы сообщить, не передавая своего настроения и не раскрывая свою личную жизнь – хотя бы один момент, одно наблюдение, в котором я была бы только глазами и ушами, без настроений и личных переживаний?
Выйдя из больницы, я наконец-то перезвонила редактору. Она не сердилась за мое долгое молчание, но черновые главы нужно было срочно отправить.
Я должна была скорее вернуться к сыну, который ждал дома, и купить хлеба по дороге. Пока редактор решала, какую главу предложить газете – о Мали, Йемене или Чечне, я шла по пригородному району, пустому, как деревня после рабочего дня, с несколькими освещенными магазинами и убогими трехэтажными домами послевоенной постройки, которые жители благополучных районов видят разве что по телевизору. Вероятно, до войны вокруг были поля, которые не пришлось расчищать от руин для застройки, а позже здесь построили больницу, чтобы в районе было что-то, кроме дешевого жилья.
– Может, возьмем езидов? – спросила я редактора, которая тем временем представляла, как я ищу пекарню на северной окраине Кёльна. Я прервала разговор, только когда подошла моя очередь, купила одну из трех оставшихся буханок хлеба и, уже расплачиваясь, вернулась к теме Исламского государства 1.
– Они на слуху, – ответила редактор, объясняя, почему фронтовой репортаж из Ирака показался ей недостаточно оригинальным для публикации. – Тогда уж лучше Донбасс.
Оказавшись в машине, я пробовала положить телефон – маленькую «Нокию», с помощью которой я демонстрирую свою приверженность культурной критике, – и так, и эдак: клала на колени, зажимала между бедрами, прислоняла к коробке передач и по просьбе редактора даже включила двигатель, чтобы проверить, слышим ли мы друг друга во время движения.
– Давай обсудим Мьянму.
Возвращаясь в центр по все более оживленным улицам ночного города, я вспоминала лагерь беженцев в Бангладеш. Я на удивление быстро нашла свободное место – редкое везение! – и припарковалась с первой попытки, поэтому, когда входила в квартиру и целовала сына в лоб, я все еще говорила о рохинджа. Еще одно редкое событие – ему понравился простой ржаной хлеб, действительно очень вкусный, с кисловатым привкусом и плотным мякишем. Из такого хлеба мама делала нам с сестрами бутерброды в школу.
– Если книга станет успешной, я куплю себе гарнитуру, – весело объявила я.
– Без смартфона она тебе мало чем поможет, – заметил сын.
4
Краем глаза наблюдаю за разворачивающейся за соседним столиком драмой: все идет по канонам – от сдержанных криков до слез и примирительного бокала просекко. Правда, драма разыгрывается между двумя женщинами, но слова, жесты и даже распределение ролей могли бы принадлежать любой другой паре нашего возраста и социального положения. Ужасно видеть собственные гримасы в неискаженном зеркале. Искажены наши отношения, в которых каждый хочет быть собой, а не другим, так мы были научены и не можем избавиться от этих ложных знаний. Среди наших друзей не осталось ни одной пары нашего возраста и положения, которая еще бы могла примириться за бокалом просекко. Вместо этого после слез приходит чувство вины и осознание, что у детей не будет полной семьи. Насколько глубоко развод травмирует детей, если даже у взрослых остается впечатление, будто их бросили мать или отец или оба сразу?
Если бы за соседним столом вместо незнакомок ссорилась пара из нашего круга друзей, я бы все равно спросила себя «кто они такие?». Я бы их не узнала, потому что каждый из них выставляет другого в плохом свете. Если рядом друг с другом они становятся худшими версиями себя, то, возможно, им действительно лучше расстаться. Ведь именно благодаря любви, гармонии и единству, которые царили между ними до недавнего времени, их сын стал таким замечательным, сильным и сострадательным. До самого конца они оставались нежными друг с другом, даже когда разрыв уже был неизбежен, как будто их тела еще не осознали того, что произошло с их душами. И краем глаза я словно наблюдаю и за нами.
5
Ослепляет вспышка дорожной камеры, и на одну десятую долю секунды, когда видишь только красный свет, – самый банальный момент в мире, за которым следует мимолетный взгляд на спидометр, тебя каждый раз пронзает, словно током. Вдруг все вокруг перестает существовать, тебя разом вырывает из забот, печалей и размышлений, возможно, из сексуальной фантазии или даже влюбленности. Кажется, будто тебя настигла некая высшая сила, узнавшая обо всем, что ты натворил… А потом понимаешь: дело всего лишь в превышении скорости. И чувствуешь почти облегчение: скорость где-то между шестьюдесятью и семьюдесятью, а с учетом погрешности – скорее всего, меньше шестидесяти. В жизни есть более серьезные ошибки, которые ты совершила.
6
Омовение покойника. Никогда бы не подумала, что какое-то событие сможет потрясти меня сильнее, чем рождение ребенка, настолько сильно, что осознаешь это только с запозданием. По сравнению с этим смерть казалась почти естественной, во всяком случае не неожиданной – переходом, о котором я столько слышала и читала, и именно так оно и произошло: дыхание остановилось, и я продолжала смотреть на маму еще какое-то время, словно ей вслед. Что-то живое еще оставалось в комнате. При рождении направление противоположное – прижимаешь к груди существо, которое только что появилось на свет, тебя охватывает удивление, переходящее в радость и восторг. У маминого смертного одра я, пережив первый шок и проронив немного слез, оставалась спокойной, внимательной и с ясным разумом, радуясь, что мама ушла мирно, одна рука лежала у нее на животе, другая – вдоль тела, а лицо как будто помолодело на десятилетия. Только во время погребальной молитвы, когда присоединился имам, слезы прорвались наружу, и даже это казалось правильным.
С чем-то абсолютно необъяснимым, как при рождении, я столкнулась только тогда, когда мы омывали мамино ледяное тело под чутким и нежным руководством омывальщицы из мечети. Этот неспешный процесс был не таким ужасным, как я предполагала. Даже запах казался правильным. Удивительным было лишь то, что тело все еще здесь, его можно потрогать, но теперь оно – лишь оболочка. Глядя на то, как уважительно и бережно обращаются с мамой после смерти – не так, как в больнице, где она ежедневно подвергалась чужим взглядам и самым унизительным процедурам, я остро ощущала, что человек сохраняет свое достоинство. Омывальщица приподнимала покрывало ровно настолько, насколько это было необходимо, и при этом отворачивала взгляд. Когда каждый миллиметр маминой кожи был омыт, когда ее волосы были ополоснуты после шампуня, а тело окроплено самыми тонкими эссенциями из Ливана и обернуто в белое полотнище, мы вчетвером подняли ее. Видимо, у нас с сестрами возникла одна и та же мысль, во всяком случае, мы удивленно переглянулись: тело оказалось легким, намного легче, чем мы ожидали. Неужели душа так много весила? Повторяя за омывальщицей молитву, мы уложили мать в гроб и долго смотрели на нее.
– У нее такое лицо, будто она уже на небесах, – прошептала одна из нас, – она такая красивая.
– Мама – ангел, – тихо произнесла другая детским голосом.
Наконец омывальщица накрыла лицо тканью.
7
Я в восторге от новой детской с галогеновыми светильниками и аккуратно развешанными картинами и горжусь тем, что мы справились с ремонтом сами, без посторонней помощи, несмотря на то что отец всегда отказывался учить меня сверлить. Он всегда был довольно просвещенным человеком, но считал, что дрель не для женских рук. Теперь руки отца дрожат; когда и третья дыра получилась размером с кулак, он впервые сердито выругался на сбежавшего зятя.
8
Сколько бы книг ты ни написала, сердце каждый раз замирает, как в первый, когда у порога под почтовым ящиком находишь посылку с новой книгой. Ты вскрываешь упаковку не сразу, а в тишине и обязательно в одиночестве, поднимаешься наверх, закрываешь за собой дверь. Сначала рассматриваешь обложку, удивляешься аннотации, как будто не знаешь ее наизусть, снимаешь суперобложку и проводишь рукой по переплету, по буквам на нем, листаешь страницы, задерживаясь на некоторых, и надеешься, что с читателями в книжном магазине будет происходить то же самое. Проверяешь благодарности, если они есть, и почти всегда находишь первую ошибку – ведь чаще всего оплошности случаются на последнем этапе верстки. Если ты все еще довольна книгой, несмотря на мелкие недочеты, то мысленно благодаришь издательство и типографию, которые, словно старинные мастерские, уделили внимание даже незначительным деталям, таким как: широкие поля, ляссе в цвет обложки, прочный переплет, соответствующий содержанию шрифт, экологичная бумага. И благодаришь читателей, которые, кажется, находятся на грани исчезновения, но продолжают тебя поддерживать.
9
Мысленно готовлюсь к поминальной церемонии, и в голову неожиданно, как это часто бывает во время пробежки, приходит идея напечатать траурную речь в виде брошюры – внести свою профессиональную лепту в семью, как другие родственники вносят благодаря работе в юридической, медицинской или финансовой сферах. Заодно вспомнилось одно происшествие, возможно определившее мои последующие отношения с матерью. Это происшествие не вписалось бы в траурную речь, восхваляющую мамины сильные стороны, ведь оно закончилось ее поражением и моей неожиданной, пусть и горькой, победой. На самом деле, как я поняла во время пробежки, тогда мы обе проиграли, как проигрывали и во всех последующих конфликтах на протяжении жизни.
Без разрешения и даже не сообщив свой новый адрес, я переехала в общежитие. Родители думали, что смогут заставить меня вернуться домой – мне было всего шестнадцать; я даже частично понимала их беспокойство, а сейчас так понимаю еще больше. Упрямая, как и отец, я оборвала все контакты, когда конфликт обострился, оборвала связи с иранскими родителями, с иранской матерью! Поначалу она, вероятно, думала, что без денег я скоро сдамся, но, когда поняла, что я действительно не прихожу на обед и даже не звоню, перехватила меня перед школой, которую я продолжала посещать. Конечно, я отказалась садиться в машину. Я думала, что она устроит скандал на глазах у моих одноклассников, начнет кричать, ругаться, обзывать и драматично стенать обо всем, что для меня сделала. Но мама просто смерила меня холодным, прямо-таки ледяным взглядом.
Такого я не ожидала, и помню, что почти рассердилась, предполагая, что это очередная хитрость. Сегодня я думаю, что мама просто устала от моей строптивости. Она была опечалена из-за отъезда двух старших дочерей, с которыми всегда была ближе, и уже не могла или не хотела устраивать скандал. Если я ничего не путаю, то именно тогда, в середине восьмидесятых, брак моих родителей был на грани краха. Добавим сюда разочарование в иранской революции, войну с Ираком и беспокойство о племяннике, которого арестовали, – и разве не тогда у нее началась менопауза?.. Не знаю, я не думала об этом в свои шестнадцать, я думала только о себе и о свободе, которую сулила жизнь в общежитии. Только мамина угроза без всяких сожалений выбросить все мои вещи на свалку, если я не вернусь домой, независимо от того, что скажет отец, – только эта угроза принесла облегчение, потому что привела к привычной ссоре. Во-первых, я не восприняла угрозу всерьез, а во‑вторых, даже хотела, чтобы мои одноклассники сами увидели ярость моей матери, – думала, что так они лучше меня поймут. Мать кричала во весь голос, я отвечала, но, по крайней мере, она больше не смотрела на меня с презрением.
Потом слова иссякли. Тяжело дыша, мы стояли всего в метре друг от друга. Я не отводила взгляд. Мама медленно подняла руку, словно собираясь дать мне пощечину, и замерла. Так мы и стояли, не знаю, как долго, но точно не так долго, как мне сейчас кажется, и на лице у нее снова появились холодность, безжалостность, которых не должно было быть у моей матери. Внезапно, словно кто-то нажал на переключатель, она начала бить себя по голове обеими руками, снова и снова, не останавливаясь. Я стояла в оцепенении, беспомощно наблюдая, как ее ладони с силой ударяют по уложенным волосам, лицо краснело с каждым ударом, и каждый из них причинял мне боль, бóльшую, чем пощечина. Мне стало ужасно стыдно за свою иранскую мать перед одноклассниками-немцами, которые никогда не теряли самообладания. Наконец она опустила руки, ее прическа была испорчена, лоб блестел от пота, по щекам текли крупные слезы. Впервые я заметила, что у корней пробивается седина, – видимо, она неаккуратно покрасилась. Я прошла мимо нее к автобусной остановке, и меньше чем через минуту приехал мой автобус.
С того дня я больше никогда не прислушивалась к матери – по крайней мере, при принятии важных решений, – и, думаю, тяжелее всего ей было от того, что мне ни разу не пришлось сожалеть об этом. Во всяком случае, я никогда не признавалась, даже самой себе, что ошиблась, а она со своими непрошеными советами и пожеланиями оказалась права. Мои последующие успехи были для мамы важны, какими бы незначительными они ни казались, – она хранила отзывы на мои книги, вырезала статьи со списком бестселлеров, куда я попадала, и вешала их на холодильник, покупала новые платья для церемоний награждений… И все же я ощущала (а она, вероятно, уже давно нет), что каждый мой успех был для нее еще одним поражением. Ведь она бросила учебу, когда забеременела. Именно поэтому я жила жизнью, о которой она мечтала в Иране. Отец прав: я никого не слушала, кроме своего маленького эгоистичного «я». Поэтому теперь я и осталась одна.
10
Вечером – прогулка вдоль Рейна в сторону города, чтобы не уходить в темноту. Каждый раз перед мостом Гогенцоллернов меня охватывает раздражение из-за мюзик-холла, такого бездушного, такого импровизированного, построенного буквально из контейнерных блоков, как может быть только в Кёльне. Но, как случается на каждой прогулке, особенно вечерней, стоит пройти тридцать метров и выйти из-под моста, и открывается вид на собор с восточной стороны – от подножия до самых шпилей, и вот меня снова переполняют чувства.
– Смотри! – кричу я фотографу Даниэлю Шварцу, который приехал в гости из Швейцарии. – Смотри!
И когда мы оба поднимаем глаза, мне приходит в голову мысль, что прогресс приносит не только функциональность, но и красоту.
– На что? – спрашивает Даниэль, который видит закат западной цивилизации не менее ясно, чем я.
– На подсветку, – объясняю я.
У собора чудесная подсветка, делающая видимой каждую его деталь, но при этом она не такая навязчивая, как световое шоу у мюзик-холла. Однако собор виден издалека. Раньше вечерами он до рассвета погружался в темноту. Ночью собор прекрасен – и куда более величественен, чем днем. В прошлом об этом даже не подозревали. И этой красотой мы обязаны прогрессу, а не только природе или искусству.
11
Всего за несколько месяцев «до» мама проявила ко мне поразительную нежность. Несколько дней я находилась в глубокой депрессии и запиралась в своей комнате, чтобы избежать вопросов о том, что со мной происходит (я и сама не смогла бы ответить – это и была часть проблемы, если не вся она). На стук в дверь и крики матери я раз за разом отвечала, что хочу, чтобы меня оставили в покое. Она продолжала стучать, сначала осторожно, но с каждым часом все настойчивее. Я надела наушники и потому не услышала, как мать пригрозила, что пойдет в сад за топором. Когда я поняла, что происходит, дверь уже было не спасти, а в моих наушниках продолжала играть музыка. Впервые в жизни я испугалась собственной матери: вся в поту, с топором в руке… Похоже, она и сама испугалась, потому что замерла на пороге, пока я смотрела на топор, который она держала в руке. Наконец она выронила его и обняла меня. Наверное, она и не ожидала, что я дамся и даже выключу проигрыватель. Мать отвела меня наверх, в родительскую спальню, пока я продолжала плакать, это был настоящий нервный срыв, но я позволила ей уложить меня в их с отцом кровать. Мама села рядом, склонившись надо мной, гладила меня по лицу и пела колыбельную, которую не пела много лет, пока мои слезы не высохли. Это был последний раз, когда я в свои четырнадцать или пятнадцать лет заснула в родительской кровати.
12
Как ни странно, именно послеобеденный сон дарит самые драгоценные минуты дня. Ложишься, не зная, получится ли уснуть, закрываешь глаза, следишь за дыханием и каждый раз думаешь, что сегодня сон не придет, но продолжаешь дышать, сосредотачиваясь на том, как воздух наполняет грудь, и чаще всего – пусть и не всегда – через некоторое время действительно проваливаешься в небытие. Конечно, ты не замечаешь, как это происходит, ведь во сне невозможно осознать, что спишь. Понимание приходит лишь спустя несколько минут, когда просыпаешься, и сознание, словно медленно разливающаяся цветная жидкость, возвращается к мысли, что ты лежишь на матрасе, на балконе или просто на траве, окруженная книгами, соседями или знакомым пейзажем. Пытаешься защитить сон от реальности, а если не получается, то хотя бы сохранить его в памяти – но это тоже не всегда удается, дневные сны быстро забываются. Однако к этому забвению примешивается удивление от того, что ты вообще заснула, ведь последняя мысль перед пробуждением была о том, что сегодня сон не придет. Это состояние, когда бодрствование еще не полностью вернулось, а сон не стерт из памяти, полное удивления и удовольствия, можно, если сосредоточиться, продлить на одну-две минуты. Тогда легкая радость, похожая на переход ко сну, но более тонкая, дарит бодрость на весь день или хотя бы на его оставшуюся часть.
13
Теперь, когда я по-новому расставила книги в шкафу, я снова могу дотянуться до Жана Поля, Джойса и Елинек.
Чуть раньше я освободила место на полках и на тележке вывезла книги по социальным наукам из своей книжной кельи. У первой же тротуарной дорожки стопка накренилась и упала, две верхние коробки лопнули, и книги рассыпались по улице. Проходившая мимо женщина помогла мне их поднять – машины уже начали собираться в пробку – и сказала, что читала мои книги. Я пообещала быть осторожнее и заверила, что дальше справлюсь сама. Видимо, она была не настолько впечатлена моими книгами, чтобы настаивать на том, чтобы сопроводить меня. Метров через пятьдесят верхняя коробка снова упала и развалилась на части.
Я сложила книги, в основном по психологии – Фрейда, Юнга, Лакана и так далее, на крыльце ближайшего дома, отвезла тележку с оставшимися коробками к своим воротам и побежала обратно, чтобы вернуть оставшиеся книги домой. К тому времени возле крыльца я увидела двух симпатичных молодых людей – вероятно, студентов, – которые удивлялись тому, что кто-то раздает такие ценные книги. Несмотря на мои умоляющие взгляды, галантности они не проявили, с книгами мне не помогли и были явно разочарованы, когда я, тяжело дыша, заявила о том, что книги принадлежат мне. Вот она я: слишком стара для заигрываний, но недостаточно стара, чтобы кто-нибудь предложил мне донести тяжести.
Пока книги сохраняют материальную форму, писательство остается физическим трудом, подумала я, поднимая коробки с книгами на третий этаж. Конечно, брошюры для Чехелом будут невероятно хороши, ведь их изготовит одно из самых известных издательств страны. Я уже знаю, что придется созваниваться с верстальщицей не раз и не два, трижды мы будем пересылать туда-сюда верстку, каждый раз находя ошибки и в последний момент исправляя текст. Но в итоге каждая точка окажется на своем месте, шрифт будет легко читаем, бумага – качественной, а брошюра – приятной на ощупь. Родственники будут с восхищением проводить пальцами по страницам, радуясь материальному воплощению речи.
Теперь стопки книг по социальным наукам громоздятся в прихожей, а на их месте в моей книжной келье в алфавитном порядке стоят поэты, эссеисты и романисты, которые до того лежали на полу. Как я уже говорила, все авторы на букву J переехали на три полки ниже, так что, возможно, я наконец доберусь до Уве Йонсона, который стоит нечитаным с тех пор, как я купила его «Годовщины» на книжном развале у философского факультета, а это было… так, сейчас посчитаю… двадцать шесть лет назад. Столько лет под одной крышей, не сказав друг другу ни слова, – ни один брак столько не продержится. Но куда большее потрясение я испытала от ряда авторов на букву H. До Гельдерлина и Гейне я еще могу дотянуться, но для Хафиза уже придется вставать на стул, как и для Гомера, Гессе или Зигмунта Гаупта 2. Более того, для двух верхних полок, где стоят Хедаят, Хемингуэй и Гебель, понадобится лестница – уход мужа явно не пошел им на пользу. До Грасса тоже дотянуться можно только со стула, но это я переживу, главное, что до Гете я дотянусь – пусть даже придется встать на цыпочки.
С буквой А всегда было трудно – книги на нее стояли в левом верхнем углу и потому были в невыгодном положении. После перестановки изменилось лишь то, что третья полка, до которой достаю со стула, теперь увеличилась за счет таких авторов, как Ахматова, Антунеш и Аднан, тогда как для Алексиевич, Арагона или Андрича мне по-прежнему нужна лестница. Впрочем, буква А для литературы не столь важна, как H или S, к тому же Эсхил стоит среди драматургов. Полка с авторами на букву B выиграла от распада моей семьи больше многих остальных, поскольку теперь все книги на ней находятся в пределах досягаемости – не только Беккет, Борхес и Бюхнер, которые теперь стоят на уровне глаз, но и Бодлер, Бергер и Бахман, оказавшиеся на полке ниже.
Однако настоящим победителем в этой перестановке оказалась буква J. Остальные классики на K, H или S всегда находились в пределах досягаемости, потому что занимали несколько полок, что позволяло распределить книги равномерно. Но с Жаном Полем, Джойсом и Елинек дела обстояли иначе: как бы я ни переставляла Гельдерлина и Кафку (I можно вообще забыть в литературе), они оставались несчастными авторами, для которых требуется лестница, – их книги стояли то в самом верхнем, то во втором сверху ряду, и единственное, что я могла сделать с помощью небольших ухищрений, – переместить их пониже за счет писателей на I (Ибсена, Исигуро, Иммермана). Теперь же, мирно соседствуя с таким же непрочитанным собранием сочинений Янна, на меня каждый раз смотрит Уве Йонсон, когда я выхожу из кухни с чаем. Со своей лысиной, трубкой и очками для чтения, он, конечно, не писаный красавец, но все же личность заметная. Остальные мужчины, словно сговорившись, смотрят куда-то мимо меня.
14
Старость легла на Оффенбаха, словно грим: морщины на лице выглядят так, будто их нарисовали слишком толстым карандашом, волосы словно покрыты белой краской, но ум и тело по-прежнему сохраняют удивительную силу и подвижность даже при подъеме по лестнице. Поэтому возраст не может быть объяснением того, почему его слова, некогда казавшиеся мне пророческими, теперь кажутся просто умными, а иногда банальными. Те же самые слова, которые раньше я почти принимала за откровения. Возможно, они износились от многократного повторения? Или имели большее значение, чем я придавала им, когда критика превозносила Оффенбаха до небес? Я почувствовала себя избранной, когда из всех молодых неизвестных авторов он дал свои наставления именно мне. Разочарование, которое я сейчас чувствую, указывает на новый путь. Уходит не только слава, но и сила ее воздействия.
И пока я так думаю, Оффенбах, который теперь публикуется только в небольшом католическом издательстве, снова становится мне дорог. Ведь спустя двадцать – двадцать пять лет мы по-прежнему близки, хотя в нашей связи больше нет ничего особенного, ничего возвышенного – это просто реальность, на которую он указывает даже в своем исчезновении. Оба мы в приподнятом настроении, я так впервые за несколько недель, даже месяцев. Я обещаю, что скоро снова навещу его в доме престарелых.
15
Интересно, испытывали ли писатели, чьи книги меня окружают, то противоречие между любовью и литературой, которое кажется вечным, – борьбу между буржуазным существованием и жизнью художника? Вижу из окна молодого соседа с четвертого этажа. Раз в неделю он вытаскивает свою дочь из детского кресла в машине – ей, наверное, года два, а родители уже в разводе. Сосед прижимает девочку к груди с такой нежностью, словно она спит, и осторожно несет в дом. Через минуту после того, как они заходят, я слышу плач за дверью.