Loe raamatut: «Быть мужчиной»
Nicole Krauss
To be a man
Stories
Copyright © 2020 by Nicole Krauss
Russian translation rights arranged with Melanie Jackson Agency, LLC through AJA Anna Jarota Agency
© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «ИД «Книжники», 2023
Это художественное произведение. Имена, персонажи, места и события являются плодом воображения автора либо используются как вымышленные, и их не следует трактовать как реальные. Любое сходство с реальными событиями, местами, организациями и лицами, ныне живущими или покойными, является случайным.
Посвящается Саше и Саю
Швейцария
Последний раз я видела Сорайю тридцать лет назад, и с тех пор только однажды пыталась ее отыскать. Наверное, я боялась ее увидеть, боялась попытаться ее понять – я ведь стала старше, у меня могло и получиться. Наверное, это значит, что боялась я самой себя и того, что могла в себе открыть, когда ее пойму. Шли годы, и я все реже вспоминала о ней. Я закончила колледж, потом магистратуру, вышла замуж раньше, чем собиралась, и родила двух дочерей-погодков. Если воспоминание о Сорайе и всплывало у меня в голове как часть непредсказуемой цепочки ассоциаций, то практически сразу опять исчезало.
С Сорайей я познакомилась в тринадцать. Тот год наша семья провела в Швейцарии. Мы вполне могли бы взять семейным девизом слова «Готовься к худшему», если бы отец не сказал нам недвусмысленно, что на самом деле наш девиз «Никому не доверяй, всех подозревай». Дом у нас был впечатляющий, однако мы жили на краю пропасти. Даже в Америке мы оставались европейскими евреями, то есть всегда помнили об ужасах прошлого и о том, что это может повториться. Родители яростно ссорились, брак их вечно был на грани развала. Разорение нам тоже грозило – нас предупредили, что дом скоро придется продать. Денег не было с тех самых пор, как отец после многолетних скандалов с дедом ушел из семейного бизнеса. Когда он пошел учиться, мне было два, брату четыре. Сначала колледж, подготовительная программа для будущих врачей, потом медицинская школа в Колумбийском университете, потом ординатура по ортопедической хирургии в Специальной хирургической больнице – мы так и не поняли, почему она специальная. За одиннадцать лет учебы отец сотни ночей отдежурил в приемном покое, принимая пострадавших, которые шли к нему кошмарной чередой: автомобильные аварии, аварии с мотоциклами, а однажды крушение самолета авиакомпании «Авианка», следовавшего рейсом до Боготы и врезавшегося в холм на Коув-Нек. Наверное, в глубине души у него жила иррациональная вера в то, что каждодневные стычки с ужасом спасут от этого ужаса его семью. Но в последний год его ординатуры, грозовым сентябрьским вечером, мою бабушку сбил на углу Первой авеню и Пятидесятой улицы несшийся на большой скорости фургон, и у нее случилось кровоизлияние в мозг. Когда отец добрался до больницы Бельвю, его мать лежала на каталке в приемном покое. Она взяла его за руку и впала в кому. Через шесть недель она умерла. Меньше чем через год после ее смерти отец закончил ординатуру и перевез семью в Швейцарию, чтобы стажироваться в качестве хирурга-травматолога.
Как ни странно, именно в Швейцарии, стране нейтралитета, порядка и альпийских красот, находится лучший в мире институт травматологии. В те годы Швейцария вообще чем-то напоминала лечебницу, только вместо обитых войлоком стен – снег, который все смягчал и заглушал, и швейцарцы за много веков так к этому привыкли, что инстинктивно сами себя заглушали. Может, отсюда и внимание к травматологии – страна, для которой превыше всего сдержанность, самоконтроль и соответствие нормам, точность хода часов и поездов и должна лучше других справляться с чрезвычайными ситуациями вроде разбитых и переломанных тел. А еще Швейцария оказалась многоязычной страной, и именно это позволило нам с братом передохнуть от семейного уныния. Институт травматологии находился в Базеле, где говорили на швейцарском немецком, но мама считала, что нам нужно продолжать учить французский. Швейцарский немецкий – это ведь почти то же самое, что немецкий в Германии, а нам полагалось избегать всего немецкого ради бабушки, маминой мамы, всю семью которой в Германии убили нацисты. Поэтому нас записали в Эколь Интернасьональ в Женеве. Брата поселили в школьном общежитии, а меня туда не взяли, потому что мне как раз исполнилось тринадцать. Родители придумали другой способ, как спасти меня от ужасного немецкого, и в сентябре 1987 года сняли комнату на западной окраине Женевы, в доме нештатной преподавательницы английского по имени миссис Элдерфилд. Волосы эта миссис Элдерфилд красила в соломенный цвет, на щеках был румянец, типичный для уроженцев влажного климата, но все равно она была какая-то старая.
Под окном моей спаленки росла яблоня. В день, когда я приехала, вокруг нее валялись красные яблоки, гнившие на осеннем солнце. В комнате стояли маленький письменный стол, кресло, в котором можно было посидеть с книжкой, и кровать, в ногах которой лежало свернутое армейское одеяло из серой шерсти. На вид это одеяло было такое старое, что могло и на войне побывать. Коричневый ковер у порога протерся настолько, что виднелись нити основы.
Кроме меня там жили еще две ученицы Эколь Интернасьональ, обеим было по восемнадцать. Им досталась на двоих дальняя спальня в конце коридора. Все три наши узкие кровати когда-то принадлежали сыновьям миссис Элдерфилд, но они выросли и уехали задолго до того, как на их место прибыли школьницы. Фотографий этих мальчиков в доме не было, и мы не знали, как они выглядели, но почти всегда помнили о том, что они раньше спали в тех же кроватях. Между отсутствующими сыновьями миссис Элдерфилд и нами существовала телесная связь. Муж миссис Элдерфилд никогда не упоминался, если он вообще у нее был. Она была не из тех, кому можно задать личный вопрос. Когда наступало время спать, она молча выключала нам свет.
В первый вечер в этом доме я сидела на полу спальни старших девочек среди стопок их одежды. Дома, в Америке, девочки поливали себя дешевым мужским одеколоном «Дракар», а вот резкий запах духов, пропитавших одежду моих новых соседок, был мне незнаком. Тепло их тела и химические реакции кожи делали этот запах мягче, но он все равно скапливался в их постельном белье, в ношеных рубашках и в сумках, и миссис Элдерфилд распахивала окна, чтобы холодный воздух очистил комнату от этого запаха.
Девочки обсуждали свою жизнь непонятными мне словами, а я слушала. Они смеялись над моей наивностью, но тем не менее были ко мне очень добры. Мари родилась в Бангкоке, а сюда приехала из Бостона, а Сорайя – из шестнадцатого округа Парижа, но до Парижа был Тегеран. Там ее отец занимал пост главного инженера при шахе, пока не случилась революция. Семья отправилась в изгнание, не успев собрать игрушки Сорайи, но успев вывезти из страны большую часть наличности. Обе девушки были «трудные» – интересовались сексом и возбуждающими веществами, не подчинялись требованиям взрослых, – и поэтому их сослали в Швейцарию на дополнительный год учебы в школе, в тринадцатом классе, хотя до сих пор они и не знали, что такой бывает.
В школу мы обычно выходили затемно. К автобусной остановке нужно было идти через поле, и поле это к ноябрю укрыл снег, который прорезали скошенные бурые стебли. Мы всегда опаздывали. Никто, кроме меня, не завтракал. У кого-нибудь волосы непременно оказывались еще мокрыми и их кончики замерзали. Мы сбивались в плотную кучку под навесом остановки, вдыхая дым от Сорайиной сигареты. На автобусе мы проезжали мимо армянской церкви и добирались до остановки оранжевого трамвая, а уж на нем долго-долго ехали до школы на другом конце города. У нас у всех были разные расписания, так что возвращались мы поодиночке. Только в первый день по настоянию миссис Элдерфилд я дождалась Мари и ехала с ней, но мы сели на трамвай не в ту сторону и уехали во Францию. Потом я запомнила маршрут; обычно, сойдя с трамвая, я не сразу шла на автобус, а сначала заходила в табачную лавочку возле остановки и покупала конфеты из открытых контейнеров (если верить моей матери, они просто кишели микробами).
Я никогда еще не была так счастлива и так свободна. Вырвалась я не только из сложной и тревожной обстановки в семье, но и из ужасной школы в Америке, где меня неутомимо мучили злобные взрослеющие одноклассницы. До водительских прав я еще не доросла, так что сбегать могла либо в книги, либо на прогулку в лес у нас за домом. А теперь я после школы часами бродила по Женеве – обычно без какой-либо цели, хотя я часто доходила до озера и наблюдала, как приходят и уходят туристические суда, или сочиняла истории обо всех, кого видела, особенно о парочках, которые приходили пообжиматься на скамейке. Иногда я мерила одежду в H&M или бродила по Старому городу. Там меня тянуло к внушительному памятнику Реформации, к непроницаемым лицам громадных каменных протестантов, из которых по имени я помню только Жана Кальвина. Про Борхеса я на тот момент еще не слышала, но ни в какой другой момент своей жизни я не была так близка к этому аргентинскому писателю, который умер в Женеве за год до моего приезда, и в письме, объяснявшем, почему он хочет быть похороненным именно тут, в любимом городе, написал, что в Женеве он всегда чувствовал себя «загадочно счастливым». Много лет спустя один друг подарил мне «Атлас» Борхеса, и я с изумлением увидела огромную фотографию этих мрачных гигантов, к которым когда-то регулярно ходила, сплошь антисемитов, которые верили в предопределение и абсолютное верховенство Бога. Жан Кальвин на этой фотографии слегка наклоняется вперед, чтобы посмотреть на слепого Борхеса, а тот сидит на каменном уступе с тростью в руках, слегка запрокинув голову. Фотография словно бы говорит нам, что Жан Кальвин и Борхес были весьма созвучны друг другу. Я с Кальвином совсем не была созвучна, но я тоже сидела на том же уступе и смотрела на него снизу вверх.
Иногда на таких прогулках какой-нибудь мужчина долго смотрел на меня в упор или приставал ко мне на французском. Эти короткие столкновения меня смущали, мне становилось стыдно. Часто это были африканцы, сиявшие белозубыми улыбками, но однажды, когда я разглядывала витрину магазина шоколада, ко мне подошел со спины европеец в прекрасно пошитом костюме. Он наклонился так, что коснулся лицом моих волос, и прошептал по-английски с легким акцентом: «Я бы тебя одной рукой легко пополам переломил». Потом он спокойно пошел дальше, будто корабль, плывущий по тихой воде. Я бежала бегом всю дорогу до остановки трамвая и стояла там, тяжело дыша, пока наконец не подъехал со скрипом трамвай, а потом плюхнулась на сиденье за спиной водителя.
К ужину нас ждали ровно в половине седьмого. Стена за стулом миссис Элдерфилд была увешана небольшими альпийскими пейзажами, писанными маслом, и образы шале, коров с колокольчиками на шее или какой-нибудь Хайди в клетчатом фартуке, собирающей ягоды, до сих пор вызывают у меня в памяти запах рыбы и вареной картошки. За ужином мы почти не разговаривали. А может, так мне только казалось в сравнении с тем, сколько мы разговаривали в спальне девочек.
Отец Мари познакомился с ее матерью в Бангкоке, когда служил в армии, и привез ее с собой в Америку. Там он купил ей «Кадиллак Севиль» и поселил в фермерском доме в Силвер-Спринг, штат Мэриленд. Когда они развелись, мать Мари вернулась в Таиланд, и пятнадцать лет родители Мари таскали ее из одной страны в другую. Последние несколько лет она жила исключительно с матерью в Бангкоке. Там у нее был парень, в которого Мари была безумно влюблена, страшно его ревновала и каждую ночь ходила с ним на танцы по ночным клубам, пила и принимала наркотики. Мать Мари уже не знала, что с ней делать, плюс у нее была и собственная личная жизнь, так что она в итоге рассказала о поведении Мари ее отцу, а тот вызвал ее из Таиланда и отправил в Швейцарию. Все знали, что в Швейцарии полно пансионов для девиц из хороших семей, где этих девиц шлифовали, избавляли от буйства и лепили из них воспитанных молодых леди. Наша Эколь Интернасьональ к таким пансионам не относилась, но оказалось, что для настоящего пансиона Мари уже слишком взрослая. С их точки зрения, она уже сама из себя вылепила нечто сомнительное, и шлифовать ее было поздно. Так что Мари отправили на лишний год старшей школы в Эколь Интернасьональ – в тринадцатый класс. Отец Мари, кроме общих правил жизни у миссис Элдерфилд, строго-настрого велел установить для нее комендантский час, а когда Мари добралась до вина, которое миссис Элдерфилд использовала для готовки, отцовские инструкции стали еще строже. Поэтому в те выходные, когда я не уезжала в Базель к родителям, мы с Мари часто сидели дома, пока Сорайя гуляла.
Сорайя, в отличие от Мари, не производила впечатление человека с проблемами. Во всяком случае, не с теми проблемами, которые бывают от безрассудства и от стремления нарушать все установленные для тебя ограничения, не думая о последствиях. Сорайя скорее уж излучала уверенность в себе, прекрасную тем, что основана эта уверенность была исключительно на внутренней силе. Внешне Сорайя казалась аккуратной и сдержанной. Роста она была небольшого, не выше меня, темные прямые волосы подстрижены в «каре Шанель», как она это называла. На веках Сорайя рисовала стрелки, а пушок на верхней губе даже не пыталась скрывать – наверняка она знала, что он только прибавляет ей притягательности. Но разговаривала она всегда тихо, будто делилась с тобой секретами, – может быть, она завела такую привычку в детстве в Иране, во время революции, а может, уже позднее, подростком, когда стала интересоваться гораздо активнее, чем полагалось в ее семье, мальчиками, а потом и мужчинами. По воскресеньям, когда делать нам было особо нечего, мы сидели у старших девочек в спальне, слушали музыку на кассетах и негромкий, хрипловатый от сигарет голос Сорайи, описывавшей мужчин, с которыми она спала, и то, что именно она с ними делала. Все это меня не шокировало – отчасти потому, что я еще не очень понимала, что такое секс, не говоря уж об эротике, и не представляла, чего от него ждать. Но еще дело было в том, как спокойно Сорайя все это рассказывала. Чувствовалась в ней какая-то неприступность, будто ее ничто не могло задеть. И все же, очевидно, ее тянуло все время проверять себя на прочность, испытывать, что будет, если внутренняя сила ей откажет, – так часто бывает, если что-то дано нам от природы, а не появилось благодаря собственным усилиям. В сексе, о котором рассказывала Сорайя, удовольствия не чувствовалось – скорее казалось, что речь о какой-то проверке, которой она себя подвергает. И только когда в ее спокойных рассудочных рассказах вдруг заходила речь о Тегеране, когда она вспоминала свою жизнь в этом городе, очень отчетливо ощущалось, что она испытывает удовольствие.
Ноябрь, и снег уже выпал… да, наверное, уже был ноябрь, когда речь пошла о бизнесмене. Бизнесмен был голландец, старше Сорайи больше чем вдвое, и жил он в Амстердаме, на берегу канала, в доме без занавесок, но раз в пару недель приезжал в Женеву по делам. Кажется, он был банкиром. Про отсутствие занавесок я помню потому, что он рассказывал Сорайе, мол, жену он трахал только при включенном свете и когда был уверен, что людям на той стороне Херенграхта ее видно. Останавливался банкир в «Отель Рояль», и именно в ресторане этой гостиницы, куда дядюшка Сорайи привел ее на чай, она с ним и познакомилась. Он сидел за несколько столов от Сорайи, и пока дядюшка зудел на фарси о том, сколько денег тратят его дети, она следила за тем, как банкир изящно вынимает кости из рыбы, которую ему подали. Аккуратно орудуя столовыми приборами, с абсолютным спокойствием на лице он вынул весь скелет целиком. А потом он стал есть эту рыбу и ни разу не останавливался, как делает большинство людей, чтобы вынуть изо рта мелкую косточку. Он безупречно проделал операцию по извлечению костей, медленно, никак не проявляя голода, а потом съел рыбу, не давясь и ни разу не поморщившись от неприятного ощущения, какое бывает, когда горло царапает крошечная случайная косточка. Нужно быть особенным человеком, чтобы превратить насильственное по сути действие в элегантное представление. Пока дядюшка Сорайи ходил в туалет, бизнесмен попросил счет, расплатился наличными и встал, застегивая спортивный пиджак. Но вместо того, чтобы направиться прямо к дверям в вестибюль гостиницы, он прошел мимо стола Сорайи и уронил на него банкноту в пятьсот франков. На банкноте он синими чернилами написал, в каком номере остановился, прямо рядом с лицом Альбрехта фон Галлера, будто это Альбрехт фон Галлер сообщал ей такую ценную информацию. Потом, когда Сорайя стояла на коленях на гостиничной кровати и мерзла, потому что из распахнутой балконной двери дул холодный ветер, банкир сказал ей, что всегда снимает номер с видом на озеро, потому что его возбуждает мощный фонтан, бьющий в воздух на сотни метров. Когда Сорайя все это нам рассказывала, лежа на полу и закинув ноги на односпальную кровать сына миссис Элдерфилд, она расхохоталась и никак не могла остановиться. Но все же, несмотря на этот хохот, они договорились. С того момента, если банкир хотел предупредить Сорайю о том, что приезжает, он звонил в дом миссис Элдерфилд и представлялся как ее дядя. Пятисотфранковую банкноту Сорайя убрала в ящик прикроватного столика.
Сорайя тогда встречалась и с другими мужчинами. Был у нее парень ее возраста, сын дипломата, который приезжал за ней в отцовской спортивной машине, коробку передач которой он испортил, когда они ездили в Монтрё. А еще был алжирец слегка за двадцать, который работал официантом в ресторане возле нашей школы. С сыном дипломата она спала, а вот алжирцу, который был искренне в нее влюблен, только разрешала себя целовать. Он вырос в бедности, как Камю, поэтому Сорайя пыталась увидеть в нем нечто большее. Но ему нечего было рассказать о солнце, под которым он вырос, и она стала терять к нему интерес. Это звучит бессердечно, но мне позже случалось испытывать нечто подобное – внезапно ты понимаешь, что был близок с человеком, который совсем не таков, каким ты его воображал, который на самом деле совсем тебе незнаком, и тебе становится страшно, а связь между вами начинает распадаться. Так что когда банкир потребовал, чтобы Сорайя бросила как сына дипломата, так и алжирца, ей это далось очень легко – так она получалась не виноватой в том, как больно алжирцу.
Утром, перед тем как мы отправились в школу, зазвонил телефон. После того как бросит остальных любовников, сказал ей банкир, она должна перестать носить под юбкой трусы. Сорайя рассказала нам об этом, пока мы шли по замерзшему полю к автобусной остановке, и мы засмеялись. Но потом она остановилась, прикрывая зажигалку ладонью от ветра. Я разглядела ее глаза при свете яркого огонька и впервые за нее испугалась. Или испугалась ее, может быть. Испугалась того, чего у нее не было и что было, того, что заставляло ее идти куда-то за пределы, которые очерчивали для себя другие.
Сорайе нужно было в определенное время звонить банкиру с платного телефона в школе, даже если для этого приходилось отпрашиваться с урока. Когда она приходила в «Отель Рояль» на встречу с ним, на ресепшене ее ждал конверт с подробными инструкциями, что именно нужно делать, когда она войдет к нему в номер. Не знаю, что происходило, если она нарушала правила банкира или следовала им недостаточно точно. Мне не приходило в голову, что она могла позволить себя наказывать. Я была еще почти ребенком, и тогда я, кажется, понимала, хоть и упрощенно, что Сорайя вовлечена в игру и в любой момент может перестать в нее играть. А то, что она-то прекрасно знала, как легко нарушать правила, но именно в этом случае решила им подчиняться… разве я могла тогда что-то об этом понять? Не знаю. И точно так же даже спустя тридцать лет я не знаю, что именно пламя зажигалки тогда высветило в ее глазах – испорченность, безрассудство, страх или его противоположность – несгибаемую природу ее воли.
На Рождество Мари летала в Бостон, я ездила к родным в Базель, а Сорайя домой в Париж. Через две недели, когда мы вернулись, что-то в ней изменилось. Она будто замкнулась в себе, отстранилась и целыми днями слушала в постели свой плеер, читала французские книжки или курила в окно. Когда звонил телефон, она вскакивала с места, чтобы снять трубку, а если спрашивали ее, она закрывала дверь и иногда часами не выходила. Мари все чаще приходила ко мне, потому что, как она сказала, от Сорайи ей не по себе становилось. Мы лежали в моей узкой кровати, и Мари рассказывала мне истории про Бангкок. В них полно было драматических событий, но Мари все равно смеялась над собой и заставляла смеяться меня. Вспоминая прошлое, я понимаю: Мари научила меня чему-то, что осталось со мной навсегда, хотя я не раз это забывала, а потом припоминала снова: умению понимать, насколько абсурдны и в то же время правдивы те эмоции, которые нужны нам, чтобы чувствовать себя живыми.
Дальше, с января по апрель, я в основном помню события собственной жизни. Кейт, американскую девочку, с которой я подружилась – она была старшей из четырех сестер, жила в большом доме в районе Шампель и показала мне отцовскую коллекцию журналов «Плейбой». Маленькую дочку соседки миссис Элдерфилд, с которой я иногда сидела, и то, как она однажды ночью села в кровати и закричала, потому что увидела на стене самку богомола, подсвеченную фарами проезжавшей мимо машины. Долгие прогулки после школы. Выходные в Базеле, где я играла с сестренкой на кухне, чтобы отвлечь ее от родительских ссор. И Шарифа, улыбчивого мальчишку из моего класса, с которым мы как-то после уроков пошли к озеру и обжимались там на скамейке. Я впервые целовалась с мальчиком, и когда он просунул язык мне в рот, это пробудило во мне и нежность, и агрессию. Я впилась ногтями ему в спину, он поцеловал меня сильнее, и мы сплелись в объятиях, прямо как парочки, на которые я иногда смотрела издали. Потом я ехала домой в трамвае и чувствовала его запах на своей коже, и мне стало жутко от одной мысли, что завтра я снова увижу его в школе. На следующий день я при встрече посмотрела мимо Шарифа, будто его и не существовало, но взгляд расфокусировала, так что уголком глаза все-таки увидела размытую обиду на его лице.
Еще из этого периода я помню, как однажды пришла домой из школы и застала Сорайю в ванной, она красилась перед зеркалом. Глаза у нее блестели, и она снова выглядела счастливой и веселой, какой я ее уже давно не видела. Она позвала меня зайти и захотела расчесать и заплести мне волосы. Кассетный магнитофон у нее стоял на краю ванны, и, перебирая пальцами мои волосы, она подпевала музыке. А потом, когда она потянулась за шпилькой, я увидела лиловый синяк у нее на шее.
И все же я никогда не сомневалась в том, что она сильная. Не сомневалась, что она контролирует ситуацию и делает что хочет. Играет в игру, с правилами которой она согласилась, хоть и не она их изобрела. Только сейчас, вспоминая прошлое, я понимаю, насколько мне хотелось воспринимать ее именно такой: сильной и свободной, неуязвимой и никому не подвластной. Гуляя в одиночестве по Женеве, я уже успела понять, что способность привлекать мужчин, когда она приходит, несет с собой пугающую уязвимость. Но мне хотелось верить, что соотношение сил можно перетянуть в свою пользу силой, бесстрашием или чем-то, что я не умела назвать. Вскоре после того, как у Сорайи начался роман с банкиром, она рассказала нам, что как-то раз его жена позвонила в гостиницу и он велел Сорайе уйти в ванную, но она отказалась и осталась лежать на кровати и слушать. Обнаженный банкир повернулся к ней спиной, но ему ничего не оставалось, кроме как продолжать разговаривать с женой – он не ожидал ее звонка. Разговаривал он с ней по-голландски, сказала Сорайя, но тем же тоном, каким мужчины в ее собственной семье разговаривали со своими матерями – серьезно и слегка испуганно. И, слушая этот разговор, Сорайя поняла, что узнала о нем то, чего он не хотел раскрывать, и что это изменило соотношение сил между ними. Если уж думать о том, почему у Сорайи синяк на шее, я предпочитала вспоминать эту историю.
Когда она не вернулась домой, была первая неделя мая. Миссис Элдерфилд разбудила нас на рассвете и потребовала рассказать все, что мы знаем о местонахождении Сорайи. Мари пожала плечами и уставилась на свой потрескавшийся маникюр, а я пыталась ей подражать, пока миссис Элдерфилд не сказала, что собирается звонить родителям Сорайи и в полицию и что если с ней что-то случилось, если она в опасности, а мы при этом скрываем информацию, то нас за это не простят и мы сами себя не простим. Мари явно испугалась, а я, видя ее лицо, заплакала. Через несколько часов приехала полиция. Сидя на кухне с детективами, я рассказала им все, что знала, сбиваясь, путаясь и забывая, о чем уже упоминала, и при этом осознавая, что не так-то много я и знаю. Допросив Мари, детективы пошли в дальнюю спальню и обыскали вещи Сорайи. Выглядело это потом так, будто спальню разграбили – все валялось на полу и постели, даже ее нижнее белье, и ощущалось это как надругательство.
В ту ночь, вторую ночь отсутствия Сорайи, разразилась ужасная буря. Мы с Мари лежали в моей постели и не спали, и ни она, ни я не произносили вслух то, чего мы боялись. Утром нас разбудил шум от едущей по гравию машины, и мы выскочили из постели и выглянули в окно. Но когда дверь такси открылась, оттуда вышел мужчина с густыми черными усами и плотно сжатыми губами. Знакомые черты Сорайи на лице ее отца помогли понять, откуда она такая взялась, но при этом исчезла иллюзия ее самодостаточности.
Миссис Элдерфилд заставила нас повторить мистеру Сассани то, что мы уже сообщили полиции. Он был высокий мужчина грозного вида, лицо его исказилось от гнева, и, думаю, миссис Элдерфилд не хватило храбрости рассказать все самой. В итоге говорила в основном Мари, осмелевшая от своей неожиданной значимости и от того, насколько сенсационные у нее были новости. Мистер Сассани слушал молча, и невозможно было сказать, страх он ощущал или ярость. Наверное, и то и другое. Потом он повернулся к двери. Он собрался немедленно отправиться в «Отель Рояль». Миссис Элдерфилд попыталась его успокоить. Она повторила ему то, что уже выяснилось: банкир уехал два дня назад, комнату обыскали, ничего не нашли. Полиция делала все возможное. Банкир взял напрокат машину, и они пытались ее отследить. Мы могли только сидеть в доме и ждать новостей.
А дальше мистер Сассани много часов подряд шагал взад-вперед вдоль окон гостиной. Как главный инженер шаха он наверняка принимал при работе меры против всех возможных катастроф. Но потом свергли шаха, и огромная сложная конструкция жизни мистера Сассани обрушилась. Не помогли ни законы физики, ни техника безопасности. Он отправил старшую дочь в Швейцарию, потому что там должны были восстановить порядок и безопасность, но даже Швейцария не уберегла Сорайю, и этот последний обман его, похоже, надломил. Казалось, он в любой момент может закричать.
В конце концов Сорайя пришла домой сама. Сама вернулась – точно так же, как впуталась в эту историю сама, по собственному выбору. Прошла тем вечером по полю, которое уже покрылось зеленой травой, и подошла к дому растрепанная, но живая. Глаза у нее налились кровью, макияж размазался, но Сорайя была спокойна. Она даже не удивилась, увидев отца, только поморщилась, когда он выкрикнул ее имя так, что последний слог превратился то ли в стон, то ли во всхлип. Он бросился к дочери, и в какой-то момент казалось, что он сейчас закричит или ударит ее, но она не пошевелилась, и он в итоге прижал ее к себе и обнял. Глаза у него были полны слез. Отец напряженно и сердито заговорил с Сорайей на фарси, но она почти не отвечала. Сказала по-английски, что устала и ей надо поспать. Миссис Элдерфилд неестественно высоким голосом спросила, не хочет ли она поесть чего-нибудь. Сорайя покачала головой, будто никто из нас не мог ей больше предложить ничего, в чем она нуждалась, и пошла по длинному коридору к спальне. Проходя мимо меня, она остановилась, протянула руку и коснулась моих волос. А потом очень медленно пошла дальше.
На следующий день отец увез ее в Париж. Не помню, попрощались ли мы. Кажется, мы с Мари думали, что она вернется, приедет закончить учебный год и все нам расскажет. Но она так и не вернулась. Пришлось нам самим решать, что с ней случилось. Я все вспоминала тот момент, когда она с грустной улыбкой коснулась моих волос, и мне казалось, я почувствовала в ней что-то вроде благодати – такая благодать может прийти к человеку, когда он дошел до края, столкнулся с тьмой или страхом и победил. В конце июня отец закончил стажировку и уже как квалифицированный травматолог увез нас обратно в Нью-Йорк. Когда я в сентябре снова пошла в школу, тамошние заводилы мною заинтересовались и захотели со мной подружиться. На вечеринке одна из них обошла меня по кругу, а я все это время стояла спокойно и неподвижно. Она изумлялась тому, как я изменилась, и моей заграничной одежде. Я повидала мир и вернулась домой, и хотя я ничего им не рассказывала, они чувствовали, что я кое-что знаю. Еще какое-то время Мари посылала мне кассеты с записью собственного голоса – разговаривала со мной, рассказывала мне, что с ней случилось. Но в конце концов кассеты перестали приходить, и с ней мы тоже потеряли связь. И на этом Швейцария для меня закончилась.
И Сорайя в общем-то тоже для меня на этом закончилась: как я уже говорила, я никогда ее больше не видела и только один раз попыталась ее найти, в то лето, когда мне было девятнадцать и я жила в Париже. Искала я ее вполсилы – позвонила двум семьям Сассани, указанным в телефонной книге, и на этом забросила дело. И все же, если б не Сорайя, вряд ли я бы села на заднее сиденье мотоцикла парня, который мыл посуду в ресторане напротив моей квартиры на рю де Шеврез, и поехала бы с ним в его квартиру на окраине города и вряд ли пошла бы в бар с мужчиной постарше, который жил этажом ниже меня и вечно рассуждал о том, как он устроит меня на работу в ночной клуб, которым он управляет, хотя я знала, что он этого не сделает, а потом, когда мы вернулись, бросился на меня на площадке перед своей квартирой и схватил в объятия. С парнем, мывшим посуду, мы посмотрели кино, сидя на диване, а потом он сказал мне, что опасно ходить в гости к незнакомым мужчинам, и молча отвез меня домой. А от управляющего ночным клубом я кое-как вырвалась, взбежала на следующий этаж и укрылась от него в собственной квартире. Потом, правда, я все лето ужасно боялась столкнуться с ним на лестнице и каждый раз слушала, не идет ли он, прежде чем набраться храбрости, открыть дверь и бегом спуститься вниз. Я говорила себе, что подобные вещи делала потому, что приехала в Париж практиковаться во французском и решила общаться со всеми, кто готов общаться со мной. Но все лето я ощущала, что Сорайя может быть где-то рядом, где-то в городе, что я стала ближе к ней – а одновременно к чему-то внутри самой себя, что меня одновременно и притягивало, и пугало точно так же, как она. Сорайя дальше всех, кого я знала, зашла в игре, которая не просто игра, которая замешана на власти и страхе и на отказе принимать во внимание уязвимые места, которые у тебя есть от рождения.