Tasuta

Бедная Лиза (сборник)

Tekst
32
Arvustused
Märgi loetuks
Бедная Лиза (сборник)
Audio
Бедная Лиза (сборник)
Audioraamat
Loeb Станислав Иванов
3,72
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Скоро въехали мы в предместье святого Антония; но что же увидели? Узкие, нечистые, грязные улицы, худые домы и людей в раздранных рубищах. «И это Париж, – думал я, – город, который издали казался столь великолепным?» – Но декорация совершенно переменилась, когда мы выехали на берег Сены; тут представились нам красивые здания, домы в шесть этажей, богатые лавки. Какое многолюдство! Какая пестрота! Какой шум! Карета скачет за каретою; беспрестанно кричат: «Gare! Gare!»,[282] и народ волнуется, как море.

Сей неописуемый шум, сие чудное разнообразие предметов, сие чрезвычайное многолюдство, сия необыкновенная живость в народе привели меня в некоторое изумление. – Мне казалось, что я, как маленькая песчинка, попал в ужасную пучину и кружусь в водном вихре.

Переехав через Сену, в улице Генего, остановились мы подле «Hôtel Britannique».[283] Там, в третьем этаже, нашлись для нас две комнаты, светлые и чисто прибранные, за которые должно платить по два луидора в месяц. Хозяйка осыпала нас учтивостями, бегала, суетилась, назначала место для наших кроватей, сундука, чемодана и при всяком слове говорила: «Aimables étrangers» – любезные иностранцы, почтенные иностранцы! Купец, сопутник наш, пожелал нам всевозможных удовольствий в Париже и уехал к себе домой, а мы в полчаса успели отобедать, причесаться, одеться – заперли свои комнаты, вышли на улицу и смешались с толпами народными, которые, как морские волны, вынесли нас к славному Новому мосту, Pont neuf, где стоит прекрасный монумент любезнейшего из королей французских, Генриха IV. Можно ли было пройти мимо него? Нет! Ноги мои сами собою остановились, взор мой сам собою устремился на образ героя и несколько минут не мог с него совратиться.

Оставя Беккера у подножия Генриковой статуи, я пошел к г. Брегету,[284] который живет недалеко от Нового мосту на Quai des Morfondus. Жена его приняла меня перед камином и, услышав мое имя, тотчас вынесла мне письмо – письмо от моих любезных!.. Вообразите радость вашего друга!.. Вы здоровы и благополучны!.. Все беспокойства в одну минуту забылись: я стал весел, как беспечный младенец, – читал десять раз письмо – забыл госпожу Брегет и не говорил с нею ни слова – душа моя в сию минуту занималась одними отдаленными друзьями. – «Кажется, что вы очень обрадовались, – сказала хозяйка, – это приятно видеть». – Тут я опомнился, начал перед нею извиняться, но очень нескладно, хотел рассказывать ей о Женеве, где она родилась, – но не мог и наконец ушел. Беккер увидел меня бегущего, увидел письмо в руке моей, увидел мое лицо – и обрадовался сердечно, – потому что он любит меня. Мы обнялись на Новом мосту, подле монумента, – и мне казалось, что сам медный Генрик, смотря на нас, улыбался. Pont neuf! Я никогда тебя не забуду!

Сердце мое было довольно и весело – я ходил с Беккером по неизвестному городу, из улицы в улицу, без проводника, без намерения и без цели – и все, что встречалось глазам нашим, занимало меня приятным образом.

Солнце село; наступила ночь, и фонари засветились на улицах. Мы пришли в Пале-Рояль, огромное здание, которое принадлежит герцогу Орлеанскому и которое называется столицею Парижа.

Вообразите себе великолепный квадратный замок и внизу его аркады, под которыми в бесчисленных лавках сияют все сокровища света, богатства Индии и Америки, алмазы и диаманты, серебро и золото; все произведения натуры и искусства; все, чем когда-нибудь царская пышность украшалась; все, изобретенное роскошью для услаждения жизни!.. И все это для привлечения глаз разложено прекраснейшим образом и освещено яркими, разноцветными огнями, ослепляющими зрение. – Вообразите себе множество людей, которые толпятся в сих галереях и ходят взад и вперед только для того, чтобы смотреть друг на друга! – Тут видите вы и кофейные домы,{35} первые в Париже, где также все людьми наполнено, где читают вслух газеты и журналы, шумят, спорят, говорят речи и проч.

Голова моя закружилась – мы вышли из галереи и сели отдыхать в каштановой аллее, в Jardin du Palais Royal.[285] Тут царствовали тишина и сумрак. Аркады изливали свет свой на зеленые ветви, но он терялся в их тенях. Из другой аллеи неслись тихие, сладостные звуки нежной музыки; прохладный ветерок шевелил листочки на деревьях. – Нимфы радости подходили к нам одна за другою, бросали в нас цветами, вздыхали, смеялись, звали в свои гроты, обещали тьму удовольствий и скрывались, как призраки лунной ночи.

Все казалось мне очарованием. Калипсиным островом, Армидиным замком. Я погрузился в приятную задумчивость…

Париж, 2 апреля 1790

«Я в Париже!» Эта мысль производит в душе моей какое-то особливое, быстрое, неизъяснимое, приятное движение… «Я в Париже!» – говорю сам себе и бегу из улицы в улицу, из Тюльери в поля Елисейские, вдруг останавливаюсь, на все смотрю с отменным любопытством: на домы, на кареты, на людей. Что было мне известно по описаниям, вижу теперь собственными глазами – веселюсь и радуюсь живою картиною величайшего, славнейшего города в свете, чудного, единственного по разнообразию своих явлений.

Пять дней прошли для меня, как пять часов: в шуме, во многолюдстве, в спектаклях, в волшебном замке Пале-Рояль. Душа моя наполнена живыми впечатлениями, но я не могу самому себе дать в них отчета и не в состоянии сказать вам ничего связного о Париже. Пусть любопытство мое насыщается, а после будет время рассуждать, описывать, хвалить, критиковать. – Теперь замечу одно то, что кажется мне главною чертою в характере Парижа: отменную живость народных движений, удивительную скорость в словах и делах. Система Декартовых вихрей[286] могла родиться только в голове француза, парижского жителя. Здесь все спешат кудато; все, кажется, перегоняют друг друга, ловят, хватают мысли, угадывают, чего вы хотите, чтоб как можно скорее вас отправить. Какая страшная противоположность, например, с важными швейцарами, которые ходят всегда размеренными шагами, слушают вас с величайшим вниманием, приводящим в краску стыдливого, скромного человека; слушают и тогда, когда вы уже говорить перестали; соображают ваши слова и отвечают так медленно, так осторожно, боясь, что они вас не понимают! А парижский житель хочет всегда отгадывать: вы еще не кончили вопроса, он сказал ответ свой, поклонился и ушел!

 

Париж, апреля… 1790

Принимаясь за перо с тем, чтобы представить вам Париж хотя не в совершенной картине, но по крайней мере в главных его чертах, должен ли я начать, как говорили древние, с яиц Леды[287] и объявить с ученою важностию, что сей город назывался некогда Лютециею,[288] что имя парижских жителей, Parisii, значит народ, покровительствуемый Изидою, – то есть что оно произошло от греческого слова пара и изис, хотя NB: галльские народы не имели никакого понятия о сей египетской богине и не думали искать ее покровительства? Перевести ли некоторые места из «Записок» Юлия Цесаря[289] (первого из древних авторов, упоминающих о Париже) и «Мизопогона»,[290] книги, сочиненной императором Иулианом; места, из которых вы узнаете, что Париж и во время Цесарево был уже столицею Галлии и что император Иулиан умер было в нем от угара?[291] Окружить ли мне себя[292] творениями Иоанна Готвиля, Вильгельма Коррозета, Клавдия Фошета, Николая Бонфуса, Якова Берля, Маленгра, Соваля, дона Филибьеня, Коллетета, де ла Мара, Брисса, Буассо, Праделя, Лемера, Монфокона, – ослепить ли глаза ваши ученою пылью сих авторов и показать ли вам ясно, что был Париж в своем начале, когда еще не огромные палаты и храмы созерцались в струях Сены, а маленькие домики, подобные альпийским хижинам; когда еще не гранитные, а деревянные мосты служили ей поясами; когда не Лаис, не Рено пленяли слух людей[293] на берегах ее, а братья Оссиановы[294] дикими своими песнями; когда не Мирабо, не Мори удивляли парижцев своим красноречием, а седовласые друиды, обожатели дубового леса?[295] Идти ли мне вслед Парижу, шаг за шагом, через пространство минувших веков, означая все его изменения, новые виды, успехи в архитектуре, от первого каменного домика до Луврской колоннады? – Я слышу ответ ваш: «Мы прочитаем Сент-Фуа, его „Essais sur Paris“,[296] и узнаем все то, что ты можешь сказать о древности Парижа; скажи нам только, каков он показался тебе в нынешнем своем виде, и более ничего не требуем». – Итак, оставляя почтенную старину, оставляя все прошедшее, буду говорить об одном настоящем.

Париж покажется вам великолепнейшим городом, когда вы въедете в него по Версальской дороге. Громады зданий впереди с высокими шпицами и куполами; на правой стороне – река Сена с картинными домиками и садами; на левой, за пространною зеленою равниною, – гора Мартр, покрытая бесчисленными ветряными мельницами, которые, размахивая своими крыльями, представляют глазам нашим летящую станицу каких-нибудь пернатых великанов, строусов или альпийских орлов. Дорога широкая, ровная, гладка, как стол, и ночью бывает освещена фонарями. Застава есть небольшой домик, который пленяет вас красотою архитектуры своей. Через обширный бархатный луг въезжаете в поля Елисейские, недаром названные сим привлекательным именем: лесок, насажденный самими ореадами, с маленькими цветущими лужками, с хижинками, в разных местах рассеянными, из которых в одной найдете кофейный дом, в другой – лавку. Тут по воскресеньям гуляет народ, играет музыка, пляшут веселые мещанки. Бедные люди, изнуренные шестидневною работою, отдыхают на свежей траве, пьют вино и поют водевили. Вы не имеете времени осмотреть всех красот сего лесочка, сих умильных рощиц, как будто бы без всякого намерения разбросанных на правой и на левой стороне дороги: взор ваш стремится вперед, туда, где на большой осьмиугольной площади возвышается статуя Лудовика XV, окруженная белым мраморным балюстрадом. Подойдите к ней и увидите перед собою густые аллеи славного сада Тюльери, примыкающие к великолепному дворцу: вид прекрасный! Вошедши в сад, не знаете, чем любоваться: густотою ли древних аллей или приятностию высоких террас, которые на обеих сторонах простираются во всю длину сада, или красотою бассейнов, цветников, ваз, групп и статуй. Художник Ленотр, творец сего, конечно, искуснейшего сада в Европе, ознаменовал каждую его часть печатью ума и вкуса. Здесь гуляет уже не народ, так, как в полях Елисейских, а так называемые лучшие люди, кавалеры и дамы, с которых пудра и румяна сыплются на землю. Взойдите на большую террасу, посмотрите направо, налево, кругом: везде огромные здания, замки, храмы – красивые берега Сены, гранитные мосты, на которых толпятся тысячи людей, стучит множество карет – взгляните на все и скажите, каков Париж. Мало, если назовете его первым городом в свете, столицею великолепия и волшебства. Останьтесь же здесь, если не хотите переменить своего мнения; пошедши далее, увидите… тесные улицы, оскорбительное смешение богатства с нищетою; подле блестящей лавки ювелира – кучу гнилых яблок и сельдей; везде грязь и даже кровь, текущую ручьями из мясных рядов, – зажмете нос и закроете глаза. Картина пышного города затмится в ваших мыслях, и вам покажется, что из всех городов на свете через подземельные трубы сливается в Париж нечистота и гадость. Ступите еще шаг, и вдруг повеет на вас благоухание счастливой Аравии или, по крайней мере, цветущих лугов прованских: значит, что вы подошли к одной из тех лавок, в которых продаются духи и помада и которых здесь множество. Одним словом, что шаг, то новая атмосфера, то новые предметы роскоши или самой отвратительной нечистоты так, что вы должны будете назвать Париж самым великолепным и самым гадким, самым благовонным[297] и самым вонючим городом. Улицы все без исключения узки и темны от огромности домов, славная Сент-Оноре всех длиннее, всех шумнее и всех грязнее. Горе бедным пешеходцам, а особливо когда идет дождь! Вам надобно или месить грязь на средине улицы,[298] или вода, льющаяся с кровель через дельфины, не оставит на вас сухой нитки. Карета здесь необходима,[299] по крайней мере для нас, иностранцев; а французы умеют чудесным образом ходить по грязи, не грязнясь, мастерски прыгают с камня на камень и прячутся в лавки от скачущих карет. Славный Турнфор, который объездил почти весь свет, возвратился в Париж и был раздавлен фиакром оттого, что он в путешествии своем разучился прыгать серною на улицах: искусство, необходимое для здешних жителей!

 

Подите городом прямо, в которую сторону вам угодно, и вы очутитесь наконец в тени густых аллей, называемых булеварами; их три: одна для карет, а две для пешеходцев: они идут рядом и образуют магическое кольцо, или самую прекраснейшую опушку вокруг всего Парижа. Тут городские жители собирались некогда играть в шары (à la boule) на зеленой траве: от чего и произошло название буле-вер, или булевар. Сначала на месте аллей был только один вал, который защищал столицу Франции от неприятельских набегов; дерева посажены гораздо после. Одна часть булеваров называется старыми, а другая – новыми; на первых видите предметы вкуса, богатства, пышности; все, вымышленное праздностию для занятия праздности, – здесь Комедия, тут Опера; здесь блестящие палаты, тут Гесперидские сады, в которых недостает только золотых яблок; здесь кофейный дом, обвешанный зелеными гирляндами; тут беседка, украшенная цветами и подобная сельскому храму любви; здесь маленький приятный лесочек, в котором гремит музыка, прыгает на веревке резвая нифма или какой-нибудь фигляр забавляет народ своими хитростями; тут показываются вам все редкие произведения животного царства природы: птицы американские, звери африканские, колибрии и строусы, тигры и крокодилы; здесь, под каштановым деревом, сидит Цирцея, смотрит на вас томными глазами, кладет руку на сердце и, видя, что вы с равнодушием идете мимо, говорит со вздохом: «Нечувствительный! Жестокий!» Тут молодой растрепанный франт встречается с пожилым, нежно напудренным петиметром,[300] смотрит на него с усмешкою и подает руку оперной певице; здесь длинный ряд карет, из которых выглядывают юность и древность, красота и безобразие, ум и глупость в самых живых, характерных чертах – и наконец… марширует отряд национальной гвардии. Целый день употребил я на то, чтобы обойти эту шумную часть булеваров.[301]

Так называемая новая часть представляет совсем другое зрелище: там дерева сенистее, аллеи красивее, воздух чище, но мало бывает гуляющих; не слышите ни стука каретного, ни топота лошадиного, ни песней, ни музыки; не видите ни английских, ни французских щеголей, ни распудренных голов, ни разрумяненных лиц. Здесь в густой тени отдыхает добрый ремесленник с своею женою и дочерью; тут по аллее медленными шагами прохаживается сын его с молодою своей невестою; там поля с хлебом, сельские работы, трудящиеся земледельцы; словом, все просто, тихо и мирно.

Возвратимся опять в городской шум. Карл V говаривал: «Lutetia non urbs, sed orbis» («Лютеция, то есть Париж, есть не город, а целый мир»). Что ж бы он сказал теперь, когда Лютеция его вдвое увеличилась своим пространством и вдвое умножилась числом своих обитателей? Вообразите себе 25 000 домов в 4, в 5 этажей, которые сверху донизу наполнены людьми! Вопреки всем географическим календарям, Париж многолюднее и Константинополя, и Лондона, вмещая в себе, по новому исчислению, 1 130 450 жителей, между которыми полагается 150 000 иностранцев и 200 000 слуг. Ступай здесь из конца в конец города, везде множество идущих и едущих, везде шум и гам, – на больших и малых улицах, а их в Париже около тысячи! Ночью в десять, в одиннадцать часов все еще живо, все движется и шумит; в первом, во втором часу встречается еще много людей; в третьем и четвертом слышите изредка каретный стук – однако ж сии два часа можно назвать самыми тихими в сутках. В пятом показываются на улицах работники, савояры, поденщики – и мало-помалу весь город снова оживляется.

Теперь хотите ли осмотреть со мною славнейшие здания в Париже? – Нет; оставим это до другого времени; вы устали, я также: надобно переменить материю или – кончить.

Нынешний день обедал я у господина Гло*, к которому было у меня письмо из Женевы. Худо не знать обычаев:{36} я пришел в два часа, но в доме совсем еще не думали принимать гостей. Хозяин, после утренней прогулки, одевался в своем кабинете, а хозяйка занималась утренним чтением. Минут через десять вышла последняя в гостиную комнату, где я сидел один у камина, перевертывая листы в Мармонтелевой «Поэтике»,[302] которая лежала на экране. Госпожа Гло* есть ученая дама лет в тридцать, говорит по-английски, италиянски и (подобно госпоже Неккер, у которой собирались некогда д'Аланберты, Дидроты и Мармонтели) любит обходиться с авторами. Мы начали говорить о литературе, исжаром, потому что госпожа Гло* противоречила всем моим мнениям. Например, я сказал, что Расин и Вольтер – лучшие французские трагики, но она, по благосклонности своей, открыла мне, что Шенье есть бог перед ними. Я думаю, что прежде писали во Франции лучше, нежели ныне, но она сказала мне, что в доме у нее собирается около двадцати сочинителей, которые все несравненны. Я хвалил дю Пати;[303] она уверяла, что его в Париже не читают, что он был хороший адвокат, но худой автор и наблюдатель. Я хвалил драму «Рауля»; она говорила об ней с презрением. Одним словом, наши несогласия никогда бы не кончились, если бы слуга не растворил дверей и не уведомил г-жу Гло* о приезде гостей. Через несколько минут наполнилась горница маркизами, кавалерами св. Лудовика,[304] адвокатами, англичанами; каждый гость подходил к хозяйке с холодным приветствием. После всех явился хозяин и завел разговор о партиях, интригах, декретах Народного собрания, и проч., и проч. Французы рассуждали, хвалили, критиковали, а молодые англичане зевали. Я невольным образом пристал к сим последним и сердечно обрадовался, когда нас позвали обедать. Стол был очень хорош, но риторы не умолкали. Между прочими отличал себя один адвокат, который хотел быть министром[305] единственно для того, чтобы в шесть месяцев заплатить все долги Франции, умножить втрое доходы ее, обогатить короля, духовенство, дворянство, купцов, художников, ремесленников… Тут господин Гло* схватил его за руку и с важным видом сказал: «Довольно, довольно, о великодушный человек!» Я засмеялся – к счастию, не один. Впрочем, адвокат нимало тем не оскорбился и продолжал доказывать пользу своих великих планов, относясь наиболее к Неккеровому брату, который обедал вместе с нами и который с величайшим терпением слушал его. Таких говорунов ныне тьма в Париже, а особливо под аркадами в Пале-Рояль, и надобно иметь очень здоровую голову, чтобы от их красноречия не чувствовать в ней боли. – Подле меня сидел за столом англичанин, человек умный и важный, который, узнав, что я русский, расспрашивал меня о нашем климате, образе жизни и проч. Известный путешественник Кокс ему приятель; он вместе с ним был в Швейцарии и Германии. – Мы встали из-за стола в пять часов, и хозяин сказал мне, что я всякое воскресенье могу обедать у него вместе с его приятелями.

Еще было у меня письмо к господину Н*, старому прованскому дворянину, от брата его, эмигранта (с которым я познакомился в Женеве, в доме госпожи К*). Он почти слеп, глух, насилу ходит и живет в Париже для молодой, нежной, томной, белокурой, миловидной жены своей, которая любит спектакли, и проч. «Какая неровная чета! Может ли такое супружество быть счастливо! – думал я, смотря на господина и госпожу Н*, на Вулкана и Венеру, на мертвый Октябрь и цветущий Май. – О природа! В царстве твоем растут ли подле снегов розы?» – Меня приняли с холодною ласкою, так, как здесь обыкновенно чужестранцев принимают; звали обедать, ужинать и проч. Госпожа Н* сказала мне, что ныне в Париже скучно, что она скоро поедет в Швейцарию, поселится на той прекрасной горе близ Нёшателя, которую Руссо описал магическим пером своим в письме к д'Аланберту, и будет жить там счастливо в объятиях натуры. Я похвалил ее пиитическое намерение.

Париж ныне не то, что он был. Грозная туча носится над его башнями и помрачает блеск сего некогда пышного города. Златая роскошь, которая прежде царствовала в нем, как в своей любезной столице, – златая роскошь, опустив черное покрывало на горестное лицо свое, поднялась на воздух и скрылась за облаками; остался один бледный луч ее сияния, который едва сверкает на горизонте, подобно умирающей заре вечера. Ужасы революции выгнали из Парижа самых богатейших жителей; знатнейшее дворянство удалилось в чужие земли, а те, которые здесь остались, живут по большей части в тесном круге своих друзей и родственников.

«Здесь, – сказал аббат Н*,[306] идучи со мною по улице St. Honoré и указывая тростью на большие домы, которые стоят ныне пустые, – здесь по воскресеньям у маркизы Д*[307] съезжались самые модные парижские дамы, знатные люди, славнейшие остроумцы (beaux esprits); одни играли в карты, другие судили о житейской философии, о нежных чувствах, приятностях, красоте, вкусе, – тут по четвергам у графини А*[308] собирались глубокомысленные политики обоего пола, сравнивали Мабли с Жан-Жаком и сочиняли планы для новой Утопии, – там по субботам у баронессы Ф*{37} читал М*{38} примечания свои на „Книгу бытия“, изъясняя любопытным женщинам свойство древнего хаоса и представляя его в таком ужасном виде, что слушательницы падали в обморок от великого страха. Вы опоздали приехать в Париж; счастливые времена исчезли; приятные ужины кончились; хорошее общество (la bonne compagnie) рассеялось по всем концам земли. Маркиза Д* уехала в Лондон, графиня А* – в Швейцарию, а баронесса Ф* – в Рим, чтобы постричься там в монахини. Порядочный человек не знает теперь, куда деваться, что делать и как провести вечер».

Однако ж аббат Н* (к которому привез я письмо из Женевы от брата его, графа Н*) признался мне, что французы давно уже разучились веселиться в обществах так, как они во время Лудовика XIV веселились, например, в доме известной Марионы де Лорм, графини де ла Сюз, Ниноны Ланкло, где Вольтер сочинял первые стихи свои: где Вуатюр, Сент-Эвремон, Саразен, Граммон, Менаж, Пелиссон, Гено блистали остроумием, сыпали аттическую соль на общий разговор и были законодателями забав и вкуса. – «Жан Ла (или Лас), – продолжал мой аббат, – Жан Ла несчастною выдумкою банка погубил и богатство, и любезность парижских жителей, превратив наших забавных маркизов в торгашей и ростовщиков; где прежде раздроблялись все тонкости общественного ума, где все сокровища, все оттенки французского языка истощались в приятных шутках, в острых словах, там заговорили… о цене банковых ассигнаций, и домы, в которых собиралось лучшее общество, сделались биржами. Обстоятельства переменились – Жан Ла бежал в Италию, – но истинная французская веселость была уже с того времени редким явлением[309] в парижских собраниях. Начались страшные игры; молодые дамы съезжались по вечерам для того, чтобы разорять друг друга, метали карты направо и налево и забывали искусство граций, искусство нравиться. Потом вошли в моду попугаи и экономисты,[310] академические интриги и энциклопедисты,[311] каланбуры и магнетизм,[312] химия и драматургия, метафизика и политика. Красавицы сделались авторами и нашли способ… усыплять самых своих любовников. О спектаклях, опере, балетах говорили мы, наконец, математическими посылками и числами изъясняли красоты „Новой Элоизы“. Все философствовали, важничали, хитрили и вводили в язык новые странные выражения, которых бы Расин и Депрео понять не могли или не захотели, – и я не знаю, к чему бы мы наконец должны были прибегнуть от скуки, если бы вдруг не грянул над нами гром революции». Тут мы расстались с аббатом.

Вчера в придворной церкви видел я короля и королеву. Спокойствие, кротость и добродушие изображаются на лице первого, и я уверен, что никакое злое намерение не рождалось в душе его. Есть на свете счастливые характеры, которые по природному чувству не могут не любить и не делать добра: таков сей государь! Он может быть злополучен: может погибнуть в шумящей буре – но правосудная история впишет Лудовика XVI в число благодетельных царей, и друг человечества прольет в память его слезу сердечную. – Королева, несмотря на все удары рока, прекрасна и величественна, подобно розе, на которую веют холодные ветры, но которая сохраняет еще цвет и красоту свою. Мария рождена быть королевою. Вид, взор, усмешка – все показывает необыкновенную душу. Нельзя, чтобы ее сердце не страдало, но она умеет сокрывать горесть свою, и на светлых глазах ее не приметно ни одного облачка. Улыбаясь так, как грации улыбаются, перебирала она листочки в своем молитвеннике, взглядывала на короля, на принцессу, дочь свою, и снова бралась за книгу. Елисавета, сестра королевская, молилась с великим усердием и набожностию; мне казалось, что по лицу ее катились слезы. – В церкви было множество народу, так что я от жару и духоты упал бы в обморок, если бы одна дама, приметив мою бледность, не подала мне спирту. Все люди смотрели на короля и королеву, еще более на последнюю; иные вздыхали, утирали глаза свои белыми платками; другие смотрели без всякого чувства и смеялись над бледными монахами, которые пели вечерню. – На короле был фиолетовый кафтан;{39} на королеве, Елисавете и принцессе – черные платья с простым головным убором. – Дофина видел я в Тюльери. Прекрасная, нежная Ланбаль,[313] которой Флориан посвятил «Сказки» свои, вела его за руку. Милый младенец! Ангел красоты и невинности! Как он в темном своем камзольчике с голубою лентою через плечо[314] прыгал и веселился на свежем воздухе! Со всех сторон бежали люди смотреть его, и все без шляп; все с радостию окружали любезного младенца, который ласкал их взором и усмешками своими. Народ любит еще кровь царскую!

Париж, апреля… 1790

Говорить ли о французской революции? Вы читаете газеты: следственно, происшествия вам известны. Можно ли было ожидать таких сцен в наше время от зефирных французов, которые славились своею любезностию и пели с восторгом от Кале до Марсели, от Перпиньяна до Стразбурга:

 
Pour un peuple aimable et sensible
Le premier bien est un bon Roi… –
Для любезного народа
Счастье – добрый государь?
 

Не думайте, однако ж, чтобы вся нация участвовала в трагедии, которая играется ныне во Франции. Едва ли сотая часть действует; все другие смотрят, судят, спорят, плачут или смеются, бьют в ладоши или освистывают, как в театре! Те, которым потерять нечего, дерзки, как хищные волки; те, которые всего могут лишиться, робки, как зайцы; одни хотят все отнять, другие хотят спасти что-нибудь. Оборонительная война с наглым неприятелем редко бывает счастлива. История не кончилась, но по сие время французское дворянство и духовенство кажутся худыми защитниками трона.

С 14 июля[315] все твердят во Франции об аристократах и демократах, хвалят и бранят друг друга сими именами, по большей части не зная их смысла. Судите о народном невежестве по следующему анекдоту:

В одной деревеньке близ Парижа крестьяне остановили молодого, хорошо одетого человека и требовали, чтобы он кричал с ними: «Vive la nation!» – «Да здравствует нация!» Молодой человек исполнил их волю, махал шляпою и кричал: «Vive la nation!» «Хорошо! Хорошо! – сказали они. – Мы довольны. Ты добрый француз; ступай куда хочешь. Нет, постой: изъясни нам прежде, что такое… нация?»

Рассказывают, что маленький дофин, играя с своею белкою, щелкает ее по носу и говорит: «Ты аристократ, великий аристократ, белка!» Любезный младенец, беспрестанно слыша это слово, затвердил его.

Один маркиз,{40} который был некогда осыпан королевскими милостями, играет теперь не последнюю роль между неприятелями двора. Некоторые из прежних его друзей изъявили ему свое негодование. Он пожал плечами и с холодным видом отвечал им: «Oue faire? j'aime leste-te-troubles!» – «Что делать? Я люблю мя-те-те-тежи!» Маркиз – заика.

Но читал ли маркиз историю Греции и Рима? Помнит ли цикуту и скалу Тарпейскую?{41} Народ есть острое железо, которым играть опасно, а революция – отверстый гроб для добродетели и – самого злодейства.

Всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня для добрых граждан, и в самом несовершеннейшем надобно удивляться чудесной гармонии, благоустройству, порядку. «Утопия»[316] будет всегда мечтою доброго сердца или может исполниться неприметным действием времени, посредством медленных, но верных, безопасных успехов разума, просвещения, воспитания, добрых нравов. Когда люди уверятся, что для собственного их счастия добродетель необходима, тогда настанет век златой, и во всяком правлении человек насладится мирным благополучием жизни. Всякие же насильственные потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот. Предадим, друзья мои, предадим себя во власть провидению: оно, конечно, имеет свой план; в его руке сердца государей – и довольно.

Легкие умы думают, что все легко, мудрые знают опасность всякой перемены и живут тихо. Французская монархия производила великих государей, великих министров, великих людей в разных родах; под ее мирною сению возрастали науки и художества, жизнь общественная украшалась цветами приятностей, бедный находил себе хлеб, богатый наслаждался своим избытком… Но дерзкие подняли секиру на священное дерево, говоря: «Мы лучше сделаем!»

Новые республиканцы с порочными сердцами![317] Разверните Плутарха,[318] и вы услышите от древнего величайшего, добродетельного республиканца Катона, что безначалие хуже всякой власти! –

В заключение сообщу вам несколько стихов из Рабеле, в которых знакомец мои аббат Н* находит предсказание нынешней революции:

 

GARGANTUA, Ch LYIII
Enigme et Prophette

Je fays sgavoir à qui le veut entendre,
Que cet hyver prochain, sans plus attendre.
En ce lieu où nous sommes,
Il sortira une maniere d'hommes,
Las du repos ét faschez du séjour,
Qui franchement iront, et de plein jour,
Suborner gents de toutes qualitez,
A differends et partialitez,
Et qui voudra les croire et escouter,
Quoy qu'il en doive advenir et couter.
Ils feront mettre en debats apparents
Amys entre eux et les proches parents.
Le fils hardi ne craindra l'impropere
De se bander contre son propre père.
Mesme les Grands, de noble lieu saillis,
Dè leurs subjects se verront assaillis,
Et sur ce point naistra tant de meslées,
Tant de discords, venuёs et alées,
Que nulle histiore, où sont les grands merveilles,
N'a fait récit d'emotions pareilles.
Alors auront non moindre authonté
Homines sans foy, que gents de vérité;
Car touts suivront la creance et estude
De l'ignorante et sotte multitude,
Dont le plus lourd sera reçu pour juge.
O dommageable et penible deluge!
Deluge, dis-je, et à bonne raison;
Car ce travail ne perdra sa saison,
Et n'en sera la terre dclivreé,
Jusques a tant qu'elle soil ennyvrée
De flots de sang…
 

Французский старинный язык, может быть, для вас темен. Я переведу:

282Берегись! Берегись! (фр.) – Ред.
283«Британской гостиницы» (фр.). – Ред.
284Брегет (Бреге) – прославленный часовой мастер в Париже, поддерживавший регулярные торговые связи с Россией. В XVIII в. путешественниками было принято отправлять свою корреспонденцию на адрес банкирских контор или известных торговых домов. Друзья Карамзина отправляли ему письма на адрес Бреге в Париже.
35Кофейные домы… – Посещение кафе входило в норму дня обеспеченного человека в Париже: утром, во время завтрака, и после обеда перед театром. Е. Ф. Комаровский, попавший в Париж перед самой революцией как дипломатический курьер русского двора, вспоминал: «Поутру ходил я завтракать в Café de Foi, бывшем тогда в большой моде, или в другой кофейный дом… После обеда кофе пить я ходил au Café méchanique, где из-под полу, посредством машин, доставлялось все, чего пожелаешь» (Записки гр. Е. Ф. Комаровского. СПб., 1914, с. 9–10). Свидетельство Комаровского указывает, что даже вполне благонамеренные русские молодые офицеры посещали «Cafe de Foi». Между тем Карамзин обошел молчанием вопрос о том, какие «кофейные домы» он посещает, и лишь упомянул о возможности «с томною, но приятных чувств исполненною душою отдыхать в Пале-Рояль, в „Café de Valois“, de „Caveau“». Для людей, владевших ключами к тексту, смысл был ясен: назывались лишь монархические или нейтральные кафе, хотя трудно предположить, чтобы хотя бы любопытство не привлекло Карамзина туда, где обычно бывал даже недалекий Комаровский. Смысл этих упоминаний раскрывается из следующих сопоставлений: «…Период… от 1789 до 1799 года, – писал французский историк XIX в. Анри д'Альмера, – был золотым веком кафе. Во многих из этих кафе, которые преобразились в политические клубы, можно было прочесть вечерние газеты, в них спорили, произносили речи, судили правительство и подготовляли мятежи [ср. у Карамзина: „где также все людьми наполнено, где читают вслух газеты и журналы, шумят, спорят, говорят речи и проч.“]. В Пале-Рояле „Café de Foi“ было гнездом демагогов. Их постоянные призывы к гражданской войне заставили власти его закрыть [так вот куда ходил по утрам будущий любимец Павла I, Константина и Александра Павловичей и начальник корпуса внутренней стражи, то есть военной полиции! – Ю. Л.]… Роялисты встречались в „Café de Valois“, прозванном „неизлечимые“, и „Café de Chartres“. Среди нейтральных (с монархическим оттенком) названо Le café du Caveau, где на галерее были выставлены бюсты Филидора, Глюка и Пиччини, пивших там кофе» (D'Alméras Henri. La vie parisienne sous la Révolution et le Directoire. Paris, 1909, pp. 67–68).
285В саду Пале-Рояля (фр.). – Ред.
286Система Декартовых вихрей… – Теория происхождения вселенной из вихреобразных потоков материи изложена Декартом в его «Началах философии» (ч. III, 1647).
287… с яиц Леды… – перевод латинской поговорки «ab ovo», то есть с самого начала.
288…сей город назывался некогда Лютециею… – Весь отрывок заимствован, как установил В. В. Сиповский, из кн.: Sainfoix. Essai historique Paris, 4 éd. t. I – V. Paris, 1768 (см.: Сиповский В. В. Н. М. Карамзин, автор «Писем русского путешественника», СПб., 1899, с. 287–288). Заимствуя у Сенфуа исторические сведения и цитаты, Карамзин, однако, обращался и к первоисточникам; слова Юлиана приведены им в более обширном объеме, чем у Сенфуа.
289«Записки» Юлия Цезаря – «Комментарии на войну с галлами».
290«Мизопогона» – сочинение императора Юлиана «Ненавистник бороды, или Антиохиец».
291«Я провел зиму в моей любезной Лютеции, – говорит он, – она построена на острову и окружена стенами, которые омываются водами реки, приятными для глаз и вкуса. Зима бывает там обыкновенно не очень холодна, но в мое время морозы были так жестоки, что река покрылась льдом. Жители нагревают свои жилища посредством печей, но я не позволил развести огня в моей горнице, а велел только принести к себе несколько горящих угольев. Пар, который от них распространился по всей комнате, едва было не задушил меня, и я упал без чувства».
292Окружить ли мне себя… – Карамзин перечисляет ряд трудов по истории Парижа. Некоторые фамилии авторов приводятся искаженно, а книги двух авторов вообще опознать не удалось.
293…когда не Лаис, не Рено пленяли слух людей… – Когда «Письма» вышли в свет, Карамзину, конечно, было известно, что в годы революции Лаис сделался убежденным якобинцем и прославился исполнением «Марсельезы» со сцены, участием в патриотических спектаклях и выступлениями перед отбывающими на фронт войсками.
294Братья Оссиановы – жрецы-друиды.
295Обожатели дубового леса – друиды, исполнявшие обряды и жертвоприношения перед дубом, священным деревом галлов.
296«Очерки Парижа» (фр.). – Ред.
297Потому что нигде не продают столько ароматических духов, как в Париже.
298Мостовая делается в Париже скатом с обеих сторон улицы, отчего в средине бывает всегда страшная грязь.
299За порядочную наемную карету надобно заплатить в день рубли четыре. Можно ездить в фиакрах, то есть извозчичьих каретах, которые стоят на каждом перекрестке; правда, что они очень нехороши как снаружи, так и внутри; кучер сидит на козлах в худом камзоле или в ветхой епанче и беспрестанно погоняет двух – не лошадей, а лошадиных скелетов, которые то дернут, то станут – побегут, и опять ни с места. В сем экипаже можно за 24 су проехать город из конца в конец.
300Тут молодой растрепанный франт встречается с пожилым, нежно напудренным петиметром… – Точное воспроизведение сцены с сатирической гравюры тех лет. Франт и петиметр выступают здесь как люди двух эпох: пожилой петиметр представляет XVIII в., молодой франт – эпоху предромантизма.
301Между великолепными домами, к ним примыкающими, заметил я дом известного Бомарше. Сей человек умел не только странною комедиею вскружить голову парижской публике, но и разбогатеть удивительным образом; умел не только изображать живописным пером слабые стороны человеческого сердца, но и пользоваться ими для наполнения кошелька своего; он вместе и остроумный автор, и тонкий светский человек, и хитрый придворный, и расчетистый купец. Теперь имеет Бомарше все средства и способы наслаждаться жизнию. Дом его смотрят любопытные как диковинку богатства и вкуса: один барельеф над воротами стоит тридцать или сорок тысяч ливров.
36Худо не знать обычаев… – Порядок дня в Москве и Париже, в кругу, доступном наблюдениям Карамзина, различно распределялся по часам суток. Французская аристократия рассматривала позднее вставание как сословную привилегию. Так, в комедии Сорена на слова добродетельного буржуа, восхваляющего удовольствия солнечного дня, героиня-аристократка отвечает: «Фи, сударь, это неблагородное удовольствие: солнце – это для простонародья» (С о р е н. Нравы нашего времени, сц. XII). В России даже в конце XVIII в. день начинался и кончался раньше. Следующие строки у Карамзина посвящены характеристике салона. Литературные салоны были одной из наиболее ярких черт культурной жизни Парижа XVIII в. Значение их в период пребывания там Карамзина еще не было нарушено. Хозяйка литературного салона Ж. де Сталь так характеризовала положение в начале 1791 г.: «Я был поражен (текст написан от лица героя. – Ю. Л.) простотой и свободой, царившими в парижских салонах. Самые важные вопросы обсуждались без тени легкомыслия, но и без малейшего педантства: самые глубокие мысли высказывались в непринужденной беседе, и, казалось, величайшая в мире революция совершилась лишь затем, чтобы придать еще больше приятности парижскому обществу. Я знал высокообразованных и чрезвычайно одаренных людей, скорее одушевленных желанием нравиться, чем приносить пользу: они искали аплодисментов в салоне после того, как срывали их на трибуне» (Сталь де. Ж. Коринна, или Италия М, 1969, с 199) Судя по автореферату «Писем» в «Spectateur du Nord», Карамзин был посетителем нескольких салонов, но предпочел им политические разговоры в кафе, а также театры и Национальное собрание. Расшифровать, какой салон скрыл Карамзин под обозначением «Гло*», не удается: хозяйки салона, чья фамилия начиналась бы подобным образом, не обнаруживается. Из сопоставления следующих данных: 1) Карамзин был принят в этом салоне по рекомендации из Женевы; 2) в салоне находился брат Неккера; 3) хозяйка салона, «ученая дама лет в тридцать», которая «говорит по-английски, итальянски», сопоставляется с госпожой Неккер, – можно сделать вывод, что госпоже Гло* приданы некоторые черты самой Неккер – хозяйки известного литературно-политического салона, постоянными посетителями которого были Сийес, Кондорсе, Талейран, дочь ее – де Сталь и др. В этом случае салон, описанный в «Коринне», мог быть тем самым, который посетил Карамзин, спор его с хозяйкой – фиксировал разницу мнений автора «Писем» и г-жи Неккер.
302Мармонтелева «Поэтика» – «Poétique francaise» («Французская поэтика») – дополнение и расширение статей Мармонтеля из «Энциклопедии». Об отношении Карамзина к Мармонтелю.
303Я хвалил дю Пати… – Шарль Дюпати – президент парламента в Бордо, писатель, автор «Писем об Италии», сочинения его пользовались популярностью в России.
304…наполнилась горница… кавалерами св. Лудовика. – Орден св. Людовика (1693) давался за личные военные заслуги.
305…один адвокат, который хотел быть министром… – Эпизод, видимо, является пересказом анекдотического выступления в печати некоего шевалье д'Арлаша. В газете «PetitsAffiches» 7 июля 1789 г. он писал: «Я намерен доказать самым ясным образом: 1) что за год, считая со дня, когда мой план будет принят и утвержден, существующий дефицит будет восполнен; 2) что расходы будут приведены в соответствие с доходами и что избыток в 200 миллионов ежегодных будет использован на оплату национального долга».
306«Здесь, – сказал аббат Н*…» – Улица Сен-Онорэ – место расположения знаменитых литературных салонов XVIII в.: маркизы дю Деффан, г-жи Жоффрен и ее дочери маркизы Ферте-Эмбо.
307У маркизы Д* – то есть в салоне дю Деффан Мари де ВишиШамрон (1697–1780), в котором собирались и философы-энциклопедисты, и светские люди.
308У графини А* – то есть в салоне герцогини д'Эгийон, известной своим умом и безобразием, чей салон был и местом встреч философов-энциклопедистов, и прибежищем гонимых правительством писателей.
37У баронессы Ф* – то есть в салоне маркизы ФертеЭмбо Марии-Терезы (1715–1791), в котором собиралось общество «Ордена Лантюрлелю», имевшее одновременно антипросветительский, ортодоксально-католический, с одной стороны, и щегольской, прециозный характер – с другой. Маркиза Ферте-Эмбо, чей салон открыто враждовал с салоном ее матери (в котором царили Д'Аламбер, Тома, Морелли, Монтескье, Мармонтель, Станислав Понятовский), носила в «Ордене» титул «ее экстравагантнейшего величества лантюрлелийского, основательницы Ордена и самодержицы всех Глупостей». Салон посещался такими деятелями, как кардинал Берни. Салон г-жи Жоффрен поддерживал, несмотря на некоторые размолвки, связи с Екатериной II. Павел во время своего пребывания в Париже (1781 г.) под именем графа Северного посещал салон Ферте-Эмбо и вместе с Марией Федоровной вступил в «Орден Лантюрлелю».
38Читал М* – Видимо, имеется в виду известный проповедник, виднейший оратор Жан-Батист Массильон (1663–1742). Подчеркивая впечатление, которое производили речи католических проповедников в антипросветительских салонах, Карамзин знал об ироническом отношении к ним в противоположном лагере. Описывая свое посещение монастыря Сен-Дени и рассказав о чуде св. Дионисия, который «после казни стал на ноги, взял в руки отрубленную голову свою и шел с нею версты четыре», Карамзин цитирует известные слова маркизы дю Деффан: «…Стоит сделать лишь первый шаг» (см.: Bellessort André. Le salon de M-me du Deffand. – В кн.: «Les grands salons littéraires (XVII-eme et XVIII-eme siecle). Conférence du musée Carnavalet» (1927). Paris, 1928, p. 154). Стремясь к художественной обобщенности, а не к документальной точности создаваемой им картины, Карамзин заменяет исторические имена инициалами, что дает ему большую свободу сдвигать и комбинировать факты. Так, Массильон проповедовал не в салоне у г-жи Ферте-Эмбо, а в более ранних обществах, однако соединение их имен, скрытых под прозрачными инициалами, создавало картину мощного католического центра и придавало законченность созданной Карамзиным гамме: светский салон маркизы Д*, философский – графини А* и религиозный – баронессы Ф*. Ради законченности композиционного ряда «маркиза – графиня – баронесса», который был устойчивым элементом комедий и сатир той эпохи, превратившись в сжатый образ дореволюционной аристократии Парижа, Карамзин сдвинул реальную картину, сделав ее «более типической»: г-жа Эгийон была герцогиня, а не графиня, Ферте-Эмбо – маркиза, а не баронесса. Желая подчеркнуть, что мир салонов – черта аристократической культуры, Карамзин вообще не упомянул о «средах» у г-жи Жоффрен, матери Ферте-Эмбо, которая не была знатного происхождения, хотя ум, остроумие обеспечили ей роль хозяйки самого блестящего салона Парижа. Художественно обобщил Карамзин и картину конца «века салонов», связав его с революцией. Столь же свободно обращается Карамзин и с датами. Революция разрушила мир салонной культуры. Широкая картина исторического движения от эпохи Людовика XIV к концу XVIII в. представляет и гибель салонной культуры, и смену «забав и вкуса» «страшными играми» в карты, спекуляциями, завершившимися тем, что «грянул над ними гром революции».
309…истинная французская веселость была уже с того времени редким явлением… – Карамзин строит следующую картину развития французской культуры: Золотой век – эпоха прециозных салонов, торжества вкуса, главенства женщин в культуре (характерно, что и признанные авторитеты классицизма, и придворно-государственное влияние на культуру обходятся молчанием); время распада – регентство, рост культурной и финансовой разрухи; итог всего – революционный кризис.
310Потом вошли в моду попугаи и экономисты… – Попугаи вошли в моду в эпоху рококо и как деталь интерьера, и в качестве занятия светской дамы (в антитезе «простой» канарейке как детали третьесословного быта). Экономисты – название, распространявшееся на школу физиократов (Кене, Тюрго и др.), предшественников, а затем – оппонентов энциклопедистов.
311Академические интриги и энциклопедисты… – Интриги вокруг выборов во Французскую академию, участие в выборах таких деятелей, как Д'Аламбер и Кондорсе, мода на философовпросветителей; разговоры о противоречиях и интригах в их лагере давали обильную пищу беседам в парижских салонах.
312Магнетизм – учение о притяжении и взаимном влиянии душ, получившее большую популярность в конце XVIII в. Ср.: «Разные дамские игрушки, изобретенные в конце минувшего столетия вместе с Монгольфьеровым шаром и Месмеровым магнетизмом» (Пушкин. Полн. собр. соч., т. 8, кн. 1, с. 240).
39На короле был фиолетовый кафтан… – Французские короли и принцы крови носили фиолетовый цвет в знак траура. Деталь эта намекает на многозначительные обстоятельства, современникам Карамзина понятные: королевская семья носит траур по маркизу Фаврасу, повешенному на Гревской площади в конце февраля 1790 г. по обвинению в заговоре, имевшем целью похищение короля. На самом деле имела место конспирация с участием королевы, графа Прованского, а возможно, и Мирабо. Фаврас взял всю вину на себя, и заговор остался нераскрытым. Однако в Париже циркулировали слухи, возможно, известные Карамзину, что Фаврас был обманут своими высокими покровителями и до последней минуты надеялся, что приговор не будет приведен в исполнение. Уже на эшафоте он хотел сделать важные признания, но ослепленный ненавистью народ (первый случай повешенья аристократа!) не дал ему говорить. В этих условиях, когда говорили, что казнь Фавраса вызвала вздох облегчения у его друзей в большей мере, чем у врагов, траур короля и королевы получал несколько двусмысленное значение.
313…прекрасная нежная Ланбаль… – Принцесса Ламбаль, друг и наперсница Марии-Антуанетты, была убита во время сентябрьских событий 1792 г. Описание королевской семьи дано от лица Путешественника в 1790 г., еще ничего не знающего о будущих событиях. Фактически глава писалась (и дошла до читателя), когда судьба описанных здесь лиц уже определилась. Карамзин сознательно рассчитывает на двойной эффект переживания этого отрывка.
314…с голубою лентою через плечо… – Лента ордена св. Духа, которым награждались все члены королевского семейства.
315С 14 июля… (1789 г.) – день взятия Бастилии, явившийся началом Великой французской революции.
40Один маркиз… – П. Н. Берков предположил, что имеется в виду маркиз Лафайет (см.: Карамзин Н. М. Избр. соч., т. 1. М. –Л., 1964, с. 798). Однако более вероятным представляется предположение, что имеется в виду маркиз АнтуанНикола де Кондорсе (1743–1794) – известный ученый, математик и философ, непременный секретарь Французской академии, примкнувший к революции и сделавшийся в 1791–1792 гг. одним из ее лидеров; в эпоху якобинской диктатуры пал вместе с жирондистами. Выражение «был некогда осыпан королевскими милостями» не подкрепляется биографией Лафайета, между тем как не располагавший никаким состоянием Кондорсе в молодости получал королевскую пенсию. Лафайет не был заикой, о Кондорсе же известно, что «застенчивость и крайняя слабость легких, неумение сохранять хладнокровие и быстроту соображения посреди шума, волнения и смуты… заставляли его держаться вдалеке от трибуны» (Arago Fr. Biographie de Condorset. Paris, 1849, p. 121). В незнакомом обществе он производил впечатление заики. Предположение о том, что речь идет о Кондорсе, проясняет еще одну деталь текста: говоря об опасностях революции, Карамзин строкой ниже использует выражение Мирабо (см. след. коммент.), однако вставляет в него упоминание о цикуте, в речи Мирабо отсутствовавшее. Последнее может быть истолковано как прямой намек на судьбу Кондорсе: преследуемый Робеспьером, Кондорсе принял яд, чтобы избежать эшафота, – перед нами лишнее свидетельство осведомленности Карамзина в деталях парижских событий.
41Помнит ли цикуту и скалу Тарпейскую? – Слова представляют собой перефразировку изречения Мирабо, произнесенного, видимо, в присутствии Карамзина. В конце мая 1790 г. в Национальном собрании обсуждался вопрос о праве короля на ведение тайной дипломатии и объявление состояния войны. 20 мая Мирабо в обширной речи доказывал, что «право войны» принадлежит в равной мере и королю, и Национальному собранию, право на заключение договоров принадлежит королю с последующей санкцией Собрания. 21 мая Барнав произнес речь, опровергавшую тезисы Мирабо. Одновременно на улицах Парижа стали продавать памфлет: «Великое предательство графа Мирабо». 22 мая Национальное собрание было окружено толпой в 50 000 человек. Мирабо долгое время не давали начать ответной речи, заглушая его голос криками, а когда он направился к трибуне, Вольней крикнул ему: «Мирабо, вчера в Капитолии – сегодня на Тарпейской скале». Мирабо в патетической речи ответил: «Мне не надо этих уроков, чтобы помнить, что от Капитолия близко до Тарпейской скалы!»
316Или «Царство счастия», сочинения Моруса.
317Новые республиканцы с порочными сердцами!.. – Отрывок, видимо, представляет позднейшую интерполяцию и соответствует политическим настроениям Карамзина 1800–1810-х гг. Ср.: «Республика без добродетели и геройской любви к отечеству есть неодушевленный труп» – в «Историческом похвальном слове Екатерине II» (Карамзин Н. М. Соч., т. 1. СПб., 1848, с. 297); «Без высокой добродетели республика стоять не может» («Вестник Европы», 1802, № 20, с. 319–320).
318Разверните Плутарха… – Карамзин имеет в виду слова Катона Утического, сказавшего, что он предпочитает любую власть безначалию, приведенные Плутархом в очерке, посвященном Помпею (см.: Плутарх. Сравнительные жизнеописания в трех томах, т. 2. М., 1963, с. 372).