Ночь, когда мы исчезли

Tekst
Sari: Vol.
6
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Kas teil pole raamatute lugemiseks aega?
Lõigu kuulamine
Ночь, когда мы исчезли
Ночь, когда мы исчезли
− 20%
Ostke elektroonilisi raamatuid ja audioraamatuid 20% allahindlusega
Ostke komplekt hinnaga 6,83 5,47
Ночь, когда мы исчезли
Audio
Ночь, когда мы исчезли
Audioraamat
Loeb Валерий Панюшкин, Дарья Черкудинова, Семен Шешенин
3,47
Lisateave
Неправильное воспитание Кэмерон Пост
Неправильное воспитание Кэмерон Пост
E-raamat
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

2

Кутя идёт по тропинке между бетонными заборами. Позади – поле с сухими стеблями полыни, торчащими из сугробов, и интернат для психов. Впереди кран ставит друг на друга разноцветные блоки, возводя тридцатиэтажку.

Это её окраина – окраина кислотных пуховиков, талого снега, новостроек среди пустоты, труб градирен, давки в метро, брошенных тележек и пакетов, которые вальсируют на безлюдных парковках супермаркетов, застревая в лужах и всплёскивая лямками.

Вообще-то она Катя, но Кутя ей нравится больше, поскольку намекает на бесшабашность (неправда) и на то, что она cutie (правда). Её школа обычная, никаких почитаемых в третьем колене интеллигентских фамилий и чувства монастыря, обороняющегося от грубостей мира. Поэтому матери приходится платить репетиторам – вне монастырей учат так себе.

Зато попадаются классные люди, например учитель обществознания, который помог Куте раскрыть тайну. В детстве она думала, что из мрачного интерната с жёлтыми огнями, сверкающими сквозь ветви, разлетаются похищающие разум тени. Учитель рассказал, что это не обычный дом престарелых, как говорили Куте родители: в том доме долго жил и умер писатель, чьи рассказы о лагерях-тюрьмах на краю Сибири они проходили по литературе. В интернат писатель угодил не потому, что стал немощным, а потому, что ему запретили печататься и он сошёл с ума от пережитого. Так что Кутя не ошиблась с тенями.

Учитель работает первый год, недавно из университета и, честно говоря, не очень симпатичный, но однажды он признался Куте, что считает себя профеминистом. Поэтому теперь Кутя готовит к следующему уроку доклад «Женщина, которую я уважаю».

Заперев дверь комнаты, Кутя открывает чат. В шесть начинается Честный Вторник. Они с подругами договорились признаваться в этом чате о чём-то, что рассказывать просто так неловко. Не касаясь разве что войны: все и так сходят с ума, бродят с помертвевшими лицами и боятся заглянуть в соцсети, чтобы не увидеть ещё более страшное видео с ещё более страшной смертью.

Кутя – заводила, хотя прикидывается, что хотела бы всю жизнь сидеть в кресле и читать. Психологиня выдала её классу анкеты теста, сопоставила нацарапанные галки с методичкой и написала маме письмо, что дочь – скрытый лидер.

Чат называется «Солидарность», хотя над Кутиными тейками о неминуемой смерти патриархата хихикают почти все. Когда она заявила, что намерена поступать на дизайн и собирает пожертвования на фемзин, чтобы подать его в приёмную комиссию, Хава устроила сцену.

«Я не дам ни рубля, я хочу жить так, как живу, носить хиджаб и, когда у меня будет муж, хочу получать от него деньги на всё-всё и рожать детей, а ты хочешь мне сказать, что я дура тупая и меня надо перевоспитать!» Нет-нет, Хавонька, заторопилась Кутя, не попадая по нужным буквам, я, наоборот, хочу, чтобы каждая выбирала то, чего в самом деле хочет, – только это «на самом деле» очень важно разъяснить, потому что мы часто не понимаем, откуда берутся наши желания.

«…Вчера в маршрутке была одна пиздливая женщина, а сегодня две. Конечно, про геноцид русских. Не могу испытывать к таким эмпатии, хотя понятно, что они просто смотрят телек и напитались враньём. Хочу беруши».

«…Не знаю, что сказать. Погода мерзкая, всё хуже некуда, но настрик гулять и сосаться с красивым мальчиком, а не сидеть здесь».

«…Минус быть жопастой в том, что в один размер не влезает твоя жопа, а другой болтается на талии. И так было всегда. Я помню, как страдала лет в четырнадцать, но потом мне просто рандомная тётя в магазе сказала: „Это нормально: талия одного размера, попа – другого. Ты живой человек, всё ок“, – и я расслабилась».

«…Персоны, вопрос. После какого по счёту свидания вы смотрите прогноз совместимости по дате рождения?

…После первого.

…После „до свидания“».

А по-моему, вы врёте, строчит Кутя. После того как он написал «привет».

Всё так, вздыхает чат, жиза.

Кутя шаркает на кухню. Мать издаёт вздох, передающий всю сложность бытия. «Можно не шаркать и не сутулиться? Тебе семнадцать или восемьдесят семь?» Ещё вздох. «Восемьдесят семь». Скрип стула. «Что, опять куча заданий, а за выходные ничего не сделано?»

Из окна видны тропинки через заснеженный двор: одна идёт в поле к градирням, другая – к опорному пункту полиции. «Почему сразу ничего не сделано… Я говорила, у меня депрессия, а если в школе устроят ещё один урок о неонацистах и бандеровцах, то выпилюсь прямо на месте».

«С-с-спди, – распахивает мать духовку и ставит туда рыбу. – Ну и проблемы! Прослушала политинформацию, и всё… Ты же успела с бабушкой своей посекретничать. Наверное, она тебе рассказывала о жизни во время настоящей войны… Ну а что? Человека так побросало, что мне заикаться о депрессии при ней было бы стыдно».

Кутя открывает рот, чтобы возразить, что нельзя сравнивать меры тяжести – кто-то от пушинки помрёт, а кто-то будет волочь своё горе, как лошадь, – а также что бабушка была несчастной женщиной, которая попала в оккупацию, была вывезена немцами, и не смогла вернуться в Союз, и уплыла в Америку, где первые десять лет крутила банки на консервном заводе, – но всё это не значит, что ей, Куте, надо заткнуться… И тут же закрывает рот, поражённая воспоминанием.

Она совсем забыла, что искомая героиня для доклада о женщине, возможно, находится совсем рядом, у неё в тайнике, во втором ряду книжного шкафа за многотомником Шекспира.

Мать с отцом расстались, когда Куте был год. Отец вернулся в Нью-Йорк. Он прилично говорил по-русски, но не прижился и не выдержал жизни с младенцем в квартирке с видом на шоссе, источающее смрад. «Не надо было и пытаться, – сказала однажды мать, – в пятьдесят восемь уже всё слишком сложно, да и разница в возрасте…»

Когда Куте исполнилось двенадцать, отец очнулся и затребовал их обеих к себе. Причина была в том, что умирала его мать, то есть её бабушка, которую она видела только на фото. Родители долго переговаривались, спорили, штамповали визы, и наконец Кутя с мамой полетели.

Отец не произвёл никакого впечатления – незнакомый пожилой мужик, бодрый, с акцентом, на неё не похож. В первый же день он преподнёс матери билеты на мюзикл, а её отвёз к бабушке в дом престарелых.

Сиделка говорила только на английском, но Кутя уже учила язык и что-то понимала. Бабушка лежала в комнатке с отцветшей сакурой за окном. Она почти не могла говорить и дышала кислородом через маску. Взглянув на Кутю, бабушка едва заметно улыбнулась, и аппарат зашумел, как паровоз.

Сиделка взяла бабушку за руку. Та кивнула и прикрыла глаза. Спустя минуту бабушка указала пальцем на Кутю. Сиделка сказала, что Вера не сможет снять маску и произнести хоть что-то и поэтому просто хочет подержать за руку. Кутя взяла её кисть с исчезающе тонкой кожей.

Бабушка кивнула так, что Кутя поняла: надо о чём-нибудь рассказать – и рассказала, что ужасно хочет собаку, пусть даже небольшую, и в её мечтах она сидит в кресле и читает книгу о сёстрах, которых родители-евреи, попавшие в гетто, успели выслать в Швецию, и сестёр приютили рыбаки, и они живут на пустынном острове, и она запускает руку в собачью шерсть.

Аппарат задышал по-другому, прерывисто и сбивчиво. Глаза бабушки опять закрылись, и на этот раз Кутя с сиделкой ждали долго. Наконец бабушка шевельнула указательным пальцем, и сиделка произнесла: «Окей, я сделаю, как мы договорились». После чего достала из стола несколько папок, взяла одну, спрятанную так, чтобы не высовывалась среди прочих, и протянула Куте. «Вера просила, чтобы ты не показывала эти письма родителям, пока не дочитаешь их до конца».

Естественно, Кутя не дочитала. Она извлекла пару писем наугад, и письма оказались очень скучными. В некоторых начало поплыло вместе с чернилами. Адресаткой писем была бабушкина ученица, перед которой бабушка была в чём-то виновата, но не смертельно, потому что ученица всё-таки согласилась играть с ней в шахматы по переписке. И вот они обменивались ходами, письмо за письмом. Ученица в основном молчала, а бабушка описывала непонятные Куте взрослые проблемы.

Кутя всё же сохранила папку и, раз обещала бабушке – та умерла, когда их самолёт взлетал, – то родителям так ничего и показала. Теперь она бормочет: «Да, мама, да, наверное, ты права», – встаёт со стула и направляется, ни разу не шаркнув, в свою комнату.

Запах ветхой бумаги, пыль, из-за Шекспира высовываются тесёмки, картонка с подтёками клея. Кутя раскрывает папку и видит письма. Торчат те, которые она уже пробовала читать. Всю стопку обнимает разлинованными страницами начальное письмо, на современной, почти не пожелтевшей бумаге.

Кутя закрывается и читает.

…Башня пошатнулась и вздрогнула. Со столов взлетели бланки. Я сидела с минуту, боясь пошевелиться. Лишь когда завыла сигнализация, меня будто схватили за воротник и направили к окну.

Стояла жара, и с самого утра, приходя на службу первой, я открывала ставни. Когда же я оперлась на подоконник и выглянула наружу, в глаза ударила волна раскалённого воздуха – так, что я ослепла, на ощупь нашла стул и упала на него. Ужас пронзил меня, но он оказался не таким, как я ждала. Он рождался из того, какой крошечной, сжатой в зёрнышко оказалась жизнь. Всё происходящее уже случалось, причём недавно…

Я шла по Нидерзахсенверфену с Лёвой, закутанным в одеяло. Обратный путь из больницы давался тяжелее, потому что улица забиралась в гору. Стоял студёный апрель, с холмов дул ветер, и по улице волоклись такие же запыхавшиеся прохожие. Первый самолёт прожужжал совсем низко, на его брюхе была видна каждая заклёпка, а второй отклонился правее. От него оторвалось что-то едва заметное, и через несколько секунд казармы взорвались. Я отвернулась, хотя до взрыва было два километра. Самолёт разворачивался. Я ни разу не пряталась в бомбоубежище – наш лагерь находился далеко от города – и не знала, куда идти. Прохожие бежали к гостинице. Самолёт метнул ещё одну бомбу и попал так близко, что земля вздрогнула…

 

Соседний небоскрёб горел, белёсый дым несло в нашу сторону. У лифта уже собралась толпа. Юристы спорили, кто поедет первым, так остервенело, что я испугалась и шагнула к лифту, который ходил до пятьдесят восьмого. Кабина была переполнена, и мне помог лишь вызывающий жалость вид: трость, неидеальная осанка. Публика втянула животы, и я зашла. На пятьдесят восьмом, у лифтов до нулевого этажа, обнаружился ещё более обескураженный и галдящий вокзал, и я, не раздумывая, пробралась к лифту до сорок четвёртого. Сигнализация перестала выть, твёрдый голос сообщил, чтобы все сохраняли спокойствие, не создавали давку и возвращались в офисы. Многие заговорили, что, может, лучше вернуться, но я-то знала, что случится дальше; медлить было нельзя. Я толкнула дверь на лестницу и замахала остающимся палкой как можно отчаяннее…

Бомбоубежище выглядело так: узкий коридор, слева стена, справа двери, ведущие в комнаты. Скамьи и лампа под потолком – вот и всё, что было в дальней комнате, куда вбежала я. Вслед за мной ворвались трое мужчин. Один из них, с саквояжем, заговорил не останавливаясь: чтобы не собирать каждый раз вещи, он упаковал комплект одежды, ботинки, да забыл пакет с оладьями, и чёрт его знает, сколько продлится этот бардак, и быстрее бы всё кончилось хоть как-нибудь. Лёва спал. Другой мужчина, с наспех зализанными назад волосами, привалился к двери и так стоял, стараясь отдышаться. Раздался гром, земля рванула вверх, будто мы взлетали на качелях, и резко дёрнулась вниз. Стены треснули, и кладка провалилась. Я упала со скамьи, крепко ударившись боком, и скрючилась над Лёвой. Тот был цел и молчал, недоумённо поводя глазами. Оглохшая, я прикрыла ему лицо одеялом – воздух смешался с пылью. Зализанного мужчину швырнуло об стену, и он лежал, вывернув шею, и мелко тряс бледной кистью. Двое других с трудом отворили дверь и завизжали от ужаса – коридор завалило, мы были отделены от всего белого света…

Второй взрыв настиг меня около тридцатого этажа. Раздался гул, и удар встряхнул уже нашу башню. Я вцепилась в перила. Везде вылетели стёкла, и вновь заорала сирена. В воздухе расползалась асбестовая пыль. На лестницу выскакивали люди и, прижимая ко рту платки и рубашки, устремлялись вниз. В одной из дверей показались трое китайцев, и я осведомилась, нет ли у них маски. Один стянул с ушей свою и надел на меня. «Бомба?» – спросила я. «Самолёт!» – крикнул он и исчез. Спустя несколько пролётов лестница зашаталась и повалил дым. Я увидела, как в разбитом окне что-то просвистело вниз. Хотя что значит «увидела» – глаз ухватил мелькнувший комок плоти и ткани. Кажется, это летел человек… Паника родилась где-то в солнечном сплетении, взобралась вверх, как цепкое растение, и схватила за горло. Я подумала, что стоит тоже прыгнуть, чтобы не оказаться погребённой заживо…

Когда пыль чуть осела, я увидела, как двое мужчин трясут соседа. У того под глазами проступали синюшные подтёки. Из коридора вплыли запахи гари и газа. В соседних комнатах молчали. У одного из мужчин прыгали губы, а второй, указывая на саквояж, проговорил: «У меня с собой бритвенный набор. Не лучше ли нам перерезать вены?» Оба взглянули на свёрток с Лёвой, и я вспомнила вечер, когда вышла из барака к Дунаю, увидела вётлы на другом берегу и остановилась. Конечно, я сошла бы с ума, если бы в ту же секунду не рухнула часть потолка…

Навстречу поднимались, как на заклание, мешковатые пожарные. Стёкла перед их глазами помутнели. Моё лицо под маской тоже было мокрым. Я слышала за собой шаги, но не оборачивалась, боялась, что упаду и не встану. Но всё же на одном из поворотов я оглянулась и заметила управляющего бюро переводов с нашего этажа. Я ненавидела его. В бюро работала девушка, удивительно напоминавшая Варю Юрьеву; он часто прихватывал её и шептал на ухо что-то в омерзительной манере, которая не оставляла возможности толковать происходящее сколько-нибудь двусмысленно. Может, ей была очень нужна работа или он впрямь ей нравился – трудно вникнуть в чужие обстоятельства, – но вскоре девушка пропала, и после я увидела её на выходе из офиса: круглый живот, растерянное лицо, костюм в портпледе. Теперь этот человек схватил меня под локоть, и мы спускались быстрее. У выхода из башни я почувствовала, что пыли стало меньше, и думала отдохнуть, но стены задрожали так, что мы не решились остановиться…

Хозяин саквояжа отскочил, ругаясь на кирпич, задевший его предплечье. Наверху виднелись балки и раскалённые добела камни, а ближе к нам, у самой дыры в потолке, торчали доски и погнутые сваи, образуя что-то вроде висячей лестницы. Мужчины вскарабкались туда и крикнули: «Быстрее, жарко». Не думая, я подала им Лёву, затем руку и, раздирая пальто об обломок прута, со ртом, полным пепла, вылезла из подземелья. Вскоре я увидела, как к развалинам гостиницы бежит Рост с перекошенным лицом, и упала на мостовую и прижалась щекой к грязному булыжнику, пытаясь остановить круговерть и рвоту…

Когда мы были в двух кварталах от башни, раздался грохот и земля задрожала. Мы обернулись и увидели, как рушится, оседая и дымя, небоскрёб. Волна пыли и камней неслась к нам, вздымаясь всё выше. Спутник втолкнул меня в подворотню и прижал маску к моему лицу. От него пахло отвратительными мускусными духами. «Не волнуйтесь, – успела сказать я, – со мной ничего не случится». Волна ворвалась под своды и накрыла нас слоем пыли. Я лежала на асфальте, обнявшись с мерзавцем, который спас меня и одновременно воплощал то, с чем я боролась всю жизнь. О чём я думала? О том, что всё вывернулось наизнанку и оказалось другим, не тем, чем мнилось, и что это и была сама жизнь.

Люди говорят: что принесёт нам будущее? А я говорю: что принесёт нам прошлое? Что, чёрт подери, ещё оно приволочёт и бросит на половик, как кошка, которая притащила хозяйке задушенного скворца?..

За десять лет до этой сцены в подворотне, Аста, я захотела записать случившееся со мной. Не для того, чтобы передать Лёве, с которым мы так и не стали близки и видимся лишь на День благодарения, а чтобы принести жертву времени. Мы жили, словно оно не имеет власти над нами, – меняли страны, лица, паспорта, языки. Как говорится, ни бога, ни господина. Родина существовала только на карте и в сводках новостей, и, лишь когда в её пределах свергли красных, я решилась заглянуть ей в глаза.

Роста уже не было в живых, и мне пришлось лететь в одиночестве. После этого и надо было всё записать – так же, как я писала письма тебе: не снимая копий и отрывая случившееся от себя. Но тогда я испугалась. К тому же мне всё-таки был нужен живой читатель. До прекращения нашей партии таковым была ты: в тебе я могла отражаться, тебя я помнила, и ты ничего мне не была должна, – и всё же нас связывала верёвочка, уходящая в пропасть. Несмотря на твоё молчание и переход с бесстрастных писем на вовсе безмолвные открытки, мне хотелось рассказать тебе свою историю.

С тех пор как ты приняла моё поражение и объявила партию законченной, я долго молчала. Но сейчас безумие случившегося подталкивает меня написать тебе.

В девяносто втором я прилетела в Москву и поразилась пустошам между домами и кварталами, столь непривычным после Нью-Йорка. Но поскольку раньше я там не была, особенно ничему не удивлялась. Петербург напомнил города, побитые, но не разрушенные войной. Начальница моя составила перечень предметов, которые следовало посмотреть в музеях, и я ходила, смотрела.

А вот во Пскове, ещё на подъездных путях, под перестук колёс на стрелках, в солнечном сплетении стало распускаться незнакомое растение. Оно заполняло меня вязким маслом своих листьев, пока это масло не заменило кровь и вместо меня из вагона не вышел какой-то растительный голем.

Вокзал остался прежним и даже покрашен был очень похоже. Сквер перед ним выглядел так же, только разрослись клёны. За площадью тянулись такие же невысокие дома, вглубь уходили те же улицы, только назывались они по-другому. Ползли жёлтые автобусы, гремел трамвай. Его двери захлопывались с таким громом, будто вожатый стрелял из револьвера. Я волочила за собой чемодан, и он подпрыгивал на трещинах в асфальте.

Я задумалась: куда идти? И сразу поняла, что уже иду – тем путём, каким мы возвращались после прощания из крепости, только в обратную сторону. Впереди белели каменные палаты купца Поганкина. Фасад закрывали леса, на которых сидели маляры.

Хауптштрассе была неузнаваема, и внутри меня что-то разжалось. Табличка сообщала, что это Октябрьский проспект – переименовывать пока не решились. Я стала рассматривать мороженщиц и мужчин, надувающих шарики газом из чугунных баллонов, клумбы с тюльпанами, вихрь детей на лужайках.

Это были совсем другие дети, а я вспоминала своих, тех. Здесь свернула в сторону Гдофферштрассе Женя, там попрощался и ушёл на Плаунераллее Антон, и, когда мы обнимались, от его косоворотки пахло костром.

Бульвар сузился и у площади, куда выходили окна офицерской столовой, исчез вовсе. Впереди высилась крепость. На её валах так же качались полынь и щавель. Камни будто кивали мне. Лестница к собору. Ноги несли моё растерянное тело вдоль стены, по которой мы когда-то крались порознь, чтобы нашу вечерю не раскрыли, к Плоской башне.

Всё было то же: в бойницах журчала Великая, и сквозь них виднелись кусочки Завеличья, сады и избы. Вдоль, вдоль по галерее к башне у стрелки рек – туда, где Великая сливается с Псковой и где мы купались. Но чем ближе была башня, тем острее я понимала, что не дойду до конца – до площадки, где ученики собрались в круг, обхватили колени и слушали, как Рост объясняет шифр для кодировки писем.

Камень вывалился из кладки на дощатый пол галереи, и я отпрыгнула, бросив чемодан, прислонилась к сырой стене и поняла, что дальше не смогу.

Чемодан потяжелел, стал свинцовым. Я тащила прочь что-то новое. Спуск по лесенке, тропа, входные ворота. Чтобы как-то успокоить взбесившиеся ходики в груди, я встала на площади и отдышалась. На бывшей офицерской столовой висела вывеска «Чебуречная», и я повлеклась туда.

Со двора на второй этаж вела лестница. Так же скрипели половицы, так же давил низкий потолок, и я упустила момент, когда движения, жесты посетителей сплелись в единый узор рук и лиц, и я увидела на откосе окна бледный отпечаток: Standsortkommandatur.

Масло, которым я была переполнена, вновь закипело и стало жечь лёгкие. Озираясь как безумная, я еле нашла выход. Меня жгло всё сильнее, и я бежала к вокзалу, подобно жалкому Навуходоносору, которому привиделся его исход.

Бульвар, направо, вновь палаты. Достигнув скамейки, я упала на неё и наконец отдышалась. Найти наш дом, приходскую школу – нет, нет, это всё позади, это могло убить меня, и я поняла, что больше не вернусь и ничего уже не хочу. Жизнь кончилась, и хорошо, и пусть, я просто вернусь и всё запишу…

И вот теперь – десять лет спустя после бегства из Пскова, пятьдесят после отплытия в Америку и начала нашей игры – я прошу тебя, Аста: если сохранились письма, которые я присылала с каждым новым ходом, скопируй их, если хочешь, и пришли мне обратно. Пусть бы и молча.

Ты была моей лучшей ученицей, и мне жаль, что со временем ты истаяла, присылая в конвертах лишь ходы. Надеюсь всё же, что вы с Зоей и вашим мальчиком (страшно спрашивать, сколько ему теперь? пятьдесят?) живы и поможете мне восстановить всё, что стёр псковский огонь, и что это письмо летит не в пропасть.

Вера, 20.09.2001, Нью-Йорк