Tasuta

Варлам Пчела

Tekst
Märgi loetuks
Варлам Пчела
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

ПРЕДИСЛОВИЕ

Шел 1580 год или, как в то время в государстве Московском было принято летосчисление, год 7088-й от сотворения мира. Подходило к концу царствование Ивана Грозного. На востоке обстановка была относительно спокойная, потому что Московии больше не могли противостоять полудикие орды татар, по уровню экономического и военного развития жившие, как и сто лет тому назад; тем более что многие татарские царьки, ненавидя все русское, но подчиняясь вынужденно силе, присягнули великому князю московскому, царю всея Руси, и были контролируемы. Наиболее опасными оставались разрозненные отряды крымских татар. Но и с ними Московия, несмотря на огромные степные территории на южных окраинах, худо-бедно справлялась: обустроили для этого линии укреплений из острогов, в которых имелись сторожевые полки, называемые украинными. Озабочен царь был северо-западными границами. Затеянная с Ливонским орденом еще в 1558 году война, которая первые пять лет шла успешно, так что государство расширилось немалыми землями, переросла в войну затяжную, но уже не с Ливонией —

она прекратила свое существование и перешла под начало Литвы, – а война шла с Речью Посполитой, в которую к тому времени объединились Литва с Польшей. Новое польско-литовское государство, возникшее после выродившейся династии Ягеллонов и ее последнего представителя Сигизмунда Второго Августа, возглавил молодой король Стефан Баторий, венгр по происхождению, политик умный и полководец талантливый. Война с ним для Московии стала малоуспешной. Иван Грозный не обладал теми дарованиями полководческими, какие имел Стефан Баторий. Московское государство растеряло не только завоеванное прежде на западе и Балтике, но передовые отряды войск короля почти беспрепятственно совершали рейды вглубь страны, угрожая по всей линии от Смоленска до Пскова и Новгорода Великого. Войска Речи Посполитой были вооружены лучше войск царя, более современным оружием, в них воевало много профессионалов-наемников из Европы, тогда как войска царя наполовину состояли из отрядов вотчинных и поместных бояр, больше преуспевавших в соперничестве за звания и места ближе к телу царя, чем в военном искусстве; профессиональными военными были только стрельцы, пушкари да постоянно несшие охрану служилые из городовых дворян и детей боярских (потомки прежних дружинников, состоявших на службе удельных князей). Испытанных в боях ратников не хватало, потому что многие из них были истреблены еще во время опричнины по подозрению в нелояльности царю, который всю жизнь был преследуем маниакальным страхом, видел в своем окружении одних заговорщиков, покушающихся на его власть. Поэтому, видимо, писал тогда опальный князь Курбский царю о военных возможностях Московского государства: «Остался ты с худородными “воеводишками”, которые пугаются не только появления неприятеля, но и шелеста листьев, колеблемых ветром»1. Эти «воеводишки» потом станут управлять Московией, а в Смутное время чуть не доведут государство до полной погибели. Пока же в Московском государстве продолжал править самодержец и все его молитвы были о том, чтобы не отвернулся Бог от него, помазанника Божьего, чтобы Речь Посполитая остановила свой натиск вследствие какого-нибудь чуда, – тогда он заключит со Стефаном Баторием мирный договор на любых, даже унизительных условиях. Но, молясь Богу, царь по поступкам и делам своим более материалист, чем идеалист, полагался, конечно же, на людей, живших в его землях, на тех, которых сам не так давно безжалостно истреблял. Этим царь Иван IV ничем не отличался от деспотов, живших до него, живущих после него, которые, когда чувствуют, как начинают терять власть, когда «горит под ними земля», последнее прибежище, как всякие правители-негодяи, ищут в патриотизме народа, о котором вспоминают, чтобы спасти свою шкуру.

А что же люди?.. А люди, народ, руководствуясь инстинктом сохранения себя, своей идентичности, творят чудеса и без молитв царских или церковных, отражая иноземного врага. Так и войскам Стефана Батория противостояли не только военные и служилые люди, но, не надеясь на царя или Бога, простые жители Великого Новгорода, Пскова, Смоленска и других больших и малых городов и крошечных деревень.

Одно из таких противостояний произошло на Смоленщине. Вошло оно в военно-исторические хроники, как Битва при Настасьино в октябре 1580 го-

да. Полноценного сражения в этой битве с русской стороны вовсе не предполагалась. Сильному вражескому отряду, вышедшему из Орши, не мог оказать должного сопротивления гарнизон Смоленска; тем более что этот многотысячный вражеский отряд предполагал сойтись у Смоленска с войском Стефана Батория, разорившего накануне Великие Луки, и далее они должны были взять Смоленск, чтобы потом установить границы Речи Посполитой на востоке до самой Вязьмы. Эти планы Речи Посполитой нарушил разгром отрядов Оршанского старосты и воеводы Филона Кмиты. Чудо случилось: Стефан Баторий повернул назад, в Литву.

Важным результатом сражения стало то, что на время прекратились «походы» Речи Посполитой на Московию и Иван Грозный смог взять некоторый передых в сложных отношениях с Польско-Литовским государством. В 1583 году царь подписал долгожданный мир, правильнее будет сказать, что это было хрупкое перемирие, которое, однако, сыграло большую роль в истории. Вскоре, в 1584 году, царь умер, а в 1586 году умер Стефан Баторий. Приди поляки и литовцы в Московию сразу после смерти Ивана Грозного – неизвестно как вообще сложилась бы судьба Московии и Руси.

Военная хроника и историки не скрывают, что исход битвы для русских при Настасьино был неожиданный; рассчитывали в лучшем случае измотать и потрепать силы поляков и литовцев, не более. Порой и вовсе событие и сражение при Настасьино называют странным, невероятным по результату, но, восхваляя царских воевод, умалчивают заслуги тех, кто в не меньшей степени содействовал чудо-победе. Это несправедливо, победа далась не одними заслугами царских воевод, победе помогли простые люди, о них этот рассказ.

1.

Осенью, когда вечером на южном небосклоне появлялась самая яркая звезда, известная как Сириус, из лощины, что за деревней Настасьино, доносился вой. Завидев звезду, холодно и таинственно поблескивающую из глубин космоса, волки, чуя ее только им известным образом (китайцы эту звезду так и называют – Волк), пели в несколько голосов. Среди голосивших зверей различались молодые, с нотками повизгивания, и слышались голоса низкие, густые, зрелых хищников. От этого воя всему живому в округе становилось не по себе: умолкали брехавшие в крестьянских дворах собаки, настороженно прядали ушами в хлевах копытные, даже куры, и те мгновенно прекращали шебаршить и переругиваться на насестах, замирали, боязливо, по куриному глупо и любопытно повертывая шеи. Только люди были спокойны, а кто-то из них отпускал в сторону лощины ругательные слова за нарушенный в очередной раз покой деревни. Народ, живущий здесь, среди полей и лесов, знакомый с волками не понаслышке, знал, что воют действительно волки, а не собаки, но не боялся, потому что волки были заперты в крепких клетках и находились под присмотром их сельчанина Варлама прозвищем Пчела. Прозвали его так пятнадцать лет назад местные за основное занятие – бортничество, когда он первый раз появился в Настасьино и здесь осел. Его в писцовых повинных книгах, которые содержали описи дворов, имевшийся в них скот, количество десятин засеваемой земли, плодовые деревья, запасы четвертей хлеба и прочее, а также количество «крестьянских животов» в деревне, так и указывали: «перехожий владелец двора Варлам Пчела». Он пришел сюда и поселился, как это делали многие в то время, когда крестьяне еще не были окончательно закрепощены, и им разрешалось раз в году, когда заканчивались полевые работы, менять одно оседлое место на другое или за выкуп уходить от одного землевладельца к другому. Варлам взял землю в лощине, что тянулась за деревней, – полторы десятины малоудобной для хлебопашества земли, пригодной разве что для кошения травы на сено.

Это был еще молодой, до сорока лет, но рано облысевший, из-за чего выглядел старше, человек, худой и щуплый с виду, но с руками жилистыми, что не оставляло сомнений в его большой физической силе, живучести и выносливости. Характер и поведение Варлама были сродни окружающей суровой действительности далекого времени, когда человеку приходилось жить в условиях ненамного лучших, чем имели первобытные люди. Для этого кроме физического здоровья был нужен и спокойный, холодный ум, не терпящий суеты, все следовало делать основательно, продумывая свои действия до невозможных, кажется, мелочей. Он таким и был.

Вот и теперь, когда небо вечерело, а в лощине и над речкой, что текла внизу деревни, лежал плотный туман, Варлам, покладавший руки только во сне, сидел на скамейке в крохотной избушке-клети и был занят одним из своих многих и не хитрых дел: из пропаренных сосновых и березовых, с треть сажени поленьев щепал лучину. Работа была нетрудная: он большим ножом раздирал полоски древесины толщиной с полвершка; работа, можно сказать, даже легкая, как, например, и плетение лаптей, которых всегда следовало иметь впрок. И теперешнее занятие было в самый раз для долгого вечера, когда были закончены другие дела, к тому же занятие доходное, потому как за хорошую вязанку смолистых лучин, которую он щепал два-три вечера, можно было получить в соседней деревне у шинкаря Цалмона полушку денег; за месяц на лучине можно было заработать три московские копейки, а за долгие осенние и зимние вечера на лучине, да на лаптях все десять – двенадцать копеек, что было большим подспорьем, когда речь заходила о выплате подати за землю. С чем это можно сравнить? Живая овца стоила шесть-семь копеек, пуд меда или воска, которые было очень нелегко добыть, – восемь копеек. Подать же ему годовая была установлена в рубль, с оговоркой, что он должен платить одну половину деньгами, а вторую медом и воском, поскольку его основное занятие было бортничество. (Тогда в Московии существовал специальный «пчелиный оброк», ввели его еще старорусские князья за «пролет пчелы по их лугам и лесам».) Так и считалось, что бортники имеют столько меда, что в нем чуть не купаются, и в народе была очень популярна история о бортнике и медведе:

 

«Бортник в лесу нашел такое огромное дерево, с таким дуплом, что сам мог влезть в него. Решил проверить, да соскользнул вниз, и его затянуло в глубокую и тягучую медовую пучину… по грудь. Несколько дней он взывал о помощи, но кто мог услышать его в лесу, еще из дупла. Меда бортник наелся но всю оставшуюся жизнь и было совсем собрался испускать дух в сладком плену, как вдруг в дупло стал спускаться медведь поесть меду. Бортник, потеряв всякий страх и отчаявшись в спасении, ухватился руками, что есть сил за шею медведя, и закричал таким диким голосом, что тот от неожиданности и испуга так рванул от дупла, что вытянул бортника из медовой пучины, а сам бросился наутек».

Варлам улыбался этой байке, столько меда, к его сожалению, находить никогда не удавалось, поэтому и приходилось искать способы зарабатывания денег помимо бортничества. Другие, такие же, как и Варлам, тяглые крестьяне, имевшие по три или четыре десятины земли, платили и того более поместному землевладельцу, кто по полтора рубля, а кто и по два. Но и эта подать увеличивалась постоянно, а стала и вовсе неподъемной, когда пришли опричники, и Настасьино отошло к государевым дворцовым землям. Несмотря на то, что для крестьян год от года становился тяжелее и тяжелее, государство, погрязшее в бесконечных внешних войнах, в геополитике (в это время служилые люди и бояре продолжали жить как ни в чем не бывало), требовало от крестьян и ремесленного люда новых и новых податей. Происходило все, как во всяком государстве. То же было в Настасьино – средней по меркам того времени для смоленских земель деревне числом пятнадцать дворов.

В этих условиях жил и Варлам, приспосабливаясь, как мог, зная, что многие живут гораздо хуже. Он принимал судьбу с покорностью, как данность Божью в этом мире, где каждому было отведено свое место; его доля была в ежедневном тяжелом крестьянском труде на выживание. Он не жаловался никому, потому что, если бы даже хотел пожаловаться, все одно было некому; только привычно молился на дощечку, что висела в углу, и тому, кто был на ней нарисован. Молился Варлам утром на день грядущий, вечером дне прожитом; молился от души, вспоминая по памяти те молитвы, что слышал в детстве от родителей или позднее от сельского дьячка, потому что грамоты, как почти все тогдашнее население, не знал. Как у всякого человека бывают какие-то нравящиеся ему более других слова молитвы, так у Варлама была любимая им молитва, которой он начинал свой день, встав с полатей и ополоснув водой лицо после сна. Он опускался на колени и словно разговаривал с кем-то, присутствующим в его избе, произносил слова громко, будто боясь, что его не услышат: «Ангел-хранитель от Бога с Небес мне данный, ты мя днесь просвети, от всякого зла сохрани и ко благому деянию настави, да на путь спасения направи…»

Заготавливаемые на продажу лучины сам Варлам для освещения использовал в избе редко; лучина быстро сгорала, ее следовало часто менять, а это отвлекало от других дел; обычно этим в семьях были заняты малые. Но не было у него детей, был он одинок, поэтому светец для лучины, вбитый в бревенчатую стену, был всегда пуст, а пользовался Варлам жирником, который и сейчас коптил плавающим в глиняной плошке фитилем. Плошка заполнялась смесью перетопленного свиного сала, ворвани с рыб и волчьего жира, запасов чего у него были в достатке. Огонь же для разных нужд – розжига печи, иной раз для костра на улице – следовало поддерживать постоянно, так как дороже себе по времени и деньгам было его добывать из стоящего немалых денег хорошего кресала, поэтому у Варлама постоянно горел жирник. От его небольшого огонька в темной и холодной избе-клети казалось теплее. Плошка стояла на возвышении – отдельно отстоящей чурке – бросая от пламени вокруг себя на расстояние с сажень бледно-розовый свет, в котором был сам Варлам, вся нехитрая обстановка его жилища, состоявшего из одного помещения. Посредине стояла печь с широким устьем и таким просторным подом, что в печи было свободно человеку. На шестке стояли глиняные горшки для варева и корчаги для нагрева воды

(в XVI веке чугунков еще не было); рядом с печью деревянная лопата для посадки хлебов и рогачи для корчаг и горшков. Вдоль печи устроены полати, застланные мешком из рогожи, набитым сеном, а сверху покрыты пегой, истертой от времени овчиной. Тут же над изголовьем у печи развешены пучки сушеных трав: были здесь и зверобой с чистотелом, и донник с ромашкой, и кипрей с сабельником, и пижма с хвощем, и много других лечебных трав, которыми пользовался Варлам. Почти у входа в избу, на земляном полу, застланном рубленой соломой, стояли сбитые из тесаного дерева два топчана и стол, на котором были деревянные миски и глиняные чашки; вдоль одной из стен с перекладины, подвешенной на веревках к притолоке, свисали онучи для обертывания ног и обувания лаптей; там же сменные порты и рубашка из грубого домотканого полотна, и кафтан из сермяги. Отдельно, в углу, было сложено самое ценное в хозяйстве: разного назначения топоры, заступ, молот с зубилом, серп, ножницы, иглы и ножи.

Изба Варлама не была избой в том виде и понимании, как теперь принято ее знать. Фактически это была размером три на три сажени землянка, потому что сруб вполовину уходил в землю, чтобы лучше сохранить тепло, и вполовину – пять накатов из бревен, меж которых единственное слуховое оконце, затянутое бычьим пузырем, – был наружу. Крыта изба-клеть односкатной крышей из стволов тоньше, выполнявших роль стропил, а поверх них соломой. Все избы в деревне были курные, отапливались каменными печами по-черному. У Варлама, бывавшего в других землях и видевшего, как живут другие люди, в жилище стояла печь несколько иная. Клал он ее из местного известняка на растворе взбитой глины с добавлением речного песка. Его печь топилась почти по белому, имела хорошую тягу, потому как над ее высоким сводом через дымоволок в потолке выходил наружу раструб (кирпича тогда еще в деревнях не знали, и печи труб не имели), сложенный также из плитчатого известняка. И то, что дым из печи в его избе выходил сразу на улицу, а не из слухового оконца, не из двери и не сквозь крышу, как в других избах, было предметом бесконечного обсуждения среди деревенских, завидовавших Варламу, который был не такой, как остальные жители деревни.

И про Варлама, жившего не как все, ходило много разговоров, слагали о нем крестьяне, которые были наивны, как дети, и невежественны, небылицы.

Однажды в шинке, что держал торговец и меняла Цалмон, приехавший сюда с правого берега Днепра, где были польско-литовские земли, местный мужик Ерема, изрядно выпивший на Святки, поделился с собравшимися за бражничеством с такими же праздными мужиками случаем, происшедшим однажды с ним: «Иду я как-то по краю гари, что это за дальним Подмаревским лесом, вам всем знамо это место, – рассказывал он, делая особый акцент на действительно всем знакомую местность, тем самым подчеркивая правдивость своего рассказа, – мне надобно было нарубить жердей для стогов сена». Ереме никто и не возражал; собравшиеся согласно кивали косматыми бородами, потому что все знали о существовании такого леса. «Так вот, – продолжал Ерема, – свернул я с гари в лес, как вдруг вижу: на поляне прямо против меня стоит человек! Пригляделся и понимаю – это же Пчела, наш бортник, что живет на отшибе в Настасьино. Я, было, сунулся в его сторону, ан вижу: ведет он себя совсем мне непонятно. Как, спросите?.. Отвечаю… Водит странно по воздуху руками и совсем не по-людски мотает ногами… Меня это, знамо дело, остановило… Но я решил посмотреть, что будет дальше… Схоронился за куст орешника, присел и стал смотреть. А Пчела все мотает ногами и водит руками, будто он и вправду какая пчела и собирается полететь… Но я то разумею, что люди не летают, и стал понимать, что больно все похоже на колдовство… И только так подумал, как Пчела вдруг нагнулся, достал нож, и-и-и… – Ерема,

демонстрируя как все происходило, потянулся куда-то вниз, словно тоже доставая нож, но ничего не достал, а взмахнул пустой ладошкой и с визгом громко ею шлепнул по столешнице так, что все вздрогнули. – Вот так бортник воткнул нож в осиновый пень…»

Возникла небольшая пауза. Ерема обвел пьяным взглядом слушателей, поразевавших рты, и сказал: «Тот самый пень и сейчас там есть, а кто не верит – можете сходить да проверить…»

Разумеется, никто даже не сомневался в его словах, и Ерема уверенно продолжал: «Лишь только Пчела воткнул нож в пень, так сразу как кувыркнется через пень… Да как ударится о землю… спиной!..

Я было хотел выскочить из-за куста и помочь бортнику… Думаю, мало ли чего бывает с человеком, может с головой у яво что не так?.. Но хорошо, что не успел выбежать… Пчела, ударившись о землю, повернулся, но не поднялся, как люди, а встал на четвереньки, и вдруг как закричит голосом нечеловечьим, звериным, как завоет… и прямо у меня на глазах превратился в волка…»

Мужики со страхом на лицах отпрянули от Еремы… Кто-то стал креститься и искать икону по углам шинка… Но иконы у еврея Цалмона не было… На мгновение в воздухе повисла тишина, так что было слышно, как Цалмон разливает в оловянные стаканы очередные порции медового пива из кувшина, но тоже прислушивается к рассказчику, скрывая улыбку в рыжей бороде. Наконец, кто-то в грязно-зеленом армяке осмелился и тихо промолвил: «Я слышал, такое бывает…» Ему никто не возразил, все с опаской и интересом смотрели на Ерему. «Что было дальше?» – спросил другой мужик в лохматой бараньей шапке. Рассказчик замялся и опустил голову: «В лес он убежал… Пчела…» Ерема поднял осторожно глаза, увидел, что все ждут от него дальнейшего развития событий, и уже смелее сказал: «Вам даже теперь страшно, а каково было мне… Знамо, страшнее… Я что есть мочи бросился домой…»

Снова повисла тишина, но ненадолго. Мужик в зеленом армяке теперь голосом более уверенным и со знанием дела сказал: «Тебе, Ерема, следовало вынуть нож из пня и забрать или спрятать, потому что, как я слышал, оборотень, чтобы снова иметь образ человека, возвращается назад к тому же пню с торчащим в нем ножом и кувыркается над ними, но с другой стороны… А коли не будет ножа, так оборотень остается волком и уже никогда не вернется к людям…» – «Знамо дело! – сказал Ерема. – Да и когда мне было соображать о таком… Не до того было… А бортник то, вишь, так и живет в Настасьино, а с ним его волки…»

Опять была пауза. Глаза бражничающих, знавших и о бортнике по прозвищу Пчела, и о волках, которых он держал в клетях, начали трезветь, а в глазах некоторых можно было видеть ужас… Но тут один из них, всех пьянее, как очнулся, весь встрепенулся, произнеся тихо: «Побожься, Ерема, что говоришь правду».

Ерема несмело повернулся к нему, сложил пальцы щепотью, стал глазами искать икону в шинке, не нашел, его рука, не сотворив креста, повисла в воздухе… «Ага!.. – вскрикнул пьяный. – Тебе и не верю!» – «Не на дверной же косяк мне креститься», – буркнул Ерема. «А хотя бы… – сказал пьяный и стал передразнивать рассказчика: «“Знамо дело, шел я лесом… Знамо дело, видел беса…” А вот мне, Ерема, вот что знамо: врешь ты так же, как мякину жуешь, а ею, знамо дело, – он опять передразнил его, – не подавишься, сглотнуть можно…»

Мужики на пьяного с опаской и оглядкой по сторонам зашикали, попросили, чтобы унял язык. Ерема было рассерчал, но тут же замолчал, отмахнувшись от обидчика, и полез в карман доставать медное пуло (мелочь), чтобы рассчитаться с шинкарем, который нес новую порцию хмельного напитка.

Расхожее суждение о том, что у вранья век короткий, не сработало. Болтовня бражников в шинке вскоре разнеслась по округе и обросла еще большими небылицами, которые и без того ходили о бортнике, о котором не знали ни откуда он родом, чем он занимался ранее. Дошли они и до Варлама. Он был и без того малообщительный, замкнутый по роду своего занятия, так как вынужден был много времени пропадать в лесу, но после этого его старались обходить стороной и опасались.

Варлам, слушая не прекращающийся снаружи вой, стянул лыком вязанку лучин и встал со словами: «Верно сказывают, что брюха волка сеном не набьешь… зверя надобно кормить…» – С этими словами вышел на улицу.

Лощина, которую занимал Варлам, от широкого устья у реки затем полого поднималась вверх и заканчивалась узким овражком почти у околицы деревни, сразу за которой начинался поместный лес. Деревенские постоянно из него воровали для хозяйственных нужд. Лес с годами редел, но и успевал прорастать подлеском вместо срубленных стволов. Здесь, в тесной части лощины с обвалившейся местами по склонам землей, Варлам и соорудил из жердей клетки, в которых действительно держал волков. Это был его дополнительный промысел, приносивший хороший доход, потому как за шкуру волка платили более нежели за целую овцу. Добыть в природе взрослого волка или даже полугодка, зверя чуткого и осторожного было очень трудно, подчас невозможно. На такое были способны только конные, загнав и затравив волка, но тогда и шкура его могла быть сильно подпорчена; либо волка можно было поймать в капкан или яму, что было тоже нелегко. А вот вырастить из волчат-щенков волка на товарную шкуру – было хоть и очень хлопотно, но возможно; и такое дело для самого Варлама когда-то стало неожиданностью. Занимаясь раньше только пасечным и лесным пчеловодством, стал промышлять он выращиванием волков на второй год, как поселился в Настасьино, а подтолкнуло его к этому происшествие, связанное с набегом в деревню опричников.

 

Они появились в Настасьино после разграбления поместья удельного боярина, у которого Варлам арендовал землю. Их было два десятка всадников; они представляли не только большую силу, которой с трудом мог противостоять со своими дружинниками удельный боярин, но они также являли собой дворцовую московскую власть, перечить которой и в помыслах не смел никто. Сидели опричники на упитанных аргамаках, на привязи за некоторыми из них шли тяжело навьюченные, выносливые татарские лошадки. Всадники были, как один, в высоких черных колпаках, в черных кафтанах с отлогим красным воротом, в воловьих сапогах с заправленными в них портами; на широких кожаных поясах висело по сабле и длинному ножу, за спиной на ремне копья. У некоторых к луке седла приторочены высушенные собачьи головы и кисти или метлы. Отряд остановился на выгоне из деревни.

Тревожные вести, доходившие ранее сюда о новых порядках в Московии, о творимых бесчинствах в удельных поместьях, стали реальностью. Страх перед силой и вседозволенностью новых властей, страх за жизнь и нажитое добро, загнал деревенских в избы; а кто оказался проворнее, тот вместе со скотиной – самым дорогим, что есть у крестьянина, бежал в лес или поля. Но не помогло ни одно, ни другое.

Два всадника соскочили на землю, стреножили коней и пошли по избам выгонять людей. Скоро посреди Настасьино собрались все ее жители от мала до велика – числом около пятидесяти: молча стояли мужики; начинали было причитать бабы, но после, как одна из них получила сильный удар плеткой по спине, тут же умолкли; продолжали плакать, все в слезах и соплях, только дети, среди которых были совсем груднички.

Варлам стоял с краю толпы и наблюдал происходившее. Он успел в жизни испытать и повидать много плохого, и теперь не ждал ничего хорошего от новой царской власти, цель которой была всегда одна – обогатиться. Как? Это было не важно, потому что корысть и стяжательство являлись главным ради чего устраивается всякая власть, а способ она всегда находит. Печаль и тоска были в глазах Варлама от того, что все это творили не посторонние, не чужеземцы, а свои же люди со своим народом.

Вперед выехал, видимо, старший отряда. Сбруя его коня была не просто кожаная, а с медными и серебряными накладками на ремнях. Лицом был он страшен: широкоскул, в оспинах, с приплюснутым носом и будто вывернутыми губами, которые, когда говорил, шлепали одна о другую как у вытащенного только из реки толстогубого язя. Он сердитым прищуром обвел толпу и первое, что произнес, было:

– Мамки, заткните выродкам своим рты, заткните хоть сиськами… Раз я говорю – должна быть полная тишина!

Женщины сильнее прижали к себе детей, но те и сами будто поняли возникшую их жизни угрозу, вдруг разом, как сговорились, притихли.

– Так-то! – сказал старший опричник. – А теперь слушайте, что буду говорить… Везде-везде, и в вашем уделе тоже, сплошь измена и крамола. Нет послушания и верности великому князю, государю-царю всея Руси Ивану Васильевичу… Мое дело и забота – искать, выгрызать и выметать злодеев государя…

Опричник не был слишком речист; надо полагать, что сподручнее ему было быть мастером дел заплечных. Он поперхнулся, пытаясь громче докричаться до слушающих, но махнул рукой и отъехал в сторону. На его место выступил другой опричник. Варлам был поражен, когда узнал в нем старого знакомого Косорота, который громко и скривив губы (потому и имел такое прозвище) договорил за старшего. Он сказал, что в уделе найдена измена; ее возглавил местный боярин и его с охраной уже отправили в Можайск, чтобы предстал перед судом. Земля его и имущество поступают в управление царского дворецкого, и с этого времени подать и иной оброк будут собирать тиуны царского двора, а наместником от московского двора в уделе назначен великокняжеский служилый из южных, астраханских, земель Симеон Нагой.

– Косорот поклонился старшему в отряде опричнику, и стало понятно, почему наружным видом он не русский, что из племени ногайцев.

Тут же в руках новоиспеченного удельного боярина Симеона, назначенного издалека, чтобы не допустить измены среди населения, живущего близко к Литве, появились податные листы и писцовая книга. После этого стали вызывать по одному крестьян, ставших теперь дворцовыми и под началом опричника. Главе каждого двора заново определялось сколько и что он должен будет платить сборщикам-тиунам Симеона. По озвученному списку не вышло четверо крестьян. Глаза у ногайца зажглись злыми огоньками. Он тут же выяснил, что эти четверо ушли схорониться в лес. Симеон немедля приказал проверить избы крамольников, как назвал крестьян, испугавшихся грабежа; приказал забрать в избах ценный скарб, а сами избы сжечь. Все было очень быстро исполнено его подручными: посредине выгона появилась кучка из жалких носильных вещей и домашней утвари, а курные избы заполыхали огромными кострами. Но среди деревенских, не смевших двинуться с места, продолжала стоять тишина, да такая, что, думалось со стороны, все они вмиг стали немыми. Симеон сказал, что изменники и крамольники сами избрали лес своим жильем, поэтому пускай и остаются там до времени, а дальше он решит, как с ними быть.

Варлам тоже молчал, что есть силы стискивал зубы, но гуляли под тонкой кожей желваки, выдавая его сильное волнение. Дошла очередь и до него. Он, сняв шапку, вышел вперед, когда его назвали, и низко, как принято было, поклонился. Выяснилось, что он не пашет и не жнет, а бортничает, поставляет местному боярину мед и воск, имеет помимо этого и натуральный оброк домашней и лесной птицей, яйцами и рыбой. Криворот повернулся к Симеону и что-то ему шепнул. Ногаец довольно улыбнулся и сказал:

– Мне говорят, что ты исправно и верно раньше служил делу государя-царя… Это хорошо!.. Вижу, что не в пример остальным пашенным холопам, – он брезгливо посмотрел в сторону крестьян, главным занятием которых была обработка земли, – занят древним промыслом, кроме того, говорят, охотник… Это и вовсе настоящее занятие… – Ногаец зацокал языком, в нем заговорила кровь кочевников, всегда презиравших людей с сохой. – А скажи-ка, Варлам, доводилось тебе встречаться с волками, добывать волков?

Варлам, собравшись силами и терпением, чтобы невзначай что-то неверно сделать и сказать, не навлечь беду и на себя, и на деревенских, ответил, что волка ему приходилось видеть в лесу, но издали, а охотиться не довелось.

– А теперь будешь! – сказал сердито Симеон. – Даю тебе наказ, чтобы был волк. Сроку десять дней. Не достанешь волка – будешь наказан. Достанешь волка, – ногаец немного смягчился, – награжу… Волк – зверь сильный и умный, держит порядок в лесу… Так и я буду делать все, чтобы в здешнем уделе был порядок…

1Ключевский В. Курс русской истории в 9 томах. Мысль. М., 1987. т. 2, с.160.