Loe raamatut: «Небесный лыжник»
Font:
© Савушкина Н., текст, 2015.
© «Геликон Плюс», макет, 2015.
* * *
В. А. Лейкину – моему литературному гуру
Часть 1. Внутри часов (стихи восьмидесятых и девяностых)
Внутри часов
Мне кажется, я в этот мир попала,
как бабочка в настенные часы,
где стрелок заострённые усы
слегка дрожат в предчувствии обвала
внутри часов, где циферблат распух,
отведав будто времени пощёчин,
где маятник летает, скособочен,
царапая мой запотевший слух.
Но, оказалось, время истекло,
как спелый плод, раздавленный пятою,
и точка, вытянувшись запятою,
налипла трещиною на стекло.
Так расшатался мир свинцовых гирь,
прогнулся, точно ветхие подмостки.
Растерянно застыл на перекрёстке
автоинспектор, толстый, как снегирь,
не ведая, куда направить лёт
всех бабочек, оставшихся без крова,
пока потоком воздуха сырого
их времени корова не слизнёт.
А мне осталось, зацепившись тут —
внутри часов, как в избранном застенке,
разглядывать узор пыльцы на стенке,
где мои крылья также отцветут.
* * *
Осенний стих, написанный зимой,
является некстати, как хромой
проситель за похлёбкой даровою.
Почти на четверть года запоздав,
встаёт в дверях он – скромен и лукав,
с котомкой, полной старою травою.
Жгуты травы поддерживают связь,
осеннюю желтеющую грязь
мешая с зимним заревом с востока.
Доброжелателен, как аноним,
былого голос. Я иду за ним
меж частных дач и бурых водостоков.
Здесь даже снег ложится под углом
к строеньям, предназначенным на слом.
В снежинках пропылённого фарфора
стоит природа, как настенный пласт,
и пробивают сумерки и наст
стеклянные затылки светофора.
Но осень не вернуть, не возвратить.
И взгляд нельзя от снега отвратить.
Осенний стих – нескладный переросток, —
испарину листвы и луж храни
внутри. Перед презрением брони
всё стянуто чугунною коростой.
Мы вспять идём. Постукиванье ног,
и сказочной зимы стеклянный рог,
и оторопь февральских красных пальцев
отщёлкивают в такт: «Пляши, пляши».
Но памятник стоит вверху. В тиши
над ним горит звезда. Звезда скитальцев.
* * *
В тот год вневременной и незаконный
зима не вышла на дежурство в срок.
Её сосульки голубой шнурок
пока не тяготил карниз оконный.
А воздух был – как плавленый сырок —
бесформенный, размякший и зловонный…
Темнело, впрочем, вовремя. Но мгла
в тот год крещенским холодом не жгла.
Мы собирались в Комнате досуга —
в тот год нам дозволялась эта блажь.
Нас жизнь не била – это был массаж,
но руки сами скручивались туго,
как выжатые простыни. Фиксаж
похож на память, как на гроб – фрамуга.
Черта здесь обнаружится одна —
добротны крышки, нет, однако, дна.
Мы собирались… Тишина меж нами
ступала в грубых шерстяных носках.
И треугольной жилкою в висках
подрагивала в нас (как в лампах пламя)
надежда. Мы на низеньких мостках
условились встречать своё цунами…
Волна прошла, и треть из нас на дне.
Что ищут остальные в прошлом дне?
* * *
В трамвайном стекле отразился мой скошенный глаз.
Он смотрит на дом, чья окраска напомнила квас —
коричневый, в белых потёках; и так одинок он,
что в крайнем из окон представить мне хочется вас.
Вы там почему-то сидите почти стариком,
задумавшим вспомнить всех тех, кто был с вами знаком.
Душа ваша в прошлом, а тело пока с настоящим
пытается сладить, как ключ с проржавевшим замком.
Зимою, спросонья, мерещится в дальнем углу,
что тот, кто меняет пластинку и ставит иглу,
почти что телесен… Но звук механических песен
старательней ножниц надкусит пятнистую мглу.
Потёртые тени в эпоху больших сквозняков
бесформенной пылью стирает со стен, потолков.
На месте, согретом тенями, – отныне портреты.
Художник, исполнивший их, не совсем бестолков.
Портреты, истлев, принимают обличья теней.
И эти постигнет такая же участь, но в ней
не будет резона. Плоды грозового сезона
не делают тени. При жизни им было темней…
Чугунный фонарь возле вашего дома рогат…
Вкушая кофейный напиток – плохой суррогат,
Вы смотрите вдаль, где лиловый, как пламя спиртовки,
мигает рассвет – подогретый вчерашний закат.
* * *
Комнату помню и розовый свет на обоях,
россыпь дешёвых конфет на столешнице гнутой.
Чашки фаянсовый край остывал под губою,
и становилось отчётливей с каждой минутой —
я проскользнула вам в то, что зовётся судьбою,
словно в разношенный тапок ногою разутой.
В мире, где все мы покрыты текстильной корою,
ставнями тусклых очков, занавесками чёлок,
душу свою вы любили проветрить порою.
«Мне ли не быть сквозняком – порождением щёлок.
Где, как не там, я незримую шахту пророю,
дабы пыльцу собирать с трудолюбием пчёлок?» —
думала я, а мои нестерильные пальцы
в вашей судьбе копошились проворно, как в тесте.
И, в анекдот добавляя шипящего сальца,
разве я знала, что всё загорится на месте?
Я только ситчик продела в железные пяльцы,
вышила крестик, не зная, что выпадут крести.
В Доме крестовом, как прежде, всё в должном порядке.
Ваше жилище отныне спокойно, пустынно…
Переступив через вас, как межа через грядки,
я удаляюсь, поскольку ни в чём не повинна.
И, уходя, обещаю не делать закладки
в Книге судьбы, как бы ни были повести длинны.
* * *
Осенней аллеи наборный паркет
выводит на берег крутой.
Весь парк с высоты, как прозрачный пакет,
упругой налит пустотой.
Отсюда берёз вертикальная дрожь
видна, как в пробирках вода.
И башни вокзальной игрушечный нож
не делает тучам вреда.
Но вдруг из угла, где прозрачная мгла
щекочет затылок сосны,
свернувшись в спираль, облетает игла —
концы её странно красны.
Сквозняк обрывает обои листвы,
аллею закрыв на ремонт,
но сверху в заплатах сквозной синевы
на нас надвигается зонт.
Под крышей его – страшноватый уют,
где каждый прохожий – изгой.
Лишь поздние птицы без пользы клюют
предплечье скульптуры нагой.
Отражение
Вы всегда относились с опаскою к чёрной воде,
к безразмерной реке и пустынным домам на пригорке.
Только пруд – не река. Словно ключ, он висит на гвозде
островка. И должно быть, на вкус металлически-горький.
Впрочем, пруд никого не поил, не растил, не рожал,
не держал на себе ни парома, ни лодки, ни флота,
незнакомые лица на водах своих отражал
и себя выражал через эти мгновенные фото.
Наклоняясь к нему, мы имели четыре лица
и вполне походили на карты из общей колоды.
И задумали мы ни начала не знать, ни конца
и остаться такими, какими нас видели воды.
Мы исчезли в пруду. И ушли вместо нас двойники
в переменчивой дрожи прозрачны, пусты и незорки…
Вы не стали бояться скользящей куда-то реки
и купили себе заколоченный дом на пригорке.
Моя новая жизнь незатейлива, тихо проста,
как сухого листа к неизменной земле приближенье.
Только чья-то фигура под вечер стоит у моста —
так былую меня посещает моё отраженье.
* * *
Наступают холода, когда
воздух либо сворачивается, не достигая носа,
либо впивается в щёку, словно заноза.
Земля скользит под ногой ледяной бутылью.
Спина принимает форму знака вопроса,
сопротивляясь непрошеному усилью
ветра и притяженью льда.
Глазам остаётся смотреть,
как ветер ломает кустарника тонкие трости,
вбивает в почву травы заржавелые гвозди
и тем оголяет газон розовато-ветчинный.
Губам остаётся слагать стихи о норд-осте,
весьма отдающие мертвечиной
наполовину или на треть.
Мёртвая книга, читаемая везде,
темнеющая, как прорубь, зовущая наклониться —
вот что такое холод. На каждой странице
не буквы хрустят – ледяные осколки бутылки.
Книгу читают вслух ученики, ученицы.
Лиц их почти не видно, зато затылки
опрятны, как первый снег в борозде.
Бывшие мысли плывут в ледяную пыль.
Тело стремится забыть себя, как основу,
и привыкает с ветром играть в подкидного.
Мерно кочует кровь по стеклянной вене.
Белыми трубками, лампами света дневного
на небесах декабря повисают мгновенья
жизни, закупоренной в бутыль.
* * *
Мне снился сон, где было нам тепло
и белый торт нас ожидал на кухне.
Сидели мы. А шкаф возьми и рухни.
И одиноко звякнуло стекло.
И по стеклу потёк пурпурный джем…
Тогда квартиросъемщица налево
забила по стене незнамо чем
в припадке истерического гнева.
Неясный шум оформился в скандал.
И, взяв из разоренного комода
червонец задубелый, как сандал,
я вышла вон. Навязчивая мода
на ногти наносить лиловый лак
смутила мою нежную натуру.
Купив его в галантерее сдуру,
я села в электричку – просто так…
Я точно помню – был осенний день,
вдоль окон плыли жёлтые равнины,
закат цветов разделанной свинины
сгонял в канавы сумерки и тень.
Но я, сойдя на полустанок свой,
шагала почему-то по сугробам
(во сне бывает всякое, особо
когда ты спишь на запад головой).
Я, бережно размешивая снег,
несла свою, пусть мелкую, удачу.
Как вдруг – внезапный шок, обратный бег —
забыты в электричке лак и сдача…
Примчался поезд – бешен и огнист.
Я шарила под каждою скамейкой.
Меня жалел красивый машинист —
так создалась вагонная семейка.
Я, памятуя свой давнишний сон,
теперь спала к востоку головою.
Пятнадцать лет мы жили в унисон.
Не помню, как я сделалась вдовою.
Я продолжала жить в своём купе
уже одна. Нет, кажется, с потомком,
когда однажды за окошком тонким
возник мой городок на букву «П».
Я спрыгнула в сугроб, пришла домой,
нажала кнопку, мне открыла мама.
Я ожидала возгласов, но прямо
она спросила: «Где червонец мой?»
…Вот каковы бывают наши сны —
причудливы, как роспись на эмали
они всегда, с какой бы стороны
от полнолунья мы ни задремали.
* * *
Никто среди нас не умел так уютно страдать:
выдавливать фразу, как пробку из полной бутыли,
лицо запрокидывать блюдцем и так ожидать
чьего-то плевка, вопрошая безмолвно: «Не ты ли?» —
как будто мы вас обокрали, раздели, убили.
Под этаким взглядом, не кравши, захочешь отдать.
Отдать что угодно: богатство, талант, красоту.
В присутствии вашем пятак – показатель излишка.
Красивость бестактна. Еда застревает во рту,
и скорость рождает одышку, а сытость – отрыжку.
В смущенье талант маскируется в серую мышку.
У норки мышиной вы чертите мелом черту.
Вы любите слово «душа». Ваше сердце – сосуд,
в котором вы холите боль, как хозяйка – герани.
Глаза обнажённые жалость из встречных сосут,
поскольку умеют задеть сокровенные грани.
Вы в каждой руке принесёте по колотой ране,
явившись однажды на свой заключительный суд.
И судьи заявят, что с миру по нитке у всех
из жизни тянули, беспечно прорехи латая.
Но вас оправдают за этот единственный грех…
И вот Вы живёте вторично, уже процветая.
В глазах ваших – твёрдых и выпуклых, словно орех,
проносятся птицы, как щепок обугленных стая.
* * *
Кариатида опускает веки,
внезапно ощутив себя в отсеке
затопленной врагом подводной лодки.
Но скорчившись, как будто от щекотки,
взирает сверху проходящим в темя…
Она была и с этими, и с теми,
поскольку каждый движимый – хозяин
для мраморного торса, что припаян.
А ныне ей владеют люди, кои
не смеют ночью посещать покои.
Они (конечно, ни во что не веря),
стыдливо опечатывают двери,
боясь, что донесётся им вдогонку
ущербный смех безвинного ребёнка…
Торчат в окне обрубленные ветки,
и чуть пониже инвентарной метки
на зеркале старательно замазан
стремительный, как выстрел, след алмаза.
Немые вещи в лабиринте комнат
подольше нас живут, побольше помнят.
Кариатида вспомнит лодку, стоя,
затоплена по горло темнотою.
Дворец себя увидел в сетке мрака
в обличье пленного речного рака
и, боковым крылом прикрыв фасады,
пытается прорваться из засады.
* * *
Ноябрь умирает. Сосны прошлогодний укроп
приветствует нас на одной из предложенных троп,
и зуд словопрений, творений, неярких горений
ведёт нас по ней до условленной надписи «Стоп!».
Дойдём и за это получим благие советы,
как делать из времени липкий домашний сироп.
Желающий мудрую песню сложить, не забудь
слова: благодать, бытие, человечество, суть.
Нет песни бесценнее той, что звучала на сцене.
Так слушай солистку, чей взор беспокоен, как ртуть.
Дробится лицо у певицы, однако ключицы
прочны, словно балки строенья под вывеской «грудь».
Пишите картину, где воздух свернулся, как суп,
где божья коровка похожа на вырванный зуб.
Сутулая мышь собирает на грядке остатки
невидимых круп, но темней, чем мышиный тулуп,
спускается туча, дырявый картуз нахлобуча
на купол церковный и фабрику в несколько труб.
А ты, убедившись, что гомон воскресный затих,
поведаешь нам тот рецепт, по которому стих
берётся из пальца, с добавкой горчицы и сальца
(но в меру, чтоб был целомудрен, как в сказке жених).
Пегас твой – он благонамерен, как истинный мерин.
Здесь каждому жребий отмерен, но ты не из них.
* * *
Когда год Крысы подходил к концу,
из недр провинциального вокзала
застенчивая крыса выползала
и, скорчившись как вязаная гетра,
вонзала треугольную ноздрю
в сырой поток приземистого ветра,
который тёк навстречу январю…
Когда год Крысы подходил к концу,
переплавляя в сумерки усталость,
мне часто снился сон, где я пыталась
спасаться бегством… Что меня влекло
отсюда? Я в сугробе закопала
свой разум и в истории влипала,
как будто снег в оконное стекло.
* * *
Вокзальный сквер. Зелёная канава.
Обмылки плесени конкретны, как отрава
в бокале забродившего вина.
Безвреден яд, и все мы живы. Слава
Богу…
Лишь памятник рукой, подобной рогу
или трубе для стока талых вод,
который год
щекочет небосвод.
Он ждет,
когда луна покатится в рукав.
Его чугунный рот
незыблем и лукав.
Своею тенью перст
пронзил кирпичный склад
и башню, где отверст
белёсый циферблат.
На циферблате вспыхивает «три».
Ночной вокзал процежен изнутри.
Стеклянный, герметичный, как колпак,
он воздух обращает в душный лак.
И этот лак фиксирует навек
скамью с десятком спящих человек…
Открой глаза. Под веками песок.
И мысли потекут наискосок…
Настало утро.
Надо выпить сок,
смыть пудру
и подумать о билете…
Цыганки моют ноги в туалете.
В губах у них дрожит по сигарете…
Переполняется терпенья чаша.
И вот,
продолговатый, словно пищевод,
пришёл состав, и нам сказали: «Эти
два места будут ваши…»
Познали радость мы сполна,
когда широкая спина
вполне любезной проводницы
сокрылася за дверью, для
того чтоб приготовить чай…
Наш поезд ехал (так шершавая петля
сползает по вязальной спице).
Плясал в окошке иван-чай.
* * *
В доме прежней подруги, где я перестала бывать,
где высок потолок, а внизу распласталась кровать, —
представляю тебя за столом со множеством трещин.
Крутолобых поклонников в мирный кружок собрав,
демонстрируешь новый, ещё тесноватый нрав,
подгоняя свой сложный взгляд под простые вещи.
Кто из басен твоих нацедил через марлю мораль?
Кто тебя надоумил закручивать нервы в спираль?
Это тело доступное – кем оно ныне ведомо?
Кем твой выпуклый взгляд запланирован был на ожог?
Кто вложил в эти губы свистящий металлом рожок?
Бог? Навряд ли. Скорее, сердитый божок
коммунального дома…
Пролистав каталог разномастных своих королей,
ты на скатерть вино или слёзы в жилетку пролей,
или пух тополей наблюдай в привокзальном канале.
Расчленяй пауков, изучая природы нутро.
Ублажай стариков, подселяя им беса в ребро.
Согреши. Но прошу, не пиши
сочинений на темы морали.
* * *
Как гости без подарка,
по направленью к парку
мы шли, ища скамью —
она к холму, как марка,
крепилась на клею.
Поход наш с остановкой
беседою неловкой
тоски не разогнал…
Цветочною перловкой
прокашлялся канал.
Закат померк до срока —
так угасает око
забитого быка.
И смертной поволокой
сомкнулись облака.
Так неостановимо
прошелестела мимо
ещё одна среда.
И зубы херувима
блеснули в два ряда.
В сплетении растений
мелькнули наши тени
и разбежались врозь.
И более нигде не
встречались… Не сбылось.
Пансионат
Однажды, совершая променад,
случайно забреду в пансионат
заброшенный, поскольку сзади он
являет заржавевший стадион.
На финише дорожки беговой —
без шеи, но с квадратной головой
изображён стремительный спортсмен.
А в глубине, среди бетонных стен
столовой – надломившийся плакат,
где повар, красномордый, как закат,
спешит сказать невидимой толпе
курортников: «Приятного аппе…» —
и воздух рядом, кажется, согрет
полузабытым запахом котлет.
Вот корпус. Он захлопнут, как сундук.
Внутри лежит невыветренный дух
застоя с лёгкой примесью тоски.
Разрезан этажами на куски,
он вытек, как рассол из огурцов.
Там в глубине знакомое лицо в
пурпурной рамке, вытертый ковер с
пятном от швабры, кресел пыльный ворс.
Здесь хочется застыть и замереть
и, жизнь свою поворотив на треть,
купить путевку в давешний покой,
остаться здесь – ничьей и никакой…
Так гипсовый олень без головы
уже не слышит запахов травы,
но, к постаменту намертво прибит,
обломком горла в небеса трубит.
* * *
Воздух тёплый, как безумие,
как плевок в лицо зиме.
Сосны, словно рыбьи мумии,
греют кости на холме.
В ожиданье стынут супницы
параллельных двух озёр,
но в руке весны-отступницы
скоро треснет их фарфор.
Под лучами непокорными
в муке выгнется дворец
и взорвётся окон зёрнами,
как сопревший огурец,
потечёт слоёной охрою
с яйцевидного холма…
Ах! Такой весною мокрою
хорошо сходить с ума!
* * *
Мне не прорваться через сон,
он опечатывает жилы,
и пустота со всех сторон
меня, как вата, обложила.
Как видно, далеко зашла
судьбы неумная насмешка.
Я загадала на орла,
а мне в ладонь упала решка.
Был горизонт мой как стекло,
а ныне пятнами залапан.
И ты, как будто бы назло,
мне перекрыл последний клапан.
Какое право ты имел
совать пронырливые пальцы
в тайник прошедшего, где мел
воспоминаний осыпался?
Твоё лицо мне застит свет,
как будто яблоко гнилое.
Его я сбить пытаюсь с ветки,
и припорошить золою.
Ты, впрочем, был со мной знаком
так мало, что не стоит вякать,
когда хрустит под каблуком
недораспавшаяся мякоть.
* * *
Я читаю громко – из своего,
когда нужно шёпотом – из чужого.
Все вокруг обратились в слух, но его
так же сводит, как челюсть от долгого жёва.
Девочка с глазами бассет-хаунда,
нетерпеливо покачивая носком ботинка,
ждёт окончания первого раунда,
но я сдамся ещё до конца поединка.
Ибо мозг мой вял, словно чайный гриб,
что осел на дне запотевшей банки.
Замолчать бы, но имидж ко мне прилип,
надоев, как струп на подсохшей ранке.
Как бессильны комнату отразить
зеркала, что гаснут под чёрным крепом,
так и я навряд ли смогу сразить
ваши души слогом своим нелепым.
И поскольку оно ничего не даст
вам, услышать это почти хотевшим,
ваши лица крошатся, как пенопласт
в кулаке реальности запотевшем.
* * *
Где ты – полузабытая подруга,
в теченье года слывшая такой,
с кем дружба, словно конская подпруга,
порвалась, перетёртая тоской?
Прозрачным и неясным, как медуза,
бывал твой взор к двенадцати часам.
Душа была раскрыта, словно луза,
и странный ток бежал по волосам.
И ты, прижав своё цыплячье темя
к холодной неокрашенной стене,
всё слушала, как уплывает время,
сверкая, как лосось на быстрине.
Оконце заволакивало тиной,
а лампочек осталось только две.
Приятель твой отсвечивал щетиной
на абсолютно круглой голове.
Плохой портвейн в неподходящих чашках
темнел, как передержанный фиксаж.
Все вспоминали о каких-то Сашках
и тут же посылали на фиг Саш,
Валериков, Марин и прочих с ними,
чуть позже говоря о них тепло…
И на губах задерживалось имя,
а время между тем текло, текло
из этих стен, как будто бы из плена,
не ведая, длинна ли, коротка
бывает жизнь. И коридор колено
сгибал, как для прощального пинка.
Рыба
В снегу, где каждый отпечаток шага
отсвечивал подобием ушиба,
валялась на крыльце универмага
прихваченная изморосью рыба.
Глядело смерти тридцать сантиметров
в сухую тьму слоёными глазами,
и не вода, а лишь осколки ветра
сквозь треугольный рот в неё вползали.
Та, что подобно лезвию кинжала
пронзала плоть (пусть бывшую морскою),
сейчас настолько явно выражала
то, как мечта становится тоскою,
что собственная кровь казалась белой
и не текла, а проносилась, вея,
к последней проруби, что стекленела
чуть ниже ворота и чуть левее.
Почитателю
Вы мои стихи, как почитатель,
почитав, сглотнёте, словно слизь.
Я не знаю, кстати ли, некстати ль
наши мысли вдруг переплелись.
Вы напрасно морщите над книжкой
злые скобки воспалённых губ —
вход туда для вас закрыт задвижкой.
А реальный мир настолько груб,
что любое соприкосновенье
с ним дарит очередной синяк
сердцу, изнемогшему в биенье
в теле, словно ласточка в сенях.
Не изобразить вам, впрочем, фавна
по лесам безудержный полёт.
Эти ногти – мягче целлофана,
им не надломить запретный плод.
Не пристало пяткам носорога
вытворять классические па…
Вам от жизни перепало много,
но судьба была не столь слепа,
разливая души в оболочки,
словно во флакончики духи.
Если вы не стоите и строчки,
то на кой вам чёрт мои стихи?
* * *
Он рос, как новый сорт, что в бурелом
обронен пьяным селекционером.
И, повзрослев, ни под каким углом
не проходил там по своим манерам.
Он умер, ибо слишком был серьёзен,
хоть легче жить пытался и хотел,
но от несовпаденья душ и тел
он каждый раз потел до самых дёсен.
Вдруг стало больно несколько иной,
доселе не изведанною болью,
как будто обтянул он шар земной
всей кожей, истекающею солью.
День канул, как лимон, что утопили
в стакане чая, и настал покой,
когда висит над каждою строкой
едва заметный столбик лунной пыли.
А мыслящее мясо в пиджаках
уже вовсю протискивалось в двери.
Но это был ещё не полный крах,
а только страх. Внезапный страх потери.
Старуха ночью
Старуха спит. Ей надоело
всё, что упорно не даёт
её грузнеющему телу
в последний двинуться полёт.
Старухе хочется наружу.
Она сама себе тесна,
но снова в жизнь, как будто в лужу,
она ныряет после сна.
Спускает ноги. Мир, враждебен,
теснится с четырёх сторон.
Ей надо заказать молебен
себе на случай похорон.
Глаза, вспухая мокрой гречей
сквозь розоватый пар волос,
всё ищут тех, кого сберечь ей
давным-давно не удалось.
Расталкивая тьму повсюду,
она мечтает, чтоб ночник
от электрического зуда
взорвался светом, как гнойник.
Она застряла в коридоре
меж этой жизнию и той.
Ей слышится дыханье моря
за предпоследнею чертой.
И в коридоре, будто в горле,
она трепещет, как кадык,
покуда стены не растёрли
её невырвавшийся крик.
Скорей у жизни на излёте
в прощальном приступе тоски
стянуть с себя излишки плоти,
как пропотевшие носки…
Она уже почти у цели…
Вдруг – свет. За дверью унитаз
журчит. Она бредёт к постели.
Она жива – в который раз.
Tasuta katkend on lõppenud.
€0,48
Žanrid ja sildid
Vanusepiirang:
12+Ilmumiskuupäev Litres'is:
11 detsember 2015Kirjutamise kuupäev:
2015Objętość:
110 lk 1 illustratsioonISBN:
978-5-000-98-005-7Õiguste omanik:
Геликон ПлюсKuulub sarja "Петроградская сторона"