Loe raamatut: «Разноцветные шары желаний. Сборник рассказов», lehekülg 2

Font:

Птица цвета метели

Когда я проснусь, он будет уже дома.

Он уехал очень рано, до пробок, и сейчас его красный «Рендж-Ровер» – на пустынном в этот час Киевском шоссе. Свет фар пробивает редкую к утру тьму. Снежные вихри летят горизонтально, и водитель жмурится, как будто снег может попасть ему в глаза.

Когда я проснусь, он уже покормит собак, оценит – все ли здоровы, проверит, пуст ли карантин и войдёт в свой дом. Собаки – часть его бизнеса, но они почти не приносят денег, он разводит их для души.

Дом встретит его тишиной: все спят. Спит его жена, и спят его сыновья. Младший смешно выпятил губы, под веками ходят глазные яблоки. Он потрогает маленькие ручки, укроет их одеялом, тут же скинутым снова.

Свалится откуда-то кошка, потрётся об ноги и уйдёт неспешной походкой в глубину дома.

Когда я проснусь, он сядет за большой дубовый стол и будет есть плов с курагой и черносливом. По утрам он всегда ест такой плов. Сегодня, в пять утра поднявшись, он у меня не завтракал. Интересно, сварила ли плов его жена?

Обычно мы всё делаем синхронно: встаём утром с постели, умываемся, идём на работу, а вечером общаемся с семьёй и друзьями, только он – у себя дома, а я – у себя.

Хотя для меня дом не там, где я живу, а там, где он со мной. И поэтому, когда я проснусь, я буду бездомной.

Когда я проснусь, я положу вчерашний вечер и короткую ночь в шкатулку наших нечастых встреч. Через много лет, перебирая сокровища этой шкатулки, вспомню изумлённо, как мы хохотали над какой-то пустяшной фразой, забытой даже сейчас. Долго не могли успокоиться, всхлипывали и всхрюкивали совершенно одинаково.

С упоением буду вспоминать вчерашний день. Как колесили по Москве на его огромном автомобиле по закипающей вьюге, как отламывали шоколад и запивали его водой из одной бутылки. Я фотографировала всё подряд через грязное лобовое стекло, а он притормаживал, видя смартфон, нацеленный на какой-нибудь памятник. А потом был длинный почти семейный вечер и куцая ночь. Я не спала и радовалась этому, сон украл бы наши совместные часы. Так хорошо тихо лежать рядом, рука в руке. Иногда он, не просыпаясь, подтягивал меня к себе, и я улыбалась в темноту комнаты, подсвеченной фонарями московского двора.

Когда я проснусь, я помою посуду, оставшуюся грязной в мойке после вчерашнего ужина. Накануне я запекала, жарила, варила. Как всегда, хотелось его удивить, как обычно, не уверена, что это удалось. Безусловно, он хвалил и качал головой «м-м-м!!», но он мог проделывать всё это лишь удовольствия моего ради.

Когда я проснусь, я загоню вглубь ревность и тоску. Скрою, спрячу даже от себя тот день двухлетней давности, в который я кричала и плакала, узнав, что у него родился второй сын. Я надеялась, глупая, что мы сможем быть вместе, как только подрастёт его старший. А теперь и надежды нет.

Чего я хочу? Конечно, не расставаться с ним никогда. Но этого не будет.

В нашем треугольнике всё – наоборот, всё – шиворот-навыворот. Обычно как? Жена – старая и некрасивая, любовнице дарят шубы и дорогие телефоны. Жена ревнует мужа, любовница рожает ребёнка, и после долгих метаний он – вершина этого треугольника – уходит к той, у которой ребёнок. А у нас догадайтесь, как? Не такая я, может, и старая, но ребёнка родила не я.

«А, – скажете вы, – тогда всё понятно! Богатая старуха и жиголо!»

Нет, это – ошибка. Он гораздо, несравнимо богаче меня, и ничто материальное нас не связывает.

Всё наше совместное хозяйство – мангал, палатка и спальный двухместный мешок. Такой набор, как будто мы – заядлые походники. На самом деле мы иногда (очень редко) путешествуем вместе на его машине. Мы приезжаем в какой-нибудь город – Тулу, Серпухов, Дмитров – не важно, какой. Пока мы едем, я читаю в интернете об основных достопримечательностях, а он составляет в навигаторе маршрут. Правда, в любом городе получается гораздо меньше привлекательных местечек, чем в интернетовских путеводителях. То ли он невнимательно меня слушает, то ли выбрасывает из маршрута часть мест, считая их неинтересными. Пока мы едем, мы играем в дальнобойщиков. Для этого в Макдональдсе он покупает пару бургеров и колу. Всё это нужно есть и пить на ходу и при этом не обляпаться едой.

Нас познакомил Джек Рассел. Не сам пастор, живший в восемнадцатом веке, конечно, который вывел породу терьеров, а маленькая белая собачка с красно-коричневыми пятнами на голове и у основания хвоста. Тогда, восемь лет назад, моя подруга Светка уговорила меня поехать с ней за сорок километров от Москвы посмотреть джека -рассела на её новенькой белой машинке. Щенка Светка купила, и некоторое время спустя хозяин питомника приехал его навестить. Он очень внимательно осматривал подросшего пёсика, разговаривал с ним, нежно теребил уши и гладил животик. А я, сидя напротив, представляла, как эти руки гладят и трогают меня. Потом он вызвался меня проводить, сказав в машине, что приехал только из-за меня, обычно он покупателям собак визитов не наносит. Мы долго разговаривали, разговаривали о разном: о воздушных замках и реальных страхах, о надеждах и планах, хотя обоим было понятно, как закончится этот вечер.

Тогда же он сказал мне, что женат, и жену свою никогда не оставит, хотя её и не любит. Думаю, он, если не лукавил, то заблуждался. Жену он любит, но и меня теперь любит тоже.

«Так не бывает», – слышу я, но буду спорить. Бывает. Случилось же такое с нами! Мне подчас жалко его жену, она тоже страдает. Страдает, догадываясь; страдает, роясь в его телефоне; страдает, видя удалённую переписку в «Ватсаппе». Её страдания, вероятно, даже сильнее моих: она имеет законное право на его любовь, прописанное в её и его паспорте. А по мне – так всё равно, разве штамп помогает в любви? Но права она, а не я. Каждый скажет. Даже с лучшей подружкой Светкой мои отношения разладились. Что ж, Светку можно понять: она – «мужняя жена» и против любого адюльтера.

Я уберу подальше, а, может, просто выброшу на помойку булыжник того дня, когда я решила всё-таки с ним расстаться. Я смотрела вниз со своего восьмого этажа, как он садится в красный автомобиль, переводила взгляд на бежевые плитки тротуара и совсем не боялась, представляя, как лечу вниз-вниз-вниз в развевающемся халатике, теряя на лету домашние туфли. Эти неровные, местами выбитые плитки, на которые я наступаю каждый день, тянули меня к себе, набухая в моих глазах мерзкой розовой пеной. Удивительно, но именно этот отвратительный цвет заставил меня передумать. Да ещё, пожалуй, то, что я не могла оставить в его памяти вид распластанного окровавленного тела на стылом асфальте и его чувство вины. Как бы он жил дальше с этим?

Только, знаете, в ту самую секунду, когда его «Рендж-Ровер» тронулся, мигая аварийками, посылая мне эдакий «световой воздушный поцелуй», я поняла, что лечу! Лечу!!! Поднимаясь высоко в хмурое тяжёлое небо, с радостным смятением в сердце парю над землёй, над Москвой, над МКАДом птицей цвета метели. И оттуда, из головокружительной высоты я вижу крошечную красную машинку, бегущую капелькой крови по венам дорог.

Когда я проснусь, я буду убеждать себя, как и каждый Божий день, что нужно расстаться, что нужно иметь гордость и достоинство, что нужно, что нужно, что нужно…Но все мои доводы вновь разобьются вдребезги, как только я услышу в трубке: «Завтра приеду, ждёшь?»

Когда я проснусь, я не буду убирать его тапки, полотенце, чашку. Пусть лежат на тех местах, где он их оставил. Во сне я обнимаю подушку рядом с моей головой. Она ещё пахнет его волосами, и запах останется долго-долго, даже после того, как поменяю наволочку на свежую. Или мне только так кажется? Здесь так много его вещей, и я тоже – его, хотя и не вещь никакая. Но согласна быть брелоком от машины или серым свитером крупной вязки – любой, пусть самой маленькой фитюлькой, которая всегда с ним, которую он держит в руках, которая льнёт к его телу.

Когда я проснусь, я выйду из подъезда. На том месте, где стояла его машина, – тёмный прямоугольник асфальта. Через час или два его занесёт снежком, но каждый раз, проходя по этому месту, я наполнюсь счастьем бездонным и прозрачным, как апрельская лужа.

Моя любовь – словно сонная река. Почти не видно её движения, редко-редко проходит по поверхности воды мелкая рябь. У берега на солнце над разогретыми бочажками безмолвно висят бирюзовые стрекозы, бесшумно мокнут ветви ивы, как распущенные волосы.

Но там, в прохладной тёмной глубине, притаились большущие рыбы. Им ничего не стоит взбаламутить эту застоявшуюся воду, устроить маленький шторм. Рыбы не делают этого, опасаясь быть замеченными. Так и я: сдерживаю свою страсть, чтобы не спугнуть. Ему хорошо у меня, как кораблю в тихой гавани после длительного перехода, как деловому, много работающему человеку на безлюдном курорте. Он отдыхает со мной от работы и от семьи. От упрёков, претензий, ссор, выяснения отношений. Вот поэтому я – как тихая сонная река, вот поэтому не всплывают на поверхность рыбы моих страстей и желаний, не поднимается со дна муть упрёков и недовольства. Да их и нет! Он честен со мной, честен настолько, что не скрывает даже неровных отношений с женой («сегодня всё хорошо, а вчера был бемс»). Он не обманывает меня, обещая жениться.

Когда я проснусь, я, пожалуй, не пойду на работу. Навру что-нибудь начальнику про мнимую болезнь, куплю шоколадный торт и сухое «Мерло» и поеду к маме. Мы будем пить вино и есть сладкое, я буду рассказывать о работе, о подругах, о покупках. Мы будем говорить о книгах и фильмах. Но я буду молчать о нём, даже перед мамой боясь раскрыться. Мне кажется, что в пустых разговорах выплеснется, растечётся и, в конечном счёте, высохнет, «заболтается» любовь.

«А, – обрадуетесь, – это же хорошо? Пусть высохнет, разве не этого ты хочешь?» Да, иногда я думаю, лучше б её не было любви этой. Проснуться: свободна! Но от простых слов «мчу к тебе» забываю обо всех своих самых благостных и правильных намерениях.

Когда я проснусь, я полежу немножечко в кровати, притворяясь перед самой собой, что сплю. Я буду ещё раз переживать и продолжать свой сон – конечно, о нём, перемежая его воспоминаниями о самых счастливых наших встречах.

Однажды мы поехали на пикник. Не спрашивайте меня, куда, я всё равно не помню. Ехали долго по Егорьевскому шоссе, свернули по пологой глинистой едва заметной дорожке на крошечную полянку. В машине было всё: мангал, мясо, одеяла, уголь и вода. Я ничего не делала, валялась на одеяле, глядя в небо. Всегда этого хотела – лежать и смотреть в небо. В ясный день солнце заставляет щуриться, но в тот день было пасмурно и тепло. Медленные и причудливые, как по заказу, облака плыли надо мной, заглядывали в лицо сосны, обступив меня стадом жирафов.

Ели мясо, потом, оставив машину, прошли к маленькому озерцу, заросшему кувшинками. По поверхности бегали водомерки, в прозрачной воде у самого берега клубились мальки. Он сокрушался, что не взял удочек («порыбачили бы сейчас»), а мне нравилось абсолютно всё, даже начавшийся дождик, крупными редкими каплями, ударяющий по воде.

Побежали обратно, чтобы уехать, пока не размокла дорога. Застряли, машина пробуксовывала, никак не въезжала на горку. Усадил меня за руль (« газуй помаленьку»), а сам толкал громадный внедорожник вверх, мокрый с головы до пят.

Когда я проснусь, так сразу и начну скучать. Да что там! Я скучаю по нему, не успев опустить руки, вскинутой в прощальном салюте. А как станет невмоготу, обернусь птицей цвета метели и полечу к нему! Я покружусь над его домом и опущусь незримо и неслышно рядом с ним за дубовый стол. Никто меня не заметит, только, может, кошка прижмёт уши и зашипит в мою сторону. Я коснусь мягким крылом его щеки, и он засмеётся от счастья, ему непонятного. А я вернусь домой и буду ждать. Ждать, ждать, ждать. Пусть на это уйдёт вся моя жизнь.

Остановись, мгновенье!

– Нееет, девоньки, со временем шутить не надо! Особенно с просьбами «остановись, мгновенье». Можно жизни лишиться, – баб-Таня поправила платок на седых волосах.

– Вот, расскажу историю, которая со мной приключилась, хоть верьте, хоть – нет.

Баб-Таня положила руку на свою необъятную грудь, видимо, иллюстрируя таким образом фразу «мамой клянусь» или «положа руку на сердце».

– Живу я, вам кажется – давно, а для меня жизнь – как один день пролетела. Баб-Таня отхлебнула чай из блюдечка. Посреди стола исходила ароматом кулебяка, на плите шумел чайник, за окном шёл неспешный дождь. Всё располагало к историям баб-Тани, на которые та была большая мастерица.

– Была я совсем недавно юной девушкой, и влюбилась я в Ивана. Да, и как не влюбиться!! Глаза голубые, что январский снег, чуб – зерна пшеничного цвета, а по профессии – кузнец. Росточку, не так, чтобы большого, кряжистый, но силушкииии – немереной!

И вот стоим мы с Ванею, за ручку держимся. Раньше-то, как было: парень только за руку взял, а сердце сливочным маслом тает, не то, что сейчас. Нет, я не в осуждение, – тут же поправилась баб-Таня, славившаяся своей лояльностью к молодёжи, – просто сейчас по-другому. Жмёт мне Ваня ручку и к себе всё ближе притягивает, и уста его алые, – перешла баб-Таня на сказочный слог, – к лику моему уж близко-близко. Ой, думаю, поцелует сейчас! И губы к нему сама протягиваю, а голова кружится от счастья. Ох, остановись, мгновенье! Как вдруг, откуда ни возьмись, колдун наш местный – Варлам. Чудной он был, с нечистью, говорят, якшался, а не старел вовсе, как в бочке с капустой заквасили его. Годы идут, а он – молод. Проходит он, стало быть, мимо, наклоняется ко мне и в самое ухо говорит:

«Хочешь, Танюшка, мгновение остановлю для тебя?»

«Хочу, конечно, хочу, дяденька Варлам!» Самые сладкие минуточки переживать бесконечно, кто ж не хочет?

«Только учти, жизнь отдашь за этот поцелуй. Всё равно хочешь?»

« Да», – выдохнула я, и упала Ивану на грудь. И опалило губы любовным жаром, и застыли мы в упоении.

Баб-Таня обвела взглядом притихших девчат, держала паузу, ждала.

– И что, баб-Тань? Ведь, живая ты? – не выдержала одна из девчонок.

– То-то и оно, – баб-Таня снова замолчала и молчала теперь долго, остановившимся взглядом глядя в тёмное окно, за которым и видно-то ничего не было.

– То-то и оно, – повторила она снова. Жизнь отдала, что ж, что живая?

Ну, рассказываю дальше. Так целуемся мы с Ванею, сердце горит, время стоит. И стоит, и стоит… Час прошёл, год ли? Только чувствую я, есть как-то хочется. Да, и до ветру сбегала б, не отказалась. И чем далее мы с Ванею любовь свою выражаем, тем сложнее терпеть. И ноги уж затекли, стоямши, и губы распухли. И вообще, чегой-то Ванька навалился на меня, как будто стоять не может?

Приноравливалась я, приноравливалась, терпела-терпела, да и оторвала Ваню от груди своей! (Девчонки посмотрели на грудь с опасливым уважением) губы утёрла и говорю:

«Прости, Ваня, очень мне уйти хочется. Жизни не жалко».

И в туалет дунула. Бегу, и всё тяжелее мне, одышка какая-то появилась, о которой я раньше и не слыхивала. Сначала недосуг был, а опосля глянула в зеркало: «Мамочки мои!» Старуха на меня глядит, толстая, да косматая! Так жизнь и прошла, пока я Ивана поддерживала.

– Но, хоть, жива, баб-Тань? Не в могиле ж? – рассудительно произнесла та же девчонка, хотя по голосу было слышно, что жизнью жизнь баб-Тани она не считает. Какая у старухи жизнь?!

– А что ж с Иваном стало? – спросила самая юная из девчат, где он?

– Погиб Иван. Почитай, сразу, как время для нас опять пошло, и мы стариками сделались. В лес пошёл за дровами, деревом его придавило. Считай, жизнь свою мы с ним за любовь отдали. Так что, не торопите, девоньки, жизнь, но и не останавливайте. В прошлом не застревайте, жизнь пройдёт, не заметите как.

Ну, и ладно, ладно, заговорила я вас. Пирожок-то ешьте, ешьте. И чай совсем остыл!

Баб-Таня захлопотала вокруг стола, стерев с морщин предательскую слезу, которую, впрочем, никто и не заметил.

Двадцать семнадцать

Лёха разлепил глаза, когда поезд вынырнул на мост между Коломенской и Автозаводской. Глаза можно бы и не открывать, что он там не видел? Голубеющий вдалеке новый прессово-сварочный корпус, в котором он работал, или поблёскивающие стёклами «стотридцатые» на открытой площадке готовой продукции?

Голова болела нещадно, боль колыхалась тяжёлой жижей между веками и затылком. Странно, но Лёха ничего не помнил. Нет, конечно, то, что он ехал на работу на родной ЗИЛ во вторую смену, он знал абсолютно точно. Но отчего такая тяжесть в голове, и почему он спит в метро днём, не понимал никак. Прямо перед ним высокий парень в джинсах и кроссовках, надетых почему-то на босу ногу, держал перед собой маленькую чёрную пластину, неотрывно на неё глядя. Лёха изумился сквозь вату в голове не столько пластине, сколько торчащим над кроссовками голым щиколоткам: «Забыл, что ли, про носки?» Но размышлять не хотелось, и Лёха вновь провалился в сон на оставшиеся пару минут до своей остановки.

Лишь ступив на эскалатор, Лёха окончательно проснулся, хотя странные болезненные ощущения во всём теле остались. Верхний вестибюль поразил его неожиданным светом и ширью: исчезли многочисленные висящие аппараты для размена монет, тётеньки в голубых халатах, торчащие в окошках, и очереди к ним, сдвинута в угол театральная касса, у которой нет-нет да останавливались поглазеть выходящие на улицу. Турникеты «подросли» и «постройнели»: вместо обшитых лакированным ДСП привычных приземистых мигали лампочками и открывали стеклянные дверцы перед каждым пассажиром элегантные из стекла и блестящего металла сооружения.

«Ремонт сделали?» – попытался найти объяснение этому роскошеству Лёха. Дубовая дверь, привычно качнувшись, выпустила его на улицу. В первую секунду он даже оглянулся назад, решив, что вышел не на своей станции, хотя как такое может быть? Автопилот Лёхи работал исправно, неизменно приводя его либо домой, либо сюда, на Автозаводскую. Да, монументально возвышались колонны из черного гранита, справа темнел памятник погибшим в войне, слева белело за деревьями здание райкома. Но больше никаких меток, никаких маячков! Где «Адресное бюро», где «Пельменная»? Где ларьки? Где бабушки, разложившие на картонках нехитрую снедь: квашеную капусту, огурцы, семечки? Где очереди, в конце концов? Почему даже молодые девчонки одеты так скромно и бедно? Где кожаные куртки, высокие начёсы, яркий макияж?

Зато машины! Лёха с отвисшей челюстью глядел на блестящие чёрные, белые и даже красные машины. Кое-где взгляд выхватывал знакомые шильдики: «прицел» «Мерседеса», трёхцветный значок «БМВ», но в основной массе автомобили всё незнакомые Лёхе и удивительно роскошные. Так бы и смотрел на них, несмотря на растущую тревогу. Там, где раньше теснились пельменные и закусочные, в которые он иногда захаживал после работы, реял мост, забитый такими же бесподобными легковушками и грузовиками.

«Может, Автопробег какой международный?» – успокаивал себя Лёха из последних сил. Глянул на часы: времени до смены оставалось совсем чуть-чуть. Если не опустить пропуск вовремя, неизменно последует лишение премии, чего совсем не хотелось. Перейдя дорогу (на светофоре мелькали числа) и поозиравшись на подходящие автобусы со светящимися надписями, Лёха нащупал в кармане проездной, но в автобус сесть не решился, побрёл к проходной пешком.

Повернув на широкую улицу, вдоль которой стояли корпуса ЗИЛа, Лёха немного успокоился: здания завода в первой линии никуда не делись, алела над административным корпусом надпись «ЗИЛ». Правда, за корпусами этой самой первой линии угадывались пустые пространства, разноцветными пятнами тут и там призывала к чему-то реклама («как в Нью-Йорке», – подумал Лёха), над дорогой перекинута прозрачная труба с лестницей, ведущей к ней.

Лёха не пытался понять, не поддавался панике. Просто шёл ко второй проходной. Он жив, он идёт, пока ему ничто не угрожает, значит, как-то все эти непонятки должны разрешиться.

Пятачок вокруг памятника Лихачёву, обычно оживлённый, пустовал, и на нём лежала печать заброшенности, но именно он выглядел абсолютно привычно. Лёха, стараясь не замечать трещин на асфальте и осыпающихся бортов перехода, ринулся к знакомым дверям проходной. Увы! Проходная закрыта, за пыльными, как будто много лет не мывшимися окнами – разруха и пустота. Лёха вернулся к памятнику и опустился на обшарпанную лавочку. Настала пора вытаскивать голову «из песка» («чай, не страус!») и, наконец, подумать о происходящем. Мысли об инопланетном вторжении Лёха отогнал сразу. Оставались две сколь-нибудь объяснявшие окружающее версии: Лёха приложился где-то головой (и, судя по виденному – сильно), потерял память, и кусок жизни выпал из его больной головы. Лёха ощупал голову на предмет обнаружения шишек или ран: таковых не наблюдалось. Или он каким-то непостижимым образом проник в будущее? В это верить здравый ум отказывался. Но допустим. На минутку допустим, что так и есть. Ещё бы понять вот что: он попал в будущее, из своих тридцати прожитых (прекрасной жизнью!!) лет параллельно или последовательно?

В школе Лёха очень любил физику, особенно лабораторки. Сборка электрической цепи в шестом классе оставила неизгладимый след в его памяти: если разомкнуть последовательно соединённую цепь, то обе лампочки погаснут, а если параллельную – одна погаснет, а второй – хоть бы хны. С тех пор Лёха, обозначая своё нейтральное отношение к чему-либо, так и говорил: «А мне параллельно!»

Так же отстранённо, как про лампочки, подумал он о своём перемещении. Если последовательно, значит, он будет жить дальнейшую жизнь в этом времени и с этой точки – вопрос только молодым или старым? А, кстати (Лёха встрепенулся), как он выглядит, сколько ему лет? Поспешно подскочил к пыльному стеклу проходной. Различить морщины или седину в неясном отражении не удалось. Лёхе показалось, что он – именно такой, каким видел себя ежедневно, бреясь в ванной перед зеркалом.

«Если меня встроили в это время («а какое время, интересно?» – отвлёкся Лёха, но быстро вернул себя обратно) последовательно, значит, я должен быть старым и привыкать жить в этом времени, как будто, так и должно быть!»

А если параллельно? Значит, велик шанс встретиться сейчас с молодым или тогда со старым. Лёха несколько запутался в определениях, но никоим образом не в направлении мысли. И что лучше – так или эдак – Лёха тоже не знал.

Кроме физики Лёха очень любил рисовать, чуть что – хватался за карандаш и, несмотря на профессию, связанную с металлом, был отчасти художником, даже этого не осознавая. Лёха рисовал графики наблюдений за погодой, делал школьную стенгазету. Иногда, особенно под Новый год, он оставался в полупустом классе и рисовал, рисовал, рисовал… Летели снежинки и ракеты, мчались сани и мотоциклы, сияли звёзды на небе и на ёлке. Остальные – поэт, староста класса, словом, все, кто отвечал за выпуск стенгазеты, либо уже уходили домой, либо канючили:

– Лёха, завтра дорисуешь. Лёха, хорош, здоровско и так!

И только когда приходила уборщица тётя Катя, гремя ключами, запирать дверь, Лёха нехотя откладывал кисточку и акварели. А утром глядел придирчиво на вывешенную в рекреации стенгазету и жалел, что вот тут не дали ему исправить, и вот тут, и вот тут.

Когда подросли его девчонки, величайшим удовольствием Лёхи стало раскрашивание детских раскрасок. Нет, не тех, которые водой намочишь, и в контурах проступают цвета всегда одинаковые: розовый, невнятно зелёный (или голубой?), жёлтый, а тех где он сам выбирал цвет леса, гор или собаки. Часто увлекался, и речка превращалась в море, переливающееся всеми оттенками синего, какие только нашлись в коробке с карандашами. Иногда через плечо заглядывала жена:

– Лёша, нельзя сочетать зелёный с красным!

Лёха кипятился:

– Значит, земляничка неправильная?

А девчонки смотрели заворожённо на папины рисунки, в которых контуры раскраски терялись в тугих стеблях гороха, распускающего робкие розоватые цветы, или серую дымчатую кошку с глазами, похожими на мамины.

Вот и сейчас он мысленно нарисовал пинцет, уходящий в небо, сжимающий своими створками маленького нелепого человечка. Он и думал часто – красками, точнее, пятнами. Только теперь краски выцвели. Нарисованный им гладко-серый пинцет протыкал серую же пелену. А там, в теряющейся выси, почти неразличимые пальцы держали этот блестящий пинцет.

Меж тем на площадке появился молодой человек в жёлтой куртке и с голыми красными щиколотками.

«Тот же, что ехал в метро? Преследует меня?» Из уха за пазуху вился красный шнур.

«Подзаряжается? Всё-таки, инопланетянин?» – встревожился Лёха.

Юноша держал пластмассовую чёрную пластину. Если бы Лёха представлял, что таким может быть фотоаппарат, он решил бы, что парень фотографирует: тот прицеливался, застывал, глядя на пластину, снова прицеливался. Лёха долго смотрел на это, но когда парень, подойдя к пыльным стёклам, стал вглядываться в пустоту проходной, как давеча сам Лёха, не выдержал, подошёл и спросил:

– Парень, извини. А какой сейчас год?

Вихрем пронеслось воспоминание. Однажды, ещё пацанами, они бегали по бетонной трубе, из которой вытекала крошечная речонка, коих в его детстве в Москве насчитывалось предостаточно. И когда в очередной раз они вылезли из трубы, в которой просидели довольно долго, на краю оврага стояла пожилая женщина с матерчатой сумкой в руках и сурово смотрела на них.

– Бабушка, а какой день сегодня? А месяц? А год? – спросил самый смелый из них – Санёк – нарочито утирая пот со лба, так, как будто они шли по этой трубе не один десяток лет. Тогда это казалось невероятно смешным. А сегодня, Лёха, ищуще заглядывая в глаза юнцу, с волнением ждал ответа.

Парень выдернул проводок из уха.

– Что?

– Год, не скажешь какой на дворе? – повторил Лёха, радуясь хотя б тому, что парень знает русский язык.

– Двадцать семнадцать, – несколько презрительно ответил юнец, не удивившись как будто.

– Двадцать семнадцать? – ошарашенно повторил Лёха, – что это значит?

Во взгляде парня прибавилось холода, даже появилась некоторая брезгливость, но он отчеканил:

– Две тысячи семнадцатый год.

А Лёха, опешив, лихорадочно талдычил про себя: «Значит, двухтысячный уже встретили, двухтысячный уже встретили …»

Обида затопила Лёху. Обида, неизвестно на кого, за то, что его лишили двухтысячного года, которого с самого детства их поколение ждало с таким нетерпением и предвкушением, как будто ночь с девяносто девятого на двухтысячный могла стать волшебной, и они шагнули бы сразу в сказку, в будущее из романов Беляева и Ефремова. Они писали сочинения «Я живу в двухтысячном году», и только одно огорчало: возраст! В этом долгожданном двухтысячном они будут уже такими старыми! А теперь получается, сколько ему? Лёха прибавлял к двум тысячам семнадцать и никак не мог сообразить, сколько ему лет сегодня.

– У вас всё окейно? – спросил парень, которого Лёха благополучно выбросил из головы в сумбуре своих мыслей. В его глазах не прибавилось участия, но не уходил, ждал от Лёхи ответа.

– Понимаешь, пацан, я в будущем, что ли, очутился. Я в восемьдесят восьмом… В одна тысяча девятьсот восемьдесят восьмом году, – поправился Лёха, не надеясь, что парень поймёт его, и заговорил быстро-быстро. – Я, наверное, на идиота смахиваю, но ничего уразуметь не могу. Я на работу ехал, на родной завод, а завода, вроде, и нету! И машины такие вокруг, – заозирался Лёха, потому что по шоссе лавиной неслись всё такие же красавцы.

– Я не пьяный, пацан, поверь, – частил Лёха, видя, как разрастается брезгливость в глазах парня. Но неожиданно сник:

– Домой мне, может, теперь поехать?

Парень покивал рассеянно, навёл пластину на Лёху, вспыхнул из коробочки свет и погас.

– Куда ехать знаете? – спросил.

Поводил пальцами по пластинке, которую не выпускал из рук. Засветился маленький экранчик, поползли в разные стороны голубые кружочки. Лёха глянул с интересом, но парень резко отшатнулся.

– Вон там автобусная остановка, – начал парень, показывая в сторону стеклянной трубы, но Лёха перебил:

– Где остановка, я знаю. Спасибо, дружище, спасибо, – и побежал к автобусной остановке.

Парень опять наставил на него свою пластинку.

«А ну, как стрЕльнет», – мимоходом подумал Лёха, но тут же о парне и забыл.

А забыть было из-за чего: вдоль всей улицы показывали кино. На нескольких экранах люди входили в дома, распахивали окна, беззвучно говорили что-то. Вспыхивали и гасли алые надписи «от 2 млн. руб», «1-ый квартал 2017», «с отделкой». Лёхе всё это – китайская грамота, но он взгляда не мог отвести от нарядных людей на экранах, от движения букв и цифр.

Иногда Лёха отрывался от невиданного зрелища, смотрел на дорогу. Задумался на секунду: «А месяц какой? День?»

Замёрзшая земля без снега могла означать и октябрь, и март, да и вообще, в этом климате последних лет – любой месяц, кроме, пожалуй, летних. Да и то, кто знает, что у них тут в двадцать-семнадцать? У них… У нас? Лёха, будучи здравомыслящим человеком, решил не заостряться, а «решать проблемы по мере поступления». Сейчас – домой, а там разберёмся. Домой? Лёха резко затормозил, несмотря на всё своё здравомыслие. Есть ли дом? Они получили квартиру совсем недавно, прожив до этого в коммуналке на четырнадцати метрах более десяти лет. Лёха, рано оставшийся без родителей, души не чаял в своей семье. Для него так называемая «малая родина» находилась там, где обретались его жена и две маленькие дочки. А уж когда они получили просторную, в пятьдесят два квадратных метра трёхкомнатную квартиру, счастье захлестнуло Лёху полностью. Жизнь удалась, не сомневался Лёха, чего ещё желать человеку?

Только теперь Лёха испугался. Испугался так, как не страшился в течение всего этого непонятного дня.

«Есть ли дом? – подумал он снова, – жива ли жена, здоровы ли дети?»

То, что жена, возможно, стара и больна, а девчонки старше его самого, Лёху не волновало: ему всё равно, какие они. Лёха постоял немного, собираясь с духом, и снова двинулся к остановке.

Похоже, был будний день, середина. На остановке – несколько тёток неизвестно из какого времени – в чёрных стёганых пальто, в вязаных блёклых шапках. Отдельной кучкой – подростки. Эти, точно, из двадцать-семнадцать: яркие куртки, толстые шарфы; голые щиколотки (как они не мёрзнут? Может, придумали какой обогрев, невидный на теле?); маленькие экранчики в руках у каждого.

Нужный Лёхе 291-й стоял «на посадку», все надписи светились, но открытой оставалась только передняя дверь, и путь в салон преграждал рогатый шлагбаум. Водитель – пожилой мужик – смотрел прямо перед собой и не обратил на Лёху никакого внимания. Тот вошёл. Спросил опасливо: