Loe raamatut: «Все, кого мы убили. Книга 2»

Font:

1. Лето

Три жарких месяца лета провёл я в совершенной прострации. Дела не шли, и не потому, что недоставало древностей, напротив – не знал уже я, куда их девать. Я мучился от любви и тревоги за судьбу своей невесты, но твёрдо понимал, что если где и мог помочь ей в избавлении от бед, то пуще всего – здесь. Новая попытка разрубить тугой сей узел не принесёт пользы, как и все прошлые, так что теперь распутать его означало решить дело к миру будущей нашей жизни.

Но не на первом ли месте другая причина моего возвращения – тайна?

Отправься я домой, и вся чудовищная совокупность открывшихся мне сведений осталась бы навсегда за бортом моей семейной жизни, в большей или меньшей степени счастливой. И я не знаю, что лучше: неведение существующего вне всякой зависимости от меня, или пустое времяпрепровождение в кругу радостных лиц света, общества блестящих кавалеров и прекрасных дам. Но я всю жизнь жалел бы, что не осмелился притронуться к загадке, за которую иные готовы жертвовать жизнью и ломать судьбы людей и народов.

Конечно, разгадка не ждала меня с лаврами победителя в порту Бейрута, но я несомненно чувствовал, что ведом какой-то долгой, но верной дорогой среди сонмища переменчивых персонажей диковинного маскарада, в кругах которого угораздило меня очутиться.

Но ещё меня терзало осознание отсутствия своей пустоты. И мучился я ещё от того, что не знал, как совместить одно с другим и как истолковать философски отсутствие пустоты; а в деле сём никакие толмачи и драгоманы помочь не умели. Что это – когда нет пустоты? Полнота, никчёмная как хаос, или энергия, дожидающаяся своего часа, чтобы оформиться в материю? Даже деньги, привезённые из казначейства, сущность для меня совсем загадочная, лежали без приложения у консульского банкира.

И ведь невозможно сказать, что изыскания мои никуда не годились, напротив – регулярные публикации в Петербурге и Берлине вызвали живые отклики из Академий, и теперь подолгу отвечал я на письма коллег. Я открыл для научного обращения немало материалов, по-новому освещавших историю левантийских племён, и даже эпоха блистательных крестоносцев не осталась не затронутой мною. Кроме хвалебных отзывов, встречались и гнусные нападки, в основном принадлежавшие уходящим породам старых школ, кабинетных учёных, никогда не выглядывавших за пороги университетов. Во мне порождали они бессильную злобу в желании отомстить, и ещё сильнее заставляли вгрызаться в работу в поисках опровергающих их мнение фактов. Всё же сам я считал свои достижения бесцельными и разрозненными, лишь добавлявшими ничтожные кусочки смальты к старой сложенной предшественниками мозаике. Нечто неизмеримо важнейшее витало где-то совсем рядом от меня, чувствовал я неслучайность своего пути и своих находок, но никак не давалась мне в руки новая истина.

С любезного разрешения Шассо я присовокупил ещё одну комнату. Прохор мой тут же с охотой взялся за дело: пригнал мастеров, да и сам засучил рукава. До сей поры прозябал он в скуке, от которой спасло его моё предложение об усугублении жалования. Приметив способности его к языкам, я поручил ему на пробу разбирать кое-какие бумаги, сначала новые, а после и старинные, и он преуспел до такой степени, что сделался не только полным ассистентом, но и принуждён был я поставить его фамилию после своей в одной из статей в Берлин. Всё же живая работа более занимала его, и как только представилась возможность отложить перо, он с радостью принялся распоряжаться и стучать молотком. Проделали проходы, поставили двери – и тем превратили часть гостиницы в подобие довольно просторной квартиры. Терраса тоже полностью теперь принадлежала мне, и я обустроил её по своему вкусу. Окно превратилось в дверь, и теперь вечерами я нередко чертил там планы своего будущего дома в Москве, того уютного семейного гнезда, где хозяйкой станет дорогая мне Анна.

Тихоходный корабль, блуждавший по Архипелагу, доставил мне несколько вестей.

Послание Муравьёва ликовало прибытием его сфинксов в Петербург, и совсем не отвечало моему настроению. Сетовал он на всяческие трудности. Корабела уторговали до восемнадцати тысяч. Но при погрузке один исполин весом в полторы тысячи пудов рухнул, сломав мачту и равнодушно повредив свой спокойный вечный лик. Андрей выражал уверенность в том, что и мне, как ценителю эпиграфов, будет интересно исследовать истуканов, богатых на иероглифы. Так что, мол, могу я смело возвращаться, ибо его стараниями древние письмена теперь ждут учёных прямо в столице.

Я едва не подскочил:

«Твой наказ, кстати, я исполнил в точности, хоть смысла его и не понимаю. Приходил ко мне какой-то человечишко за твоим древнееврейским камнем. Назвал фамилию Хлебников. Полагаю усы его и бороду фальшивыми, как и морщины. Следовало бы дёрнуть, да всегдашняя моя брезгливость не позволила. Откуда знаю я, что камень тот твой? Принёс он точно такой же экземпляр, то есть весьма похожий. Да я сделал мину, что не интересуюсь, и вижу его впервые».

И ни слова о том, чем закончилась их встреча. Ни слова о том, какие слова сказаны, какие вопросы заданы. А ведь это могло бы дать мне так много! Я едва не разорвал листок в клочья.

Так вот он каков – Владимир Артамонов! Значит, и он теперь относится к числу охотников за скрижалью. Теперь для меня твёрдо доказано, что он послал наёмника с раствором Либиха обыскать мои вещи и найти камень. Но как же ловко и долго скрывал он это! Предполагал, видать, что сей визит станет мне известным, так назвался Прохором – весьма остроумно с его стороны, да только мудрено не догадаться. Значит, известие о вероятном приезде Анны в Константинополь, волею случая совпавшее с изготовлением подделки, не стало для него поводом к скорому отъезду, а лишь видимым предлогом для меня. Потому-то он и не скрывался, поднимаясь на судно, шедшее вместо юга на север. Ложь, скрывающая другую ложь – уж сколько раз приходилось мне сталкиваться с таким вот оборотом. Я в ярости стиснул кулаки и зубы, и тут только вспомнил, что и сам уже не раз поступал так же. Тогда кто кого обхитрил?

Но коли он пренебрёг даже свиданием с княжной, какую же дьявольскую ценность представляет сей загадочный предмет? Или прежняя моя догадка верна, и Анна для художника не предмет страсти, а инструмент достижения иной цели – завладения огромным наследством и его наследницей?

Не один час проходил я из угла в угол, словно в клетке, меняя гнев на раздражение.

Впрочем, находилось и ещё одно решение, не хуже первого. До нападения Карнаухова он мог вовсе ничего не знать о камне, а обыск устраивал в поисках тетради князя, для чего и послан был им самим или его врагами. Но, поняв его ценность, и зная, что Игнатий связан с тайным обществом, он сделал вывод о том, что и Голуа ищет то же. Но из вида, с которым Голуа принял фальшивый камень из моих рук, выходило, что свою копию Артамонов готовил для кого-то ещё. И как он прознал о Муравьёве? Конечно, о наших с Андреем похождениях в Константинополе не слышал только глухой. Итак, предположим, Артамонов заявляется в Константинополь. В ожидании Анны он наводит справки. Он знает с моих же слов, что камнем я владел, но после его отослал в Россию, сохранив себе бумажный чертёж. Имея небольшую настойчивость и червонец, проверить в Почтовой экспедиции нашей миссии почту тех дней нетрудно: она уходила не более двух раз. Моих писем в ней нет, но не мог же я совсем не писать из столицы Востока, следовательно, отправил с кем-то, кто следовал в Россию. На Муравьёва и наши прогулки с ним там показал бы всякий, вот и логика. Зачем же тогда ему оригинал? А вот зачем! Уж коли Карнаухов держал его в руках, то и другие члены тайного общества могли иметь какое-либо знакомство с ним, хотя бы при знакомстве с коллекцией раскопок Прозоровского, и тогда попытка всучить им подделку станет смертельно опасным трюком.

Но не поздно ли я сам прозрел весь чудовищный риск своей выходки с Голуа? Удалось ли убить сразу двух зайцев, проверить, что и Этьен охотился за камнем, а не за одним только художником, за коим он, может, и вовсе не охотился. По сию пору слухов о нём не появлялось.

А мог ли кто-то ещё знать, что мне рассказали в Дамаске иудейские учители? В самом деле, то, что почитал я за глубокую истину, вовсе могло не составлять тайны для многих. Да ведь едва ли не кто угодно – и князь Прозоровский, и Владимир Артамонов, и Россетти со своим приспешником Голуа – все они каббалисты. Но зачем им сам предмет, если нужна лишь надпись, а камень – лишь прочная основа, несущая запись через века? Хаим Цфат утверждал, что расположение знаков идеально. А изображение их – тоже безупречно? То есть может громадное значение иметь малейшее отклонение от совершенства, теряемого при копировании! Я поначалу предполагал, что у древнего искусника не нашлось иного материала, но, в самом деле, что лучше камня? Ткань, дерево, папирус, пергамент, даже медная пластина могут съёжиться, растянуться, сложиться или изогнуться, нарушив идеальный уклад, камень же останется, как был, до самого разрушения, и донесёт через годы не простую совокупность утративших силу знаков, но сообщение, призыв – заклятие, наконец! Но кто и кому так тщательно готовил его, и как действует сей скрытый жуткий механизм? Проклятая загадка прокралась змеёй в мою жизнь и терзала разум. Но ужаснее, что без разгадки её я не видел пути к своему тихому счастью с моей Анной.

Письмо из Общества вконец испортило мне день.

Секретарь с нескрываемым недовольством писал, что они рассчитывали на большее, отправляя меня в края столь отдалённые и снабдив немалыми средствами. Несмотря на некоторые ценные реликвии, ничего истинно значительного я по сию пору не прислал. Он требовал отчёта об истраченных суммах и в конце прямо заключал, что мне рекомендуется немедленно взяться за поиск некоего сочинения, за которое обещано вознаграждение, кое позволит покрыть мои траты.

Рекомендуется читал я как предписывается; траты же по прибытию в Одессу грозили обернуться растратами, отказ от розыска раритета мог обернуться приказом о поиске новой службы. Это я нашёл ещё не шантажом, но уже угрозой. Не без труда отыскал я самое первое письмо Общества. Терпеливый благотворитель по-прежнему ожидал своей книги от нерадивого студента. Я не сомневался, что за сим стоит фигура князя Голицына. Ночью, когда я тревожно спал, он представился мне чудовищем, разинувшим на меня огнедышащую пасть. Может, таковую метаморфозу претерпело слово напасть?

Каким-то образом эти две таинственные нити были сплетены воедино, но мне никак не давалось распознать узелки. Сны мои приобрели характер нервический, болезненный, даже апокалиптический. Я видел себя то в шахматной партии противостоящим Андрею Муравьёву, но король мой падал от небрежного щелчка Дмитрия Дашкова, то в лабиринтах картин ищущим Владимира Артамонова, но находящим Максима Воробьёва, то Бларамберга в кругу яств, разложенных на воспорских тарелках. Иногда все они сидели напротив, вплотную, с прищуром взирая на меня, а я молча глядел на них. Другой поток видений разрывал пороховую завесу дуэлей с Беранже, Карнауховым, Голуа, из поединков с которыми я не выходил победителем.

Я вспомнил про валуны на Арачинских болотах. А дело обстояло так: в поисках первого письма от Общества с просьбой найти старинное сочинение (точное название которого я успел забыть) долго рылся я в своих вещах, коих собралось уже немало, но неожиданно увидел в руках кожаную книгу, подаренную мне Прозоровским с копиями начертаний на огромных надгробиях. Единственная пустота, которая так или иначе оказалась в моих руках, была по-прежнему со мной. О её твердыню я мог легко разбить себе лоб. Или жизнь.

Из неё с изумлением извлёк я и каракули, поспешно снятые усталой рукой с камней Баальбека. Никак не мог я припомнить, когда вырванные из путевого дневника листы могли перекочевать в чужую тетрадь. Всё же два дня я без устали сличал надписи. Мне не удалось расшифровать ничего из написанного там – и тщетны были бы гениальные потуги Шампольона – его метода применить здесь я не мог. Но знаки оказались слишком схожи, чтобы считать это простым совпадением, и даже сочетания их повторялись нередко, что позволяло заподозрить в них единый загадочный язык. Но всё, что удалось мне извлечь, и так лежало на поверхности. Тетрадь Прозоровского была исписана в зеркальном отображении. Чего боялся он, сохраняя эти руны – я мог выяснить теперь лишь в Каире.

Если вообще это можно выяснить.

Лишь в самый последний час наказал я Шассо пересылать мне почту в Александрию нашему консулу. Конечное место моих странствий недолго останется тайной, так пускай хотя бы не сразу поймут они мою цель. В ответ он вручил мне послание, поступившее только что, и, читал я его уже в пути; оно надолго заняло все мои мысли.

Андрей, очевидно, сочинял его лишь спустя неделю после предыдущей эпистолы. И тон его весёлым уже не был, хоть он и пытался раз пошутить, что один крохотный мой предмет уже умалил его пару огромных сфинксов, но в словах сквозило раздражение и опаска. Скорее в недоумении и испуге он в точности нарисовал внешность Артамонова, явившегося к нему под своим именем и описавшего искомую вещь. Художник, находившийся в каком-то слепом отчаянии, требовал если не отдать ему оригинал, то хотя бы показать его. Муравьёв ответил ему, что не понимает, о чём тот толкует. Что, по его признанию, в точности соответствовало истине, ибо глубинная сущность искомого ему неведома и доныне. Как бы походя, он, явно заинтригованный, просил и даже требовал от меня разъяснить, зачем всем этим людям сей предмет, и чего они ищут от него. По счастью, у меня не имелось ответа, иначе мне пришлось бы нещадно лгать.

Моему приниженному самолюбию весьма потрафила бы такая переоценка его великих заслуг, если бы не тревога, обострившаяся до предела: кто же в первый визит к Муравьёву назвался Хлебниковым, если не художник? Три часа в ночи я курил трубку за трубкой и пил дарданелльское вино. Решения не находилось, но когда я попытался посмотреть на задачу не столь пристально, отыскался один возможный выход. Имя ему снова Каир. И не потому, что не давала мне покоя слава счастливчика Шампольона. Просто однажды, разложив по кучам купленные мною документы, обнаружил я, что чем древнее отстоят они от моего времени, тем в большей пропорции поступают из Египта.

Итак, кем бы ни оказался первый тот загадочный визитёр, ясно одно: все они гоняются за камнем по свету, ищут, рыщут, убивают и умирают – и только один я, имеющий в руках все ключи, не делаю ничего! Ко всему прочему, мне есть что предложить им, так уж не попроситься ли самому в их общество – стать негодяем сразу, а не в несколько приёмов, к чему, похоже, я приближаюсь?

Всё же, отдаляя своё негодяйство хотя бы в отношении Муравьёва и чувствуя себя виноватым перед ним за то, что втянул его в тёмную историю (а кто-нибудь чувствует вину за то, что втянул меня?), я просил прощения и коротко отписал, что все интересующиеся камнем – враги, и не остановятся ни перед чем, чтобы рано или поздно заполучить его. Я долго грыз перо, выдумывая, как бы разъяснить ему, откуда все эти люди могут знать, что он стал невольным почтальоном. Согласясь с Андреем в том, что письма наши могут читаться, я никак не мог подобрать нужных слов: одни выдавали мнимый наш заговор, другие – наши постыдные грехи, третьи – место нахождения скрижали. Посему я сплёл небольшую историю, что раритет сей почитается некоторыми недалёкими антикварами за осколок скрижалей завета, и хоть это смешно для всякого учёного, огромная ценность его определяется слухами, а не истиной.

Я сдул песок и перечитал последнюю приписку. Ничего более глупого я ещё не писал в жизни, однако именно вопиющая несуразность должна подсказать моему другу, что высказать правды я не мог. Недруги же, читая письмо, хотя и не поверят тоже, но придраться им будет не к чему.

2. Серапион

Но ещё кое-что хотелось выяснить мне, прежде чем пуститься в долгие поиски. И цель моя, по счастью, находилась в середине моего пути.

Прохора пришлось снова отрядить в Автомедоны, и к утру повозка с парой добрых рысаков стояла у ворот. С собой я взял лишь самое необходимое. Быстрота – вот чего желал я теперь. Догадки одна ужаснее другой воевали в голове моей, и казалось, что без разговора со Стефаном никак не решиться мне, что делать дальше. Иной раз находила меня мысль, что всё в жизни моей стянулось в этом проклятом узле, что не могу я и шагу ступить без разрешения живого этого вопроса. Можно, можно бы снестись и письмом, меланхолично проводя время, покуривая кальян в ожидании ответа, но тут уж я обманывал себя разными причинами. Ехать, только ехать, и притом чем скорее, тем лучше. Хлебников, чувствуя мрачный настрой мой, погонял проворно, пообещав мне к исходу шестого дня достичь Лавры преподобного Саввы.

Итак, сначала Дашков с Воробьёвым. Потом Андрей Муравьёв. Теперь я. Если и Стефан вовлечён в нашу странную неведомую цепь, то мне останется только задаваться вопросом: где начало и конец ей? Широкие плечи Прохора маячили передо мной скрытым намёком. Словно бы возражая моим сомнениям, он раз повернулся: «А и хороши турецкие шлейки! Куда легче и удобней наших хомутов». Но ведь не могу же я проверить всех неименитых и не оставивших заметок персон, кто служит, воюет и путешествует по Востоку, не могу гоняться за каждым поклонником, прошедшим путь сей и только ещё готовящим себя к нему!

В Иерусалиме мы не задержались, и, переночевав на патриаршем подворье, покинули город через Яфские ворота и поворотив сейчас же налево, к нижнему Гигонскому водоёму. Дорога шла параллельно стен Иерусалима, постепенно понижаясь, оставляя справа гору Злого Совещания. В потерянных чувствах миновал я сады Соломона, тысячелетнее древо пророка Исайи, Кедронским потоком достигнув ущелья, по краям которого бедуины пасли свои стада коз. По мере того, как монастырь приближался, внутренний голос мой открывал и иную правду: нуждался я в духовном совете и просвещении. Столько уж времени носило меня по Святой Земле, куда безнадёжно мечтают перенестись миллионы божьих тварей – и так и не обрёл я истинной цели. А паче того, утратил и тот душевный восторг, которым движим был на пути к Иерусалиму. Что же взамен? Пуды каменных таблиц и несметный ворох эпистол, по большей части оказавшихся торговыми отчётами и долговыми расписками средневековых купцов? То ли это, ради чего я трачу лучшие годы жизни в местах, первейших всех в мире?

По пересохшему дну мы приблизились к обители, построенной уступами на ужасной крутизне, и поднялись вверх, содрогаясь невольно при каждом повороте. Всё здание обнесено высокими стенами, и больше имеет вид укреплённого замка, нежели убежища для мирных иноков. На самой вершине две четвероугольные башни служат монахам подзорными каланчами. Тут вспомнил я слова Даниила игумена: дивно несказанно, кельи приклеены к скалам, как звёзды к небесам – и действительно, дивно и чудно: над обрывом скалистым Кедрского потока, обнесённые стеной, лепятся одна келия к другой, две башни, одна, Юстиниана, составляет верхний исходящий угол обители, а другая, вне стен, соединялась стеною с Юстиниановой и составляла другой угол.

Прохор ударил в колокольчик, но и без того уже нас заметили с башни, немедленно ворота отворили, и стоило лишь ступить нам под своды врат, как раздался словно бы отовсюду гул большого колокола. Один лишь удар породил долгий раскат отражавшихся от всех стен звуков, которые будто бы понеслись в ворота, где замерли мы, благоговейно им внимая.

Искать друга не пришлось: простирая объятия, уже летела навстречу мне его фигура в длинных облачениях, едва касаясь земли. Статью, осанкой и особенно взглядом – прямым и лучистым, он выделялся из всей братии, более напоминая настоятеля или архиерея.

– Не Стефан уж, – предвосхитил он мой вопрос, когда облобызались мы трижды. – Ноября двадцать первого числа, того памятного тридцатого года, – поведал он мне степенно, – свершилось второе моё рождение. Многогрешный, принял аз от руки митрополита Мисаила пострижение во иноческий чин и имя Серапиона, монаха патриаршего сего монастыря, так-то вот, Алексей Петрович.

– Простите… я догадывался, но не знал наверное. А письмами беспокоить не стал.

Куда-то отступили тревоги мои, и захотелось мне провести здесь не один день. Спешил, мчал, ожидая встречи нетерпеливо, чтобы с порога выплеснуть свои заботы, чтобы настойчиво требовать ответа, а теперь вот приехал и радовался простому и забытому явлению.

– Ну, пойдёмте, – пригласил он, – отрясём прах дорожный, покажу вам обитель. Вовремя вы приехали, аккурат к всеночной.

Боже, как же угораздило меня запамятовать о Крестовоздвижении! Но сознаваться уж стыдился, хоть душа и устремилась вознести молитву. Шли мы по тропинке мимо олив, чем-то напоминавших ивы, провисшие под тяжестью наливавшихся плодов. Двор наполняла радостная суета. Там и здесь сновали поклонники. Монахи суетились, подводя тали с лесов. А друг мой, которого мысленно именовал я ещё именем земным, продолжал:

– Вот, каков ныне праздник Воздвижения Креста. Не только одной памятью об эпохе Константина, но и сегодняшним действом. Воздвигаем кресты сами на храмы, как первые христиане после гонений. Скажете, пустое, символ? Ну и император Александр символами не брезговал, умышленно заключая в Ахене союз в день сей, подчёркивая, что интересы Европы скрещиваются на Гробе Господнем. Первый колокол откопали намедни, да подвесили. Он лет триста в земле пролежал. Еле нашли. Вовремя, вы, в самый раз прибыли. Зря только, что не сообщили заранее, я бы вам кельи устроил, а теперь придётся вам, Алексей Петрович, у меня на тюфяке ночевать. Да у меня комнатка славная, просторная для двоих, так что не потесните. И товарищу вашему подыщем местечко. Поклонников много нынче прибыло, а к ночи и того больше ждём. Как за Мегеметом Али Сирию утвердили, Ибрагим-паша закон издал о великой терпимости в вере. А как поборов меньше стало, так и деньги на ремонт нашлись. А то раньше знаете, чем они тут жили? Оливками да хлебом, на праздники финики – вот и вся пища. Монахов довели до крайности. Монастырь одних официальных поборов тысячу кошельков в год платил за право владения святыми местами, а это на рубли круглым счётом составляет сто тысяч серебром, а ещё дамасскому паше, иерусалимскому мулле, семействам местных вымогателей, мусселимам, катибам, членам мехкеме – всего выходило до полутора тысяч кошельков добавочно. Чтобы окно починить – ещё тысяч двадцать пиастров отдай судилищу. Ну, и пени по всякому удобному случаю. Но Ибрагим-паша руки обещал рубить грабителям святынь и паломников, и отрубил две-три самых непонятливых. Они, вишь ты, следовали запрету не брать из рук поклонников денег в горах Иудейских, заставляли сперва на землю кидать, так он им и объяснил, как широко надо толковать новые законы. Зато погляди, какая благодать настаёт!

И верно. Множество камня и строительного леса повсюду, грудами возвышавшегося у стен, являли собой свежие следы больших работ. Но если об остальном я слышал отдалённо уже не раз, то по поводу дозволения крестов имелись у меня сомнения. Знал я, что во всей Святой Земле одному лишь монастырю Архангела Михаила дозволялось гордо нести нашу святыню и символ, ибо защищал его сам Архистратиг. Серапион и в самом деле подтвердил, что разрешений такого рода не поступало вовсе, но всё же решили сами постановить делать по сему плану – и будь что будет.

Он провёл меня в просторную светлую келью, откуда решили мы позже выйти на волю. Некий послушник принёс нам под раскидистую смоковницу маслин и кофе, а мне ещё и водки. Мы вспомнили наши разговоры на пути сюда, и я поблагодарил его за многое, что высказывал он – и отвергавшееся мною в пылу юношеского задора, но нашедшего после в моих неторопливых рассуждениях подтверждение.

– Помните вы разговор наш на корабле? – спросил я, не зная, с чего начать.

– За пустым бокалом вина? – поднял брови он. – Я счастлив, что он оставил вам след.

– Не просто след – глубокую борозду на сердце и в разуме! – с горячностью воскликнул я. – Вы упрекнули меня в том, что я сам не знаю, чего ради еду на Восток. Вы оказались правы, конечно, и я благодарен вам за попытку открыть мне глаза, кои стал продирать я только теперь. Я получил своё предложение неожиданно, и необдуманно согласился. Тогда мне казалось, что стоит лишь заполучить поприще, а дело найдётся. И вот давно пошёл третий год, а я по-прежнему путаю работу с делом. Совершил не одно открытие, написал две дюжины статей, они напечатаны в Петербурге и Берлине, и должным образом отмечены, но я-то вижу, что всё впустую, как холостые выстрелы. И вино, добытое с таким трудом, льётся теперь в пустоту окна, бессмысленно удобряя почву для неведомых сорняков.

– Или полезных ростков, не замечаемых вами пока. Позвольте, моё мнение. Вам следует искать то, о чём давно не было новостей.

– С каких же пор?

– Например, с потопа.

– Но я вовсе не желаю это искать, – насторожился я.

– Дело не в вашем желании. Вы ищете не потому, что хотите. Путь ваш не случаен, насколько могу судить я, наблюдая со стороны. Да, Алексей, я слежу за вами по мере скромных возможностей, ведь сюда приезжает множество людей, приносящих немало вестей. Некоторые успехи, равно и неудачи ваши, мне ведомы. Увы, я не в силах помочь вам в подробностях, кто и как направляет путь ваш, но для постижения главного не нужны детали.

Я спросил, не знаком ли он, часом, с полковником Ермолаевым, и получил ответ, что обстоятельства их знакомства ему вспоминать неприятно, ибо Павел Сергеевич вёл расследование против тайных обществ, а он в ту пору шёл по ложному пути, в котором упорствовал и держал немало зла на него. Я предположил: раз Серапион повторяет кое-какие ермолаевские мысли, то неприязнь должна бы уже отойти в прошлое, и он вполне подтвердил своё раскаяние, но также и незаглаженность стыда. Тёплой улыбкой озарилось его лицо, когда предположил он в свой черёд, что не из благодарности к нему проделал я сюда путь.

– Это так, – вздохнул я. – И даже не из-за праздника или поклонения святыне, хотя счастлив совпадению. Я не мог доверить своих мыслей и письму. Не из нетерпения ожидания только, нет! – Тут я замолчал. Не хотелось говорить ему, что в столь щекотливом вопросе любая его интонация и жест могут решить дело. Но, дабы не смущать его, я прервался, а чашка с кофе оказалась спасением. – Преклоняясь в душе перед вашим нынешним подвигом, я не смею требовать от вас откровения со мной, но…

Уголки губ его чуть поникли на слове об откровении, но он подбодрил меня:

– Продолжайте, будьте лишь искренни.

– Вы ведь следите за моим путём неспроста – он некоторым непостижимым образом соприкасается с вашим. Это поняли вы давно, я же только недавно, потому и заявился к вам.

Я с жаром поведал о своих подозрениях. Некто неведомый, то самое третье лицо или целая когорта лиц, стоящих весьма высоко и могущих оказывать влияние даже на решения императора, желают заполучить нечто очень для них ценное. Я не знаю достоверно, что это собой представляет и имеет ли к конечном счёте характер материальный. Но, в отличие от меня, не ведающего ни контура, ни формы своего сосуда, они точно знают, для чего собирают собственную коллекцию. Это имеет такую степень секретности, что организаторы не могут доверить сбор сведений кому-то одному, предпочитая действовать тоньше. Это облечено такими трудностями, что время в известном смысле также не имеет значения. Некоторые люди получали такие задания здесь, в сирийских пределах, а исполнив их, они приобрели положение, несоизмеримое с их прежним. Дашков стал министром юстиции, Воробьёв – кавалером и профессором, ровесник мой Андрей Муравьёв ожидает высочайшего указа занять видное место среди светских чинов в Святейшем Синоде и метит, кажется, в обер-прокуроры.

– Скажу более: меня самого настигло странное поручение в Бейруте, которое, признаюсь не сразу, но привело меня в смятение в свете имеющихся у меня подозрений. Представьте, пришло письмо из Общества, составленное так ловко, словно писал его дипломат или… иллюминат. И те и другие умело скрывают твёрдо желаемое за патокой намёков. Его невозможно определить как предписание, приказ или распоряжение, скорее оно напоминает уведомление, но нечто неуловимое содержит оно в своём тоне, что требует к тем словам особенного внимания, если не безусловного подчинения. Я до последнего времени игнорировал его. И по сию пору не знаю, как мне поступить. Подозревал я, что посланное многим неведомым адресатам сразу, оказалось оно исполнено кем-то из них и утратило цель. Но совсем недавно узнал я, что это не так – мне пришло повторное и весьма угрожающее письмо, хотя и невинное с виду. А теперь я должен спросить то, ради чего приехал к вам. Помимо той записки к Воронцову, получали вы какое-то ещё задание? Нет, не в России, а позднее, уже здесь, возможно, по окончанию паломничества? Погодите, – я показал ладонями, чтобы он не перебивал меня, – я не требую у вас предательства или выдачи тайны. Мне не нужна суть поручения. Я не глуп и понимаю, что приказания известного рода не предназначены для обсуждения на людях, но умоляю, скажите лишь одно: да или нет? Почему я подумал на вас? Все эти люди имеют творческий склад, обладают фантазией, мыслят не одними уставами. Вы – из их числа. Да к тому же… вы получили аудиенцию у императора, дозволение ехать в земли врага, стать монахом в самой важной обители этой вотчины, вас свели с патриархом Иерусалимским, и сам митрополит благословил вас… неужели я могу поверить, что такое случайно?

Я ожидал любого ответа.

– Я получал, – спокойно ответил Серапион. – Не приказ, но просьбу оказать содействие. Удовлетворяет вас такой мой расплывчатый ответ?

– Увы, вполне, – с тяжёлым сердцем отвечал я. – Не смею выпытывать, от кого исходила та просьба… – Он лишь едва кивнул, – но скажите, отыскали вы, что от вас требовали?

– Смею думать, что отыскал, – заверил он. – Это потребовало от меня некоторых усилий, но не чрезмерных. Действительно, знакомство с его Высокопреосвященством способствовало тому.

Я молчал, желая продолжения, но он держал уста затворёнными. Всё же я не сдержался.

– Да. Всё так. И последнее, позвольте! Это ваше… задание, ведь вы сами как-то связываете его с моей миссией? Хотя бы в широком смысле, если вы понимаете, о чём я…