Loe raamatut: «Пуританин»

Font:

Превратившись в полноценного взрослого человека, не нуждающегося в другом человеке для выживания, я, несомненно, встречу другую такую же личность, с которой я поделюсь тем, что у меня есть, а она – тем, что есть у нее. В действительности, в этом и есть смысл отношений: это не спасение, а «встреча». Или лучше сказать, «встречи». Меня с тобой. Тебя со мной. Меня со мной. Тебя с тобой. Нас с миром.

Хорхе Букай

– Тебе –

Если бы вы только знали, как я ждал этого момента.

Я безумно рад, что вы все здесь сегодня собрались.

Потому что мне больше не надо будет рассказывать это все каждому по отдельности. А это очень трудно. К тому же я вконец запутался. Запутался от того, кому и что я уже говорил, а кому еще нет. И я просто счастлив, что у меня появилась возможность рассказать вам всем все и сразу.

Прошу простить меня за то, что я буду столь многословен. Но в двух словах я изъясняться никогда не умел. И это моя чуть ли не основная проблема. Я знаю. Но я очень надеюсь, что вы успеете понять меня прежде, чем я покажусь вам занудой.

Речь моя будет путана, нестройна и непоследовательна. Но я не специально. Правда! Просто, после того случая, несколько клеток моего головного мозга погибли. И я не знаю, какая это была его часть. Может быть, это как раз те самые несколько клеточек, которых мне и не хватает для того, чтобы правильно строить предложения и ясно формулировать свои мысли таким образом, чтобы меня понимали…

– Стоп. Стоп… Стоп! Это что за театр вы нам тут устроили? – главврач остановит мою речь, ударом по столу и с какой-то лютой ненавистью и беспощадным презрением посмотрит на моего лечащего. На Надежду Александровну. На милую, красивую и умную женщину лет сорока пяти.

– Не надо на нее так смотреть! – прямо, отчетливо и уверенно скажу ему я. Чтобы он запомнил мои слова на всю свою жизнь и никогда-никогда больше так не делал.

Да нет, конечно. Ничего такого сейчас не произойдет. Ведь я не умею так быстро реагировать. До меня вообще все доходит, как до жирафа. В лучшем случае к вечеру. Или завтра. К утру. Но будет уже поздно. Как это обычно и бывает в моем случае. Время безнадежно упущено, ситуация абсолютно непоправима, бессмысленно даже думать об этом.

– Вы должны дослушать его до конца, – спокойно скажет Надежда Александровна и с какой-то искренней надеждой будет смотреть на меня. И в глазах ее будет: «Я в тебя верю, Олег. Продолжай!»

– Я никому ничего не должен, – уверенно и радикально резанет главврач, мечтавший когда-то стать хирургом, поднявшись из-за сдвинутых вряд четырех столов, за которыми сидят Надежда Александровна и еще несколько малознакомых мне человек в белых халатах. Их апатичные лица обрадует мысль о неожиданном завершении мероприятия.

– Я не намерен слушать этот бред! – главврач повернется к Надежде Александровне и грозно нависнет над ней, неуважительно тыча пальцем в мою сторону:

– И впредь, Надежда Александровна, прежде чем собирать консилиум, у меня будет к вам одна маленькая просьба…

Он что-то скажет ей на ухо и выйдет из этого самого светлого помещения московской психиатрической больницы. А за ним тотчас устремятся, как крысы за Нильсом под дудочку, и все остальные. Кроме Надежды Александровны, конечно.

Некоторое время ее голова будет в таком же положении, как в тот момент, когда ей в ухо что-то шептал главврач. Потом она поправит свои длинные темно-русые волосы рукой, посмотрит на меня и неслышно спросит: «Зачем же, Олег?»

– Доказывать всем, что ты не дурак, может только дурак, – скажет она вслух.

– Я просто не хочу наружу, – предельно честно скажу ей я, хоть и заготовленную. давно фразу.

– Я же тебе говорила, Олег, – скажет она грустно. – Попасть к нам легко, а вот выбраться…

Она не станет договаривать, а просто еще раз неодобрительно вздохнет: «Ну, зачем же, Олег?»

Затем она улыбнется, накроет своей ладонью мою, тихонечко сожмет пару раз и скажет тем голосом, которым говорит только со мной (иначе ее за такие интонации давно бы отсюда уволили):

– Олег, ты же отлично знаешь, что с врачами шутить нельзя… Как и с представителями органов правопорядка. Ни те, ни другие – шуток не понимают…

Временами я вот таким вот образом тренирую свою речь. Чтобы научиться всегда говорить по делу. Я хочу четко и лаконично выражать свои мысли, чтобы все в моих словах было ясно и понятно, а главное – своевременно. Я часто разыгрываю у себя в мозгу подобные сцены и диалоги, чтобы ко всему и всегда быть готовым. Но как бы досконально я не прорабатывал у себя в мозгу все возможные варианты развития событий, в реальности все всегда получалось не так, как я мог бы себе вообразить.

Моя мечта научиться говорить так, чтобы вы меня понимали. Простите меня, но я не знаю, как и что мне для этого надо сделать.

И как же это смешно и нелепо, что я говорю тебе – «вы».

– 1 –

Первого марта тысяча девятьсот девяносто пятого года убили Владислава Николаевича Листьева. В комнате родителей, на темном экране цветного телевизора «Березка Ц-208», по каналу «ОРТ» показывали его фотографию с черной ленточкой на углу. За кадром молчали и говорили про него, про нас и про то, что теперь будет с нашей развалившейся на части страной. Мои родители в полной тишине сидели перед телевизором и были в ужасе. А мне сорок шесть дней назад исполнилось шестнадцать лет. Я был в нашей прихожей и говорил по стационарному дисковому телефону со своим другом Колей об игре в кораблики, которую мы сегодня не закончили и намеревались продолжить завтра.

Через приоткрытую дверь в мою комнату виднелось море. Практически весь мой пол в комнате был закрыт листами ватмана, расчерченного в клеточку (размером три на три сантиметра), с нарисованными на них синими чернилами (сильно разбавлены водой) океанами, морями, проливами и бухтами (с названиями) и с темными кое-где клеточками портов (чернила разбавлены не сильно). Желтые участки суши и красные квадратики рифов были нарисованы медовыми акварельными красками, привезенными моей мамой из Уфы.

На этой огромной карте, на некоторых квадратиках, эскадрами в линию или по одному стояли миниатюрные парусные корабли (самые большие из них четыре сантиметра, самые маленькие – полтора). Я сделал их из деревянных реек квадратного сечения. Мачты у них были из тонюсеньких щепочек от старой папиной бамбуковой удочки. А квадратные, треугольные и трапециевидные паруса были вырезаны из обычных белых альбомных листов.

Если перевернуть корабль вверх ногами, то на его дне можно было прочитать название. У каждого из пятидесяти шести кораблей было свое имя, чтобы можно было записывать на листочек количество полученных в боях пробоин.

Линейный стопушечный корабль «Сантисима-Тринидад». Линейный шестидесятипушечный «Штандарт». Фрегат «Паллада». Бриг «Меркурий». Галеон «Энкарнасьон». Паровой корвет «Алмаз». Паровая броненосная батарея «Гангут». Пароход «Архимед». Галера «Нинья». Тендер «Мечта». И еще сорок шесть названий.

Ровно у половины кораблей на мачтах – красные флаги, а у другой половины – синие. Мой флагманский корабль «Арабелла» (сделан чуть позже), размерами своими был чуть меньше остальных линейных кораблей, но он все равно был стопушечным…

Вообще-то, я чаще говорю – «она». У нее, у единственной, из всех этих сделанных мною кораблей – были алые паруса. И мне было очень грустно, когда «Арабелла» получала предельное число пробоин, которое было необходимо для ее затопления. Когда она снималась с поля боя на полку, играть мне уже не хотелось. Сегодня «Арабелла» получила три пробоины и села на мель. До затопления ей оставалось получить еще четыре. Так что завтра игру можно было бы смело продолжить.

В комнату юркнула кошка и пошла по морю. Сейчас самое главное – это держать себя в руках и не крикнуть ей: «Белка, брысь!». Иначе она начнет в ужасе метаться и наши эскадры потеряют свой линейный строй, и потом уже будет не восстановить их порядок и место на карте. А так как мы сегодня весьма припозднились и не успели записать в отдельную тетрадку положение кораблей (как это делали обычно), то появление Белки на море было чревато непоправимой катастрофой. А доиграть хотелось абсолютно всем. И мне, и Коле, и Жене, и даже Сенову. Во-первых, в кой-то век мы играли два на два. Во-вторых, кто выиграет было еще далеко не ясно. А в-третьих, это очень удивительно, но у каждой из воюющих сторон было потеряно ровно по одной трети флота. Причем даже корабли по рангам и типам полностью совпадали. Я специально два раза проверял.

И тот факт, что «Арабелла» оставалась в строю, так вообще вдохновлял меня на победу в игре и трогал до глубины души. Только вот надо было как-то снять ее с мели и отвести в ближайший порт на починку, минуя отряд из четырех галер Сенова, которые перегородили собой путь через пролив. И зачем я нарисовал его таким узким и длинным?

– Рисковать не надо! – утверждал Коля по телефону. – Оставь ее сидеть на мели. Чего ей будет-то?

– Может, ты отправишь ко мне свой корвет и парочку бригов? – умолял я его. – Рядом же совсем… А у Сенова тут только четыре жалкие галеры… Вообще же ни о чем.

– Олег, ты что не понимаешь? Если я пойду к «Арабелле», то мы откроем прямую дорогу к нашему Королевскому порту. А Женя рядом! Ты же видишь, куда он нацелил свои паровые фрегаты. Если они прорвутся, то мы их ни за что не догоним. Дойдут до нашего Королевского порта, и нам конец.

– Блин, – плакался я Коле в трубку. – Но…

– Да хрен с ней, с твоей «Арабеллой». Чего ты на ней зациклился? Жить, что ли, без нее не можешь? У тебя стопушечных еще два. И у меня один. Обойдемся. Да пусть она вообще на мели сидит до конца игры. Ничего с ней не станет. Она же не Касимова, которую ты оставил без внимания…

– Ладно, Коля, – обиделся я, конечно, за сравнение с Касимовой, но виду не подал.

– Олег, я не хочу проиграть! – серьезно сказал Коля.

– Есть у меня одно предложение по поводу Сенова, – я пришел в себя, – Коля, а давай…

Вероятно, мы так бурно и громко обсуждали с Колей наши морские баталии, что папа пришел ко мне в прихожую и посмотрел на меня так, что я потерял уверенность в голосе и начал комкать и забывать слова. Дождавшись, пока я закончу свое путанное предложение Коле по поводу Сенова, папа кратко сказал мне, что пора ужинать, и ушел на кухню. Коля мое предложение не оценил. Сказал мне, что ничего не понял, давай поговорим завтра. Мы попрощались, и я положил трубку.

Кошка прыгнула на кресло, сдвинув немного ватманы, когда отталкивалась от пола, и пара кораблей завалилась на бок, но клеток своих не покинули.

– Белка, блин! – сказал я и поправил ватманы и корабли. Я не обнаружил никаких критических сдвигов. Взял кошку себе на руки. Вышел из комнаты и прикрыл за собой дверь, чтобы у нее даже возможности никакой не было ходить по морю.

Я возбужденный и радостный пришел на кухню и сел за стол, рассказывая, как я сегодня залпом утопил сразу три Жениных корабля, и как Сенов простоял в нашем с Колей Королевском порту целых два хода. И ему оставался всего один. И что надежды у нас никакой не было. И как они радовались. И как мы готовились принять поражение.

– Но, вы представляете, Коле повезло! Он кинул всего один кубик! Всего один раз! И потопил Лешин корабль! Хотя вот раньше во все, во ВСЕ самые важные и критические моменты – кубики Колю всегда подводили! Вот вообще, всегда! А сегодня! Вы представляете, у него получилось! Нам так повезло! Так повезло! Неслыханно просто…

Но в глазах мамы и папы я увидел грусть и непонимание: как это я могу быть таким веселым в тот день, когда убили Влада Листьева…

Белка полностью поддержала моих родителей и спрыгнула с моих колен на пол и куда-то скрылась.

А меня ждал серьезный разговор…

Но тема его оказалась другой.

И для меня она была такой неожиданной, что я отказался от чая с моими любимыми мамиными плюшками, и выскочил из-за стола, как ужаленный самой ядовитой на свете змеей, как пронзенный отравленной ядом кураре стрелой и обожженный с ног до головы паром… Причем, мне тогда показалось, что всем сразу одновременно.

Вбежав в свою комнату, я чуть не раздавил ногой «Арабеллу».

Мне хотелось закрыть дверь на ключ. Хотя за мной никто не гнался. Да и ключа от нее у меня не было. Да и самого замка в двери тоже.

Мне никогда не было так плохо.

НИКОГДА!

– 2 –

Макаревич рвал мои уши своей виниловой пластинкой «Реки и мосты», а по лицу ручьями текли мои долбанные слезы. Нет, я не думал о том, что плачут только девочки. Я думал только о том, что это конец.

В тот вечер родители заговорили о моем окончании школы и о каком-то просто неминуемом и необратимом отъезде в Москву. Потому что здесь жизни никакой нет, и не будет. Я сразу и глубоко воспротивился этому своему будущему. Ведь это будущее хотело отнять у меня абсолютно все. А к этому я был не готов. И я не мог представить себя за четыре тысячи километров от дома. Я в тот же миг понял, что Москва – это уже не те мои ежегодные летние лагеря, из которых я всегда убегал домой максимум через полторы недели после начала смены.

Хотя, нет. Я вру.

Был один лагерь в моей жизни, в котором я пробыл до самого конца смены. И я совсем не хотел из него уезжать.

Собственно говоря, это был не лагерь – это был санаторий для детей с заболеваниями органов зрения. С девяти утра до десяти – процедуры. Нам всем надевали на глаза какие-то колбочки с лекарством и включали слабый ток. От этого лекарства и тока в глазах было звездно (как в планетарии) и покалывало точно так же, как щипало на языке от замыкания контактов девяти вольтовой батарейки «Крона».

После перерыва на полчаса мы читали книжки, облокотив свои подбородки на специальные подставки, надевая через каждые пять минут очки с разными диоптриями. Сначала по убывающей: –6, –5, –4, –3, –2, –1. Затем пять минут читали без очков. Далее снова в очках, но уже по нарастающей: +1, +2, +3, +4… И вновь без очков. И опять по новой. И так до самого обеда.

Конечно, не эти процедуры удерживали меня в лагере.

Один из моих друзей был тогда влюблен в одну девочку из лагеря. Он был старше меня года на два. Да и девочка тоже. Я в его понимании не представлял опасности для их отношений. И он назначил меня связным. Я передавал записки от него ей, от нее ему. Ну и периодически отвлекал вожатых, чтобы он с ней мог тайно встречаться, пока другие на процедурах, на сонном часе или где-то еще. Временами я передавал и устные послания. Приходил на танцы вперед всех и танцевал с ней, чтобы ее никто не занял, пока он сам не придет.

Помню, как в самом конце смены, мы сидели с ней вдвоем на огромном теплом камне и смотрели на извивающуюся серпантином горную дорогу. На дороге уже совсем скоро должны были появиться автобусы, которые повезут нас обратно в город.

Разговаривали мы с ней о кошках. Но думал я о том, что влюбился в нее по уши. Сказать ей об этом сейчас или не сказать? Смена кончилась. Сегодня мы разъедемся по домам и, вероятно, больше никогда с ней не увидимся. Может быть, и не надо тогда уже ничего говорить?

Из какого она района? Из какой она школы? Я знал только имя и фамилию. Но не потому, что это я ее спросил, и она мне ответила. А потому, что я просто подсмотрел фамилию в ее медицинской карте, которые мы все должны были обязательно приносить на процедуры и в библиотеку.

Про тот огромный камень, на котором мы сейчас с ней сидели, никто кроме меня не знал. В этой стороне лагеря я вообще никогда никого не видел. Тут лежало много камней разной формы и размеров, но этот был огромный, как скала. Тут не было деревьев. И днем на таком открытом пространстве было невыносимо жарко. Поэтому это место было непопулярным. Но вот во второй половине дня этот большой камень попадал в тень от горы. И сидеть на нем в это время было одно удовольствие. Он был теплый. Он был в тени. Его обдувал легкий, теплый, горный ветерок. А самое главное, с него наилучшим образом было видно дорогу. Я практически каждый день забирался на этот камень и глядел на горный серпантин в сторону города, раздумывая о том, под каким предлогом мне сбежать из лагеря. Какую причину, какой повод придумать на этот раз? Но я так ничего и не придумал до самого конца смены.

В последний день пребывания в лагере, я привел сюда эту девочку.

И все перевернулось.

Сегодня она сидела рядом со мной.

И я, теперь уже не с надеждой, а с огромнейшим страхом ждал, когда появятся эти чертовы автобусы.

Я взял в руки небольшой острый осколок гранита и начертил на том камне, на котором мы сидели, ее имя, плюс имя моего друга, знак равно и в конце строчки большое сердце.

– Тут не хватает, – она взглянула на мою формулу.

– Стрелы в сердце?

– Твоего имени.

Она взяла у меня из руки обломок камня, которым я начертил надпись, и дорисовала внутри сердца мое имя.

– Вот так должно быть, – сказала она и зашвырнула со всей силы камень в сторону забора.

Я посмотрел на нее. Она на меня. Я хотел уже было сказать о том, что люблю ее, но она меня опередила.

– Автобусы едут, – улыбнулась она.

Через полгода мне все-таки сделали операцию на глазах, потому что мое зрение продолжало стабильно ухудшаться. И никакие лекарства и упражнения остановить этот процесс уже не могли.

Медсестра перед операцией резала мне ресницы и говорила, что не понимает, зачем мальчикам нужны такие ресницы, и что она мечтает о таких ресницах, как у меня, таких вот длинных и красивых.

Обрезав все мои ресницы под корень, она посмотрела на меня. Улыбнулась и смахнула своими пальцами с моего лица их остатки. Сказала мне, чтобы я не переживал. Сказала, что ресницы скоро отрастут заново, и что будут они еще длиннее и красивее, чем сейчас:

– Даже не сомневайся, Олег!

После операции глаза мои были завязаны бинтами. Я отходил от наркоза в полной темноте. Но если честно, то мне не было страшно. В те времена не было этих пугающих историй про то, что в случае неудачной операции на глазах люди теряли зрение. Да и вообще никаких других жутких историй не было. Тогда в детстве, мне казалось, что в жизни вообще нет ничего страшного. Ну, только если в кино, да в некоторых сказках Андерсена. Поэтому очнуться с закрытыми глазами было просто как-то странно и непонятно. Но никакого страха не было. Ни капельки.

В первый день после операции я услышал голос той девочки из лагеря. Я помню, как она брала меня слепого за руку, и мы гуляли с ней туда-сюда по длинному коридору глазной больницы.

Потом мне сняли повязку с глаз, и она засмеялась. Она сказала, что я похож на сову.

– Почему это?

– Пойдем! – она отвела меня в коридор, к зеркалу.

Белки моих глаз были абсолютно красные, а вокруг них зеленкой были нарисованы огромные круги.

– Уху, – сказал я и взмахнул крыльями.

Она опять засмеялась.

Мне нравилось, как она смеялась.

Помню, как сложно было попросить у нее номер телефона. Как сложно было пригласить ее на свидание.

Это было мое самое первое свидание. Самое настоящее.

Но оно же оказалось и моим самым первым, самым большим провалом в жизни.

В тот день мы с ней просто прошлись по городу. И не проронили ни слова. Словно у нас было какое-то дело в одном конце города, а жили мы в другом. И дело у нас было настолько серьезное, что о нем и обмолвиться было нельзя. И ни о чем другом тоже. Помню только, как мы в этой полной тишине съели по одному мороженому. И больше ничего не помню. Ну, кроме жары. С тех пор я ее и не переношу. Свидание мы устроили в два часа дня. В самое пекло… Не знаю, почему так вышло. Вроде у нее были какие-то неотложные дела. И только в воскресенье в два часа дня у нее было свободное время.

Так странно, но до этих двух часов дня нам с ней всегда было легко друг с другом. Я шутил, она смеялась. Она говорила. Я внимательно слушал. Я бывал у нее дома. Был знаком с бабушкой, с младшим братом, с ее птицами и котом. Утром я встречал ее у дома, и мы вместе шли в школу. В школе иногда пересекались на переменах. Нам всегда было о чем поговорить. Но как только я пригласил ее на свидание, все сразу же изменилось.

Помню, как мы в тот день, дошли до ее дома. И я наконец-то увидел ее глаза. Там тоже было что-то такое, чего я раньше никогда не видел. Может, не замечал?

Мы молча попрощались у ее подъезда.

Она медленно приподняла руку и своей ладонью сделала два движения: «Пока!». Я сделал то же самое. Она улыбнулась. Мне нравилось, как она улыбалась.

После того первого свидания я не мог ей позвонить неделю. А когда решился и позвонил, трубку взяла ее бабушка и удивилась:

– А она тебе разве не сказала?

Катя Ледуховская уехала из страны со своими родителями утром, на следующий день после нашего свидания.

И мы никогда больше с ней не виделись.

Узнаю ли я ее при встрече? Не знаю. Но когда вспоминаю ее, то всегда вижу перед глазами ту девочку из фильма Федерико Феллини «Восемь с половиной». Такой я ее и запомнил – два движения ладонью: «Пока, Олег».