Tasuta

Пятницкий

Tekst
Märgi loetuks
Пятницкий
Audio
Пятницкий
Audioraamat
Loeb Александр Сидоров
2,12
Sünkroonitud tekstiga
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Глава 28

27 августа 1917 года.

Пыльный паровоз, шипя и чихая, медленно тащил цепь санитарных вагонов, с красными крестами на боках к огромному вокзалу. Поезд, вымотанный долгими неделями дороги, скрипел и подрагивал, словно сам горел в лихорадке.

По вагону прошла медсестра. Певучим, высоким голосом несколько раз повторила:

− Собираемся, солдатики. Москва. Помогите лежачим собрать вещи. Москва.

Иван Соломин смотрел в окно на проплывающие мимо глыбы фабрик и заводов. Высоченные трубы дымят, как сотня изб не дымит, топи их хоть самым сырым кизяком. Меж кирпичных домов растекается серыми ручейками рабочий народ. Но город не будил в нём никакого интереса. Последние дни, устав от духоты и боли, он неотрывно смотрел в окно на деревья, хаты, каменные постройки, вокзалы и поля. Все эти картины, вместе с ночными кошмарами, слились у него в один жаркий, липкий комок, который не давал хода мыслям. Он, то смотрел в окно, то валился на серые, в коричневых пятнах крови, простыни, бесцельно перебирая в памяти обрывки воспоминаний.

Иван впервые прибыл на передовую накануне наступления в Галиции. Весь день в дороге думал о том, каким будет завтрашний бой, не зная, что продлится он для него всего несколько минут и станет последним.

Последним, наступление стало и для России в истории этой войны.

27 пехотный полк 8 армии расположился в июле 1917 в небольшом лесу, верстах в трёх от Калуша.

Вечером, сразу после прибытия, роту Ивана расквартировали на пустом хуторке. Спали в сарае, на мокрой гнилой соломе. Дождь лил всю ночь и затих лишь под утро, когда было приказано выходить на позицию.

Перед этим, с полчаса, артиллерия била в сторону города. Редкие выстрелы ухали за спиной и сейчас, когда они выстроились в цепь. Казалось расчеты, время от времени, находили ещё снаряды в ящиках, а командиры требовали их непременно израсходовать.

Иван почти не слышал приказов ротного. Они тонули во влажном туманном воздухе, прорываясь глухими, далёкими всплесками.

Примкнул штык, и взял винтовку наперевес, повторяя то, что делают идущие рядом товарищи. Поднялись на небольшой холм. Мертвенно серое небо затрепетало от разгорающегося за горизонтом пламени. Облака на глазах окрасились в розовый и тут же заалели густо и ярко, как лампасы на шароварах казаков. Солнце запылало, горячим кровавым сгустком продираясь среди пепельных туч.

Цепь пехотинцев растянулась на добрую сотню метров. Впереди, в мутной дымке, виднелся Калуш, но кроме шпиля церкви разобрать очертания домов было невозможно. Названия городка раньше никто не слыхивал, но сейчас, на штабных картах, все красные стрелки вели к нему.

Ни солдаты, ни командиры не спешили. Пахло влажной, глинистой землёй и цветами. По мокрой траве шли вразвалочку, как на прогулке. Недавно Иван ходил так в селе, с гармошкой на плече. Мелькнуло перед глазами, как провожали его дружки, опрокидывая стаканы мутной бражки за столом с праздничной, вышитой скатертью. Вспомнил, как пела ему вечером Маша на лавке рядом с его избой. И в голове, совсем некстати к обстановке, занялась песня:

Ох, на штожа ты мой сад

О-ох, осыпаешься.

О-ох мил, со всеми со людьми

Да прощаешься…

Иван чувствовал − войне конец. Не победный, а просто конец. Пока сидели в резерве, ждал, что вот-вот прискачет адъютант из штаба и зачитает приказ перед строем: «Войне шабаш. Расходитесь до своих дворов. Еще успеете на второй покос». Но он не прискакал.

Потому приходится идти по этому полю, втаптывая сапогами в мягкую от дождя землю ярко-желтые цветки пахучего донника.

Не успев рассмотреть конную сотню казаков, которые по левую руку пошли рысью в сторону ближних домов городка, Иван услышал, как громыхнуло впереди. Немецкая артиллерия заметила наступление и начала свою работу.

Первый же снаряд оглушительно ахнул за его спиной. Плотная волна воздуха толкнула Ивана лицом в траву и сразу, совсем рядом, второй взрыв горячей ослепительной вспышкой резко ударил в голову.

Всё, что было дальше, надолго погрузилось в густую черноту забытья. Изредка в голове вспыхивали отдалённые крики и стоны полевого госпиталя. Размыто, как на старых фотокарточках, мелькали тени людей в залитых кровью халатах.

Они изредка говорили непонятные слова, а потом накатывала боль, и сознание вновь терялось в непроглядной темноте. Иван иногда понимал, что еще жив, но до конца не был уверен в этом.

Только через несколько дней, в душном вагоне санитарного поезда, сознание стало возвращаться к нему. Тупая, пульсирующая боль мешала мыслям собраться. Он не сразу понял, почему на левой руке вместо пальцев туго замотанная бинтами культя, а правый глаз ничего не видит.

С поезда Ивана распределили в Морозовскую больницу. Положили в палату с тремя ранеными казаками.

Один, лежавший ближе всех, заговорил первым:

− Гутарют с Галиции вас привезли? Как оно там?

− Там ноне как везде. Хорошего мало, − неохотно ответил Иван и отвернулся к стене.

Казак посмотрел на худую, ещё мальчишескую спину с выпирающими лопатками, покачал головой и не стал больше ничего спрашивать.

На следующий день была операция. Глаз спасти не удалось.

− Ты не переживай, солдат. Вот глянь, у соседа твоего, Афонькина, глаз вставили стеклянный. Лучше прежнего. И тебе такой же выправим! – успокаивал его доктор с жидкой бородкой, в тонких золотых очках.

Живой, улыбчивый Семён Афонькин тут же подошёл к кровати Ивана и предложил даже с некоторым удовольствием:

− Ну! Отличишь на спор? Какой глаз за настоящий пойдет?

Иван скомкал в единственном кулаке край простыни.

− А руку как же? Тоже приделают – не отличишь? Не хочу на белый свет смотреть. Уходил на службу – первый парень на селе. А вернусь, кривой, да без руки. Кому такой нужен? Что делать буду? У церкви на милость просить?

− Да нешто ты один такой? Ну и лежи, убивайся. Надоест – скажешь.

Семён, махнув рукой, поморщился и пошел к своей койке.

Пару дней Иван лежал, разглядывая нехитрый лепной узор на потолке, словно стараясь прочесть в мелких трещинах штукатурки что-то скрытое и очень важное. Его бледное лицо, не смотря на густую щетину, напоминало лицо ребёнка, что заблудился в лесу и, свернувшись калачиком под кустом, со страхом ждёт наступления ночи.

Утром третьего дня он вышел в больничный сад. Товарищи по палате ждали, что прогулка излечит Иванову хандру, но вернулся он еще более подавленным и угрюмым.

После ужина, когда августовские сумерки быстро перетекли в ночь, он попросил Афонькина скрутить табачку и засобирался в сад.

− Это дело, – оживился Семен. – Я тоже как раз думал дыхнуть.

− Не. Я один. Похожу малость, мысли свои подумаю. Не беспокойся, – остановил его Иван.

− Ну как знаешь. Ступай, – вздохнул Семен, и отвернулся к окну, крутя между пальцев коробок со спичками.

Иван вышел в сад. Задрал голову и посмотрел в небо.

Повиснув на ледащей тучке, светится оглобля молодого месяца. Звезды над городом тусклые и безжизненные, торчат ржавыми гвоздями на небе, сером как перестоявшая пашня.

По выложенной булыжниками тропинке Иван прошел ко входу в прачечную. На туго натянутых верёвках колыхаются как призраки влажные простыни.

Достал из кармана шинели перочинный нож. Перерезал одну из верёвок. Трава укрылась чистым саваном из десятка простыней.

«Жалко сестричек. Перестирывать придётся», − подумал Иван.

Скомкал и сунул верёвку за пазуху. Мокрым, холодным клубком змей она впилась в грудь напротив сердца. Подошёл к большой яблоне, которую приметил днём. Толстые ветви криво изгибались, в бесплодной попытке достать до каменного забора.

Сел прислонившись к шершавому стволу. Рядом, в редкой траве, блеснули гладкими боками анисовые яблоки. Достал самокрутку, чиркнул спичкой и затянулся горьким дымом. Глянул вверх, на чёрные, крепкие сучья. Думать о чем-то не было больше сил.

Быстро затушил окурок о землю и полез уже за верёвкой, как вдруг услышал голос. Чистый баритон живо и легко выводил:

У ворот гусли вдарили

Ой вдарили, вдарили…

И тут же присоединились еще несколько голосов:

Да гуляй жена до поры,

До вечерней до зари…

Иван замер. Еще вчера он сам играл эту песню, гуляя по слободе тёплыми летними ночами. Вспомнилось село. Звезды над соломенными крышами, сонные петухи, начинающие кликать зорьку, когда небо на востоке ещё и не думает розоветь, горячие губы Маши, её волосы, что пахнут мятой и клевером, как скошенная в саду трава…

Он не заметил, как начал тихонько подпевать:

Эх из-за садику сада зелена

Эх тута шли прошли двое молодца

Про душу одну, красну девицу…

Иван поднял яблоко, вдохнул приятный сладкий дух аниса, и почувствовал, как стукнуло в груди. Он хорошо помнил, когда сердце стучало последний раз – на туманном галичанском поле под Калушем. Больше не надеясь услышать его, он и пришёл этим вечером в сад.

Сколько просидел под яблоней, не помнил. Может ещё минуту, может и целый час. Слёзы, проступившие на глазах, высохли. Месяц царапнул крышу больницы, мягким светом серебря покатые карнизы.

Подобрав с травы несколько спелых яблок, рассовал их по карманам.

В дверях палаты столкнулся с Семеном.

− Я уж искать собрался, − озабоченно сказал он.

− Не к чему. Нашелся сам. Вот гостинец вам принёс.

Он обошел палату и положил каждому на тумбочку по яблоку. Присел на койку к Афонькину.

Семён впервые заметил на его губах короткую, еле заметно мелькнувшую улыбку.

− Не знаешь, кто тут поёт? Я сейчас слыхал. Песню как у нас в селе играют.

Афонькин не задумываясь, ответил:

− Известно кто, земляк твой, Воронежской губернии. Письмовыводителем служит в канцелярии, Пятницкий Митрофан Ефимович. Сам поёт – заслушаешься. Так собрал ишшо компанию по голосам. Зовем их «хор инвалидов». Они и дишкантят по вечерам, а мы ходим, иной раз, послушать. Дюже хорошо у них выходит.

 

Иван удивлённо приподнял брови и покачал головой, но ничего больше не сказал. Задумавшись, сидел на койке пока в палате не потушили свет.

Сон не шел. Прохладный ночной ветер мягко трогал белые больничные занавески. Иван долго слушал, как шелестят ветки яблонь за окном.

Глава 29

Митрофан пришёл на работу раньше обычного. Нужно было разобраться с кучей бумаг. В больнице, как и в стране, творился хаос. Клиника, ранее имевшая иную специализацию, давно перешла на приём раненых с фронта. Работы стало в несколько раз больше, и к тому же, после прихода к власти временного правительства, начались перебои во всём. Катастрофическая ситуация со снабжением основывалась, во многом, на путанице в документах. Ведомства, от которых зависело снабжение больницы, могли меняться по два раза в месяц.

Пятницкий заполнял очередной формуляр, когда услышал стук в дверь.

− Войдите, − сказал он не прекращая писать. Закончив абзац, поднял глаза. У порога, не желая его беспокоить, переминался парень в больничном халате. Одну руку держал за спиной. Левый глаз забинтован.

− Чем могу помочь?

− А я вас сразу узнал, Митрофан Ефимович, − парень улыбнулся нерешительной, скупой улыбкой.

Пятницкий присмотрелся внимательнее.

− Ваш голос мне положительно знаком. Но лицо не могу вспомнить. И эта, извините, повязка…

− Ванька я, из Задонского. Вы к нам приезжали когда-то, песни записывать в трубу. У Краснова жили.

Улыбка осветила лицо Митрофана. Он вскочил из-за стола и крепко обнял Ваньку.

− Вот это встреча. А я часто тогда о тебе вспоминал. Садись скорее, чаю попьём. Рассказывай всё как есть. Как мама твоя, жива, здорова?

Иван присел рядом, у окна и потёр рукой лоб.

− Рассказ мой не дюже весёлый, Митрофан Ефимович. Мамы нету, а я теперь инвалид, – сказал он и вытащил культю из-за спины

− Как мамы нету? − прошептал Пятницкий.

Ванька, глядя куда-то под стол, заговорил. То тяжело и медленно, еле слышным шёпотом, то сбиваясь на нервную скороговорку.

− Отчим, когда с заработков вернулся, кто-то ему доказал, что мать вам оладьи с собой собирала. Бил её целый час. Сапогами топтал. Я мал был ещё. Кинулся поперек, он вдарил ухватом – так без памяти и упал. Вот, на лбу до сих пор отметина, − он вновь потёр рукой розовый шрам над правой бровью.

− И что же дальше, − спросил бледнея Митрофан.

− Лежала она неделю, стонала только. Последний день лишь в себя пришла. Про вас поминала. Гутарила: поправлюсь, уедем в Москву… И померла. Тихонько так. Я за руку её держал, и почуял, как душа отлетела… Вышло, что за оладьи убил её гад, − Иван опустил голову.

Митрофан почувствовал, как увлажнились глаза.

− Отчим… Было ему что?

− Не дожидался, как она помрёт. Уехал в город на другой день. Вернулся через полгода. Кто с него спросит. Я тогда к Краснову ушёл на совсем, конюхом. Знал, что отчим пить будет как всегда, до беспамятства. Метель садила под крещение лютая. Я ночью с огородов пролез на двор. Попробовал дверь − открыта. Зашёл украдкой. Глянул, а он валяется посередь избы, храпит. Выволок его на дерюжке за сарай, прям в исподнем, и оставил так. Он даже не ворыхнулся. Замело в минуту.

Дверь запер. Соседи его не хватились, подумали, что опять на заработки подался. В марте сугроб стаял, тогда и нашли. Рассудили, что на двор вышел пьяный, да и замёрз. Дело не хитрое. Вот так и посчитались.

− Бог тебе судья, Ваня, − сказал Митрофан, положив руку на его плече.

− Да вот Господь видно наказывает меня, − Иван посмотрел на культю. − И кривой на один глаз. Куда мне такому теперь…

− Не спеши убиваться. Сегодня такие времена наступают, всё меняется каждый день. Найдется и тебе место. Голос у тебя остался?

Иван подошёл к окну. Яблоневый сад как на ладони. Нашёл глазами ту самую яблоню, под которой вчера сидел. На скулах заходили желваки.

Через минуту, начав шёпотом, с каждым словом приобретая силу, запел:

У ворот гусли вдарили…

Глава 30

9 сентября 1918 год. Александровка.

Нюрка прибежала в школу первая. Опаздывать нельзя, на неё теперь будут равняться ребята − так сказала учительница, когда вручала похвальный лист.

Достался этот лист не легко, учитывая сколько уроков пришлось пропустить, работая в поле. Когда отец ушёл на войну, ей было пять. Помнила лишь, как сидела у него на коленях и чихала от табачной пыли, что просыпалась на рубаху из вышитого мамкой кисета.

С тех пор остались втроём: она с матерью, да дед. Как только Нюрка чуть подросла, начала помогать по хозяйству, а в восемь лет в первый раз выехала со взрослыми в поле.

Осенью в их старом, покосившемся амбаре впервые за долгие годы лари наполнились хлебом до самых крышек.

Восемнадцатый год в Александровке дал урожай, равного, которому не мог сразу припомнить даже дед, который, как казалось Нюрке, жил на свете всегда. Шутка ли, он видел, как строилась церковь, а это было, поди, сразу после сотворения мира.

Год пролетел для Нюрки быстро, как ласточка чиркнула по небу. Столько всего интересного было, что начнёшь вспоминать, диву дашься.

Прошлой зимой выдалась целая неделя оттепели. В один из дней, надсадной рысью, пробежал по слободе дед Анучин. Его латаные валенки оставляли тёмные следы в водянистом снегу перед избами. Дед стучал в запотевшие окна. Выходившим на порог хозяевам сиплым шёпотом, словно по секрету, сообщал :

− Царя скинули!

Люди крестились, веря и не веря. Некоторые, на всякий случай, подносили деду мутной бражки, которую он пил как воду, быстрыми, короткими глотками. Неопределённо мотнув головой на прочие распросы, утирал бороду рукавом и бежал дальше.

Потом опять кого-то скинули, и сообщили, что новая власть красного цвета и землю всем будут раздавать, сколько влезет. Народ не знал что думать, пока батюшка не велел звонить в колокола. Тогда все нарядились в праздничное и пошли в церковь. Отстояли службу, а после гуляли и христосовались как на пасху. У кого, что было красного в сундуках, вывесили на плетнях.

Так и пошла новая жизнь, которая Нюрке очень нравилась. Красная власть сообщила, что в школах надо обучать всех поголовно. В сельсовете тому было подтверждение – на полке где раньше стояли иконы, лежала газета с фотокарточкой лысого дедушки, который теперь за место царя был. Хитро прищурившись, он грозил пальцем: дескать, учитесь и ещё раз учитесь, сукины дети.

Мать, подумав, пустила Нюрку на недельку походить в школу. На пробу, раз Ленин так велел, а дале как выйдет. Дед поворчал, что пустое это занятие, и сроду такой моды не было, бабам грамоте учиться. Через неделю мать поговорила с учительницей, и та уверила её, что дочь очень способная и старательная. Так и стала она ходить в школу. А вчера получила похвальный лист за успехи в учёбе и образцовое прилежание. Попросила деда, тонким гвоздиком прибить его на самом лучшем месте, над столом, где обедали, чтоб всякий кто заходил, первым делом видел какова Нюрка.

Но в это утро учёба не заладилась. Только сели за парты, и учительница начала мелом писать на доске новые слова, за селом раздались сухие, резкие щелчки. Потом пару раз громыхнуло, как во время грозы, и стало тихо.

Высыпав на школьное крыльцо, ребята увидели, как по селу скачет казачья конница…

Учительница закрыла лицо руками и шёпотом велела идти по домам.

Нюрка понеслась швыдко, быстрее ветра. Но почти добежав до двора, оскользнулась и упала. Ткнулась лицом в жухлую траву, пахнущую сырой осенней прелью. Поднялась, и тут же едва увернулась от коня, которого осадил перед ней бородатый всадник. Чертыхаясь, он соскочил на землю. Нюрка, не теряя времени, прошмыгнула мимо него за плетень и понеслась к избе.

Казак направился за ней. Оставляя грязные следы, ступил в сенцы. На пороге его встретил дед.

Незваный гость снял фуражку и перекрестился на иконы. Повернувшись к деду сказал:

− Здорова, хозяин.

− И вас спаси Христос, − ответил осторожно дед. − Чьих будете и по какому делу?

− Будем мы станицы Мигулинской. Принимай гостей. Располагаемся квартировать у вас. Много в селе красных, дед?

− Я кубыть их красил. Мне едино, что красные, что в полоску − хлебом ишто никто не покормил.

Из-за занавехи вышла Нюркина мать.

− Вот и хозяйка, − казак разгладил усы. − Что же встала? Накрывай на стол.

− Не дюже богаты, квас да каша не заправленная, − ответила она, теребя в руках утерник.

− А мы не погребуем. Знай своё дело и не обидим. Так, Тимоха? − подмигнул казак вошедшему в избу приятелю.

Тот с прищуром зыркнул на хозяйку, оглядел тёмную комнату.

− Муж-то где? Небось с красными убёг?

− Вам бы всё одно, красны, красные, − проворчал дед присев на лавку. − На войну ушел в четырнадцатом. Боле не видали.

− А это что за агитация? − Тимоха подошёл к столу, над которым висел похвальный лист.

− За учение дали, − пискнула Нюрка с сундука, обрадованная, что кто-то обратил внимание на её лист.

− Сопля! − неожиданно гаркнул казак, смерив её хмурым взглядом. – Видал, чего удумали. Ежели каждая баба грамоте обучится… кто будет стряпать, кто за скотиной убирать? Совсем очумели вы тут?!

Покраснев лицом, он рванул с гвоздика похвальный лист и порвал его в клочки.

− Тимох, ну ты к чему это, − скривился первый казак. − Извёл бумагу, а на самокрутки ничего нет.

Нюрка посмотрела большими, наливающимися влагой глазами на белые обрывки, рассыпанные по полу и, не сдержавшись, заревела в голос. Прыгнула с сундука, и чуть не сбив с ног заходившую в сенцы соседку, бросилась вон из избы. Пробежала через двор в сарай и забилась в угол, где дед навалил сена овцам. Горячие слёзы обиды и несправедливости лились ручьём. Овца, с белой звёздочкой на лбу, выглянула через щель в загородке и равнодушно посмотрела на свернувшееся в комок, дрожащее детское тело.

Ранние осенние сумерки не принесли в село покой. Казаки, разжившись вином, где-то затеяли песню, где-то просто шумели, обсуждая грядущее, наступление на Москву. Ржали в каждом дворе кони. До хрипоты брехали на чужих людей кобели.

Мать заглянула к забившейся на печь Нюрке и тихо сказала:

− Одевайся в тёплое, пойдём далёко.

− Куда мамань, ночь же? − удивилась девочка.

− Поменьше говори, да собирайся живее, пока гости кудай-то отошли. По дороге расскажу.

Нюрка слезла с печи и увидела, как мать кладёт в узел вещи из сундука.

На крыльце ждал дед. Обнял внучку, перекрестил и коротко напутствовал:

− С богом.

Обнял и мать. Тень от избы скрыла его морщинистое лицо, по которому текли слёзы.

Огородами прошли до двора Колобаевых. Присмотревшись, Нюрка увидела две женские фигуры, идущие на встречу. Оказалось тётя Маняша с дочерью.

− Решились мы, − прошептала им Нюркина мать. − Дело идёт такое, что добра не жди. Гутарют, Мишку и Андрея Малаховых шашками порубили в анбаре.

− Пока морозы не вдарили, слава Богу, до Тишанки быстро дойдём, а там до Анны недалёко, − так же тихо ответила Маняша.

Оглянулись на очертания изб, постояли так минуту и пошли туда, где час назад закатилось остывшее на осеннем ветру солнце.

− Мам, а на что мы в Анну идём? − дёрнула она её за рукав.

− Мы не в Анну доченька, в Москву. Тут сама видишь, чего делается. Война и до нас дошла.

− А в Москве?

− В Москве всё не хуже. Там хор у Пятницкого. Сестра её Дуняшка, − она кивнула на темнеющую впереди фигуру, − и мать, живут при хоре. Маняша, вот, приехала не вовремя, хозяйство посмотреть. Обратно возвращается и по доброте своей нас взяла.

− А казаки не кинутся в догон? − подумав спросила Нюрка.

− На что мы им нужны, доча. Не думай уже о том, что там осталось. У нас теперь дорога только в одну сторону.

− А какая она Москва, больше Чиглы? Там тот дедушка живёт? − не отставала Нюрка.

− Какой дедушка? − не поняла мать.

− Ну, тот, из газеты. Ленин. Он нас встретит, мам?

− Ну, это навряд. У него делов и без нас хватит.

− У него хозяйство большое? А если, Бог даст, встречу его, всё про казаков докажу, как порвали мой лист.

− Ну, кто знает, может, и встретишь, − улыбнулась мать, взяла Нюрку за руку и прибавила шаг.