Loe raamatut: «Апекс»

Font:

Люди думали, что этот день станет знаковым. Люди говорили – этот день войдет в историю. Действительно, день, когда Апекс поступил на розничный рынок и начал продаваться так же массово, как мобильные, обещал стать событием века, а, возможно, и тысячелетия. День, когда люди смогли купить билет в прошлое, должен был запомниться навсегда.

Но те, кто остался в живых, дату первой продажи прибора не помнят – они помнят, как 17 мая 2102 года Апекс погрузил мир во мрак.

Глава 1

– Ах ты, сука… – хриплю я.

Красный все сильнее сдавливает мне горло. Еще немного – и я вырублюсь, вот тогда точно – поминай, как звали. Обеими руками я упираюсь в горло мерзкой твари, чувствуя, как перекатывается под её кожей что-то мерзкое, вязкое, склизкое – что-то, что наполняет эту тварь, что делает её живой, скользит под моими пальцами густыми, тошнотворно-мягкими комками. Вот дерьмо! По нутру пробегает судорога, зубы сжимаются. Я смотрю в лицо Красному и морщусь от отвращения – вблизи эти сволочи еще омерзительнее. Если издали они до дрожи напоминают человека без кожи и костей, то в паре сантиметрах от моего лица, это – отвратная субстанция из красно-коричневой жижи под прозрачной розовой пленкой-кожей вообще ни на что не похожа – просто огромная куча бурого желе. Живого желе. Круглая, как яйцо, голова Красного выдается вперед, приближается, пытается дотянуться до меня, а в следующее мгновение её передняя часть начинает трансформироваться, и там, где секунду назад ничего не было (у Красного нет лица, то есть – совсем нет), начинают вырисовываться до боли знакомые контуры – красно-коричневое месиво под розовой пленкой рисует на голове впадины и изгибы и изогнутые линии, которые складываются в тонкий нос, узкую полоску губ, худое, овальное лицо и большие глаза. Я взрываюсь – кричу, выворачиваю шею. Сердце, которое начало сбавлять темп из-за нехватки кислорода, подскочило и понеслось, как пришпоренное.

Перед смертью они примеряют лицо того, кого собираются убить.

Я смотрю в «лицо» красной мерзости и вижу себя – меня вот-вот сожрет моя же голова! Рот Красного раскрывается, являя мне мерзкую, блестящую пещеру красной глотки, глубокую до черноты – там сверкают лезвия циркулярных пил. Сука! Дергаюсь, вскрикиваю и изо всех сил пинаю Красного в живот. Тварь на сотую долю секунды отвлекается на свое тело – оно растягивается, как жевательная резинка, отбрасывая среднюю часть туловища на добрый метр, но оставляя конечности на прежнем месте, заставляя их неестественно растягиваться. Отдергиваю от его горла правую руку и хватаюсь за Апекс, мысленно рисую картинку нашей «норы» – Апекс так работает – чтобы возвращаться в исходную точку, нужно видеть её. Жму кнопку…

Раскрытая пасть Красного пронзительно визжит мне в лицо. Но теперь-то мне плевать – реальность крошится, рассыпаясь в прах, и крошечные кубики материи, похожие на пиксели, теряя твердь, осыпаются ворохом атомов и разворачиваются вспять, превращая будущее в прошлое.

***

Тихий характерный щелчок – сработала пружина Апекса, возвращая кнопку на приборе в исходное положение «выкл». Прыжок завершен. Я вернулась туда, куда должна была – высокий потолок, квадратные колонны через равные промежутки, голые бетонные стены и такой же пол, скудное освещение, которое выхватывает лишь крохотные островки огромного помещения. Твою мать… Сгибаюсь пополам, упираюсь руками в колени и судорожно хватаю ртом воздух. А коленки-то трясутся! Черт бы побрал, этих Красных! Злобно скалю зубы, дышу, как хреновый марафонец и уговариваю себя, что могло быть и хуже. Могло быть гораздо…

– Сожрали тебя, да? – тихий смех из темноты.

Дергаюсь, разгибаюсь и резко отшатываюсь назад – гребаная нервная система совершенно ни к черту! И лишь мгновением позже мозг распознает голос и дает команду сжатому в пружину телу – отбой! И тут же тело начинает трястись мелкой дрожью. Сука, прекрати! Прекрати немедленно! Дотрясешься – свои же сожрут.

– Дата? – рявкаю я с перепуга.

– Семнадцать, девять, два, – отвечает темный угол удивленно. На этот вопрос по-прежнему отвечают без промедлений, даже при условии, что он уже давно потерял всякий смысл. И лишь мгновением позже в голосе появляется хорошо знакомая надменная лень и совершенно отчетливая издёвка:

– А ты на что рассчитывала? – неторопливые шаги рисуют силуэт на фоне непроглядной темноты. Он вышагивает вразвалочку, медленно перенося вес тела сначала на левую ногу, затем – на правую и снова на левую, едва ли не походкой «от бедра». Исключительно наглый тип. Стискиваю зубы. Но очень быстрый, поэтому я натягиваю на лицо гримасу доброжелательности и пытаюсь изобразить равнодушие, несмотря на то, что своим идиотским вопросом лично расписалась в своей панике секунду назад:

– Не знаю. Ты давно здесь?

– Трое суток… – отвечает он, поравнявшись со мной, затем выдыхает, – примерно.

Улыбка на моих губах никак не держится, сползает, зараза, хоть гвоздями приколачивай. «Дата»… надо же было ляпнуть! Его самодовольная ухмылка только подтверждает – я плохая актриса, но все же расправляю плечи и спину, задираю нос и стойко держу оборону, пока взгляд из-под полуприкрытых век снисходительно елозит по моему лицу. А еще он легкий, совершенно бесшумный. Поэтому я терпелива.

– А остальные? – спрашиваю.

Какое-то время он молча разглядывает меня, и я смотрю ему в глаза, стараясь соответствовать, стараясь быть равной, учась наглости и самоуверенности прямо на скаку. Потому что он сильный.

– Близнецы еще не появлялись. Тройка, Медный и Вошь были, но ушли за полчаса до тебя.

– Втроем, что ли?

Он молча кивает и по-прежнему водит острым лезвием узких зрачков от моих глаз, к носу, губам, скулам и возвращается к переносице, чтобы, резанув по сетчатке, начать эту пытку заново.

– Зачем?

Я молюсь всем Богам и жду. Он лениво пожимает плечами:

– За батарейками, вроде.

«Вроде»… Можно подумать, что они могут выйти за порог, не отчитавшись. Вот что на самом деле мерзко, так это то, что его положение никто и никогда официально не закреплял – ни в одной норе, ни в одном «крысятнике» больше не осталось и следа былой субординации – все сожрал Апекс. Раз и навсегда. Теперь никто никому не подчиняется. Апекс стер с лица Земли всякую власть и подарил людям анархию во всей её красе, без всякой романтической хрени, вроде «секс, наркотики, рок-энд-рол». И вот тогда-то выяснилось, что даже те, кто во всеуслышание кричали о ней, призывали её, на деле оказались совершенно не готовы к оборотной стороне медали. Анархия – она для безжалостных от природы, жестоких по своей сути, а таких – раз, два и обчелся. Но сегодня к каждому такому, как к магниту, тянутся люди, добровольно передавая бразды правления – без жесткой руководящей власти размякшие, бесхребетные люди чувствуют себя, как без трусов – ходить можно, но уж очень непривычно. Даже на грани вымирания людям нужна «сволочь», которая будет принимать непопулярные решения за них. Поэтому хаотично и беспорядочно создавались крохотные норы численностью не более тридцати-сорока человек и очень большие мини-государства, где число выживших давно перевалило за две с половиной тысячи. Наша «сволочь» стоит передо мной и в упор рассматривает мое лицо. Он – мой ровесник, но я чувствую себя на десять, а то и на пятнадцать лет младше. Он не высокий, не здоровый, как предводители некоторых стай, его лицо не испещрено сеткой боевых шрамов и у него все конечности на месте (по крайней мере, те из них, что видны). Но он лишен жалости, а это с лихвой окупает всё вышеперечисленное.

Он спрашивает:

– Есть будешь?

– Буду.

Еще одна секундная пауза – лишь для того, что окончательно расставить акценты в этой невербальной пляске. Кто у нас подтухшее дерьмо? Я, конечно. Вот… умница. Он обходит меня, медленно переваливаясь с ноги на ногу, словно невысокое тело весит целую тонну, а я чувствую холодную каплю пота, ползущую по моей спине. Закрываю глаза – больше сегодня я не потяну ничего. Мой запас прочности – на нуле, стрелка – в красной зоне, и я молюсь, чтобы это испытание было последним… нет, нет – крайним (сейчас все говорят «крайний», как парашютисты) на сегодняшний день, потому что больше мне не сдюжить. Нужно поспать. Да и не поспать вовсе, а просто остаться одной – там, где никто не будет смотреть мне в лицо и искать там бессилие. Бессилие, будь оно неладно, стало камнем преткновения современного мира. Страхом сегодня никого не удивишь – сейчас все живут в нем. Отчаяньем, жестокостью, предательством, наглостью, подлостью – тоже, а вот бессилие… бессилие – это крест. Тот, кто сдался – идет на корм Красным. Тот, кто сдался – балласт, и он на хер не нужен, когда судно идет ко дну.

Поворачиваюсь и иду следом. Я не хочу есть, но плохо есть, плохо спать, плохо бегать, соображать – значит проявить бессилие, и мы снова возвращаемся к правилу первому – отставших не ждут, балласт – за борт. А я за борт не хочу.

Центрального освещения не стало с самого начала, а потому тот немногий свет, что есть – лампочки на шестьдесят ватт, запитанные от автомобильных аккумуляторов, и самые простые парафиновые свечи. В этом полумраке, естественно, ничего не видно, но всё время, что я давлюсь консервами и пихаю в себя серый, плоский хлеб, он пристально смотрит на меня – это такой ежедневный экзамен, и ты, хочешь, не хочешь, должен делать вид, что голоден. Границы личного пали – люди не могут, да и не хотят оставаться одни, и теперь еда, сон, досуг становятся достоянием общественности. Мы, как заведенные куклы, должны всё время быть в полной боевой готовности, чего бы это ни касалось. Еда, сон, тело, мысли, чувства, реакции – все по максимуму, все снято с предохранителя. Иначе ты идешь на корм Красным. Здесь обязывают наслаждаться жизнью, даже если она встала поперек горла, как рыбья кость, потому что иначе ты – балласт, бесполезный рот, который не просто не оправдывает свой паек, но, что гораздо хуже, подведет в самый неподходящий момент. Ты обязан привыкнуть, приспособиться, обязан выработать иммунитет к тому, что творится вокруг а иначе…

– Кто тебя сожрал?

Поднимаю на него глаза – глупый вопрос. Кто еще мог, если не Красный? До каннибализма дело еще не дошло, но всё же, я отвечаю:

– Красный.

– Большой?

Голос у него мягкий, тихий. От этого становится нехорошо, и перловка с говядиной лезет вверх по глотке, словно говядина еще живая.

– Средний, – я пожимаю плечами, словно мне от его голоса, от его взгляда, от его манеры говорить ни холодно, ни жарко. Он терпеливо наблюдает мое представление – те, кто все еще умеют разыгрывать стойкость, пока – не балласт. Но, как я уже говорила, официально у нас нет руководителя, а потому хамство и грубость дозволены, а в некоторых ситуациях даже приветствуются, а потому я говорю с набитым ртом. – Ты мне пожрать дашь? – облизываю грязные пальцы, потому что мне было лень идти за ложкой, лень разогревать перловку с говядиной, а её в неразогретом виде можно выковыривать прямо из банки и есть кусками. – Или так и будешь мне в рот заглядывать? Может, еще куда заглянешь? У меня, кроме рта, есть и другие отверстия.

Он смеется:

– Например?

– Уши, нос – выбирай, что больше нравится.

Я такая смелая, потому что точно знаю – никакие из моих отверстий ему и даром не нужны, но если ты можешь нести откровенную пошлятину, не краснея – это огромный плюс. Умеешь правдоподобно пороть чушь – плюс. Собираешь всякий мусорный бред из своей головы и выдаешь его за философские умозаключения – плюс. Ловко сочиняешь матерные частушки и анекдоты – тебе вообще нет цены. В общем, всё, что хоть как-то отображает мыслительную деятельность в твое голове, идет тебе в зачет, потому что это значит, что ты всё еще жив, а главное, что всё еще хочешь жить.

Какое-то время мы смотрим друг на друга, а потом он поворачивается и кивает головой в сторону:

– В ду́ше есть вода, возможно еще теплая. Последнее чистое полотенце я на себя потратил – оно висит рядом, на вешалке и, поверь мне на слово, это – самая чистая альтернатива.

– Разберусь, – говорю я.

Он кивает и поднимается. Когда он выходит из «кухни», мне становится так легко, что я готова пуститься в пляс. Жую и ногой притоптываю, потому что когда не тебя не смотрят, еда становится вкуснее. Я жую и думаю, почему, из всех выживших, мне единственной еда не кажется омерзительной? Все твердят, что им осточертели консервы, а хлеб, который мы делаем, на вкус – как туалетная бумага. Но мне так не кажется. Во-первых, потому что я не из тех, кто знает вкус туалетной бумаги, а во-вторых, мне, действительно, не противно – да, я не в восторге и смело могу не есть, если того потребуют обстоятельства, но и плеваться мне тоже не хочется. Но в первое время всякий раз, когда люди ели, мне приходилось незаметно оглядываться по сторонам, и если я видела, как люди кривятся и морщатся, я копировала их, что бы ни лежало у меня на тарелке. Это теперь в этом нет необходимости, потому что теперь они всё обо мне знают, но время от времени по людским лицам пробегает волна омерзения, и тогда я кривлю лицо с ними заодно, на «автомате». Потому что в наше время нельзя выделяться. В наше время жизненно необходимо делать, как другие делают, мыслить, как другие мыслят. Слишком хорошо – тоже не хорошо – равно как и бессильных, инакомыслящих тоже не любят. Пожалуй, даже больше, чем первых, а потому ты обязан подстроиться под единый стандарт – не больше, не меньше, не тише, не громче, не уже, не шире, и уж совершенно точно, не умнее остальных. И не потому, что того требуют надуманные правила, высосанные из пальца, условности современного общества (вернее того, что от него осталось), а потому, что таковы законы реальной, уличной жизни – ты обязан быть нужного калибра, потому как иначе просто не поместишься в обойму. И не выживешь.

С едой покончено. Я убираю со стола, мою посуду в тазу с водой – глубокую алюминиевую чашку, битую и кривую – выливаю грязную воду в ливневку у стены, вытираю руки полотенцем. «Кухня», «душ», «спальня» – все это тоже условности, которые люди притащили из прошлого. В конце концов, надо же как-то называть ту часть подземной парковки, где мы едим? Не говорить же «то место, где едят» или «там, где стол»? Слишком неудобно, а потому, та часть подземелья, где стоит длинный стол, в углу, прямо на полу возле стены, аккуратными колоннами составлены чашки, вложенные одна в другую, а крохотная одноконфорочная плитка покоится на старой неработающей морозильной камере, у нас зовется кухней. Эта морозильная камера, кстати, вгоняет меня в ту же депрессию, что и «надоевшая» еда – каждый, кто видел её впервые, улыбался и говорил: «О! У моей бабушки была такая». Потом – дружный смех, теплые улыбки, на которые мне совершенно нечего было ответить – у моей бабушки её не было, потому как не было, собственно, самой бабушки.

Пересекаю стоянку под гулкое эхо собственных шагов, чувствуя на себе его взгляд, и подхожу к огромной бочке, намертво присобаченной к бетонной стене. Центральное водоснабжение, не работает тоже, а потому это стало самым простым решением. На самом деле у нас есть не только самое просто, но и привычное решение – оно находится на первом этаже, в служебном помещении – три душевые, одна из которых была доработана согласно суровым реалиям нашего времени. Она рабочая, но ею уже давно никто не пользуется, потому как слишком трудоемкий процесс нагрева, слишком долго ждать и слишком далеко идти, а потому… бочка почти под самым полотком, из неё выходит гибкий шланг, на конце которого старая пластиковая лейка – очень маленькая, чтобы не тратить много воды. Это наш «душ». Под пристальным взглядом я снимаю с себя одежду – тело мгновенно покрывается каскадом мурашек, потому что семнадцатое сентября хоть и пришлось на пик «бабьего лета», но все же это уже осень, и от былой жары осталось не так много. Встаю голыми ногами на резиновый коврик на полу. Я не тружусь доставать ширму – взгляд из темноты меня не смущает. Мне плевать, потому что в наши дни мое тело настолько же далеко от идеала женской красоты, насколько далека от сексуальности дохлая крыса. Помню, как однажды Медный, глядя на меня, в чем мать родила, сказал мне, что в былые времена я бы пользовалась спросом у мужчин. Помню, я оглядела свое тело и вопросительно подняла на него брови. Тогда он рассказал мне, что на заре двадцать первого века в моду вошли именно такие, как я – тонкие, жилистые, с минимальной прослойкой сала и ярко очерченным рельефом мышц. Он сказал, что, не обремененные лямкой работы, женщины того времени половину своего свободного времени проводили в тренажерных залах, чтобы добиться эффекта «сушеной воблы». Все это он говорил, равнодушно оглядывая мои подтянутые бедра, плоский живот, на котором отчетливо виден рисунок пресса, упругий зад и маленькую грудь – и смотрел на меня, как на дохлую крысу. Тогда, в тот самый момент, мне было обидно до слёз. Но позже я смирилась с тем, что мне никогда не быть желанной, и на удивление быстро ужилась с этой мыслью. Двадцать второй век принес совершенно иные стандарты женской красоты, которые не опускались ниже ста килограммов, а с таким темпом жизни, скоростью бега и рационом питания сексуальной мне не стать никогда. Поэтому я безо всякого стеснения поворачиваю вентиль. Вода – прохладным шелком по горячей спине, и я улыбаюсь. Нежный шелк воды струится по коже, смывая с меня пыль, пот и соль – мое тело наслаждается, раскрываясь, словно цветок – вода струится по шее, спине, ягодицам, ногам, забирая с собой крохотные частички меня, она вытягивает электричество из моих мышц, оставляя приятную пустоту. Вода творит чудеса, она – словно объятия старого друга, она множит на ноль усталость и смывает раздражение, забирая их с собой, заливая ими резиновый коврик, смывая их на бетонный пол, стремясь грязным ручьем вдоль стены и падая сквозь широкие прутья ливнёвки, ускользая куда-то вниз, по сточным трубам. Во всем мире, пожалуй, только вода по-прежнему может двигаться туда, куда ей хочется. Водоотведение тоже не работает, а потому некоторые футурологи-юмористы предрекают нам утопнуть в собственном дерьме в самое ближайшее время.

Закрываю вентиль и беру полотенце. Оно все еще влажное, но чистое – надо отдать должное «нашему жестокому» – он весьма чистоплотен, за ним хоть трусы донашивай. Вытираюсь и вешаю обратно – в нашем мире никто не пользуется свежими полотенцами, а потому я расправляю его, что бы те, кто будет вытираться после меня, могли пофантазировать, что на нем муха не сидела. Одеваюсь и поворачиваюсь – долго вглядываюсь в темноту подземной стоянки и никак не могу найти его. Странное чувство – взгляд ощущаю, а человека не вижу. Очень неприятно, и само собой, он это понимает. Поэтому-то и не торопится. Опускаю глаза и решаю не искать. В конце концов, он и сам не постесняется заявить о себе, если что-то будет нужно. Медленно обуваюсь и неторопливо затягиваю шнурки на кроссовках, любуясь белой фирменной «галкой» на внешнем боку кроссовок. Люблю хорошие «кроссы». Кроме меня их никто не носит, поэтому у меня огромный выбор – меняй хоть каждый день. Остальные уже давно пришли к выводу, что кроссовки в наше время – вещь, мягко говоря, непрактичная, а потому все носят «берцы». А по мне, так ничего уродливее человечество еще не придумало, и, боюсь, уже не сподобится. Поворачиваю ногу, осматриваю кроссовки со всех сторон и тяжело вздыхаю – на правой ноге, с внешней стороны, как раз между тканью и подошвой, зияет дыра в пару пальцев. Придется выбросить. Очень жаль. Мне они нравились. Вот почему кроссовки никто не носит – потому что никто из представителей этого типа обуви, к какому бы громкому имени они ни принадлежали, не выдержит быстрого бега по пересеченной местности, по раскуроченным дорогам, заваленным камнями. Они не выдерживают низкой влажности – ломаются, как трухлявая кора, не справляются с альпинистскими марш-бросками, когда стены домов превращаются в вертикальную полосу препятствий. Поэтому берцы практичнее. Поэтому-то я их и не ношу. Я улыбаюсь одними губами и стараюсь запихать свою улыбочку, куда подальше – вот теперь-то, блядь, она расцвела. Стискиваю зубы, матерю себя – мне требуется несколько минут, чтобы лицо стало таким, каким ему быть полагается – резиновой маской с застывшей на ней печатью принуждения и необходимости. Поднимаю голову и кричу в обитаемую часть темноты:

– Я нужна?

Тихий шелест шагов, еле слышных, крадущихся, словно я – не человек, словно я – Красный. Он подходит, смотрит на меня, он улыбается:

– Куда собралась?

Смотрю на тонкий серп улыбки, судорожно вглядываюсь в узкий просвет между веками, а в голове носятся, бегают, спотыкаются и валят друг друга на пол в бессмысленной суете, мысли, одна другой дурнее. Он медленно жует корку серого хлеба. Молча демонстрирую дыру в кроссовке. Он смотрит на неё, понимающе кивает. В сотый раз он предлагает мне надеть берцы.

– Они тяжелые, – говорю я. – В них ноги не поднять. Они весят половину меня, как мне в них бегать?

Он снова понимающе кивает, только теперь его лицо растягивает не улыбка, а оскал – мы поднимали эту тему неоднократно, и он – не идиот. Тут, в общем-то, и семи пядей во лбу не нужно – в мире, где всем плевать, как они выглядят, что они едят, как часто моются, в мире, где больше не осталось стен, где рушились последние останки личной жизни, как понятия, где не осталось порядка, но и хаос на его место не пришел, в мире, где секс был разрешен и приветствовался, но никто не занимался им, потому что все человеческое в нас гибло, определенно не было никакой потребности в красивой обуви. Была потребность – в прочной. Все внутри нас кричало о том, что грядет конец света, закат человеческой расы, а я волнуюсь о красоте своих ног. Инстинкт размножения задохнулся внутри наших тел – в нем просто отпала нужда, ведь если два человека не в состоянии породить третьего, в сексе просто нет необходимости. А я тут о кроссовках, знаете ли. Полагаю, это кажется странным и звучит совершенно неправдоподобно, но в далеком будущем, когда весь мир полетел к чертям, когда никто никого не ограничивает, люди перестали хотеть – и не только другу друга, они перестали есть от пуза, пить спиртное, употреблять наркотики, спать до обеда, валяться без дела сутками напролет и пялить глаза в книги. Мы боялись, что все кругом начнет сыпаться, превращаться в тлен и песок – здания – крошиться, вываливаться – камень, и кирпич будет рассыпаться в труху, бетон снова станет залежами породы, только теперь будет зарыт не в землю, а в стены. Но этого не случилось. Все стоит нетронутым – точно таким же, каким было в тот злополучный день. Люди погибают, раздираемые Красными на части, они умирают, не успев почувствовать боль, людей косят самые простые болезни, и банальная простуда легко превращается в воспаление легких, и мы ничего не можем с этим сделать. Не потому, что нет препаратов, а потому что вымерли все, кто знал, как ими пользоваться. Аптеки переполнены, продуктовые прилавки все еще забиты продуктами, но человечество – величайшей виток эволюции – гибнет. Из прошлого осталась только музыка – странно сказать, но семь нот держат нас на плаву, не дают оскотиниться, сохраняют некоторый баланс между человеком и животным. Словно личный психолог, друг и любовница, у каждого из нас свой персональный аудиоплеер, и чтобы вы не думали, что все настолько плохо, скажу – самое восхитительное, вечное и прекрасное, что мы создали по-прежнему с нами. Мы храним это бережно и нежно, мы с любовью носим музыку во внутренних карманах и прячем её от посторонних ушей. Забавно, но сейчас вы гораздо быстрее увидите чью-то голую жопу, нежели его плейлист. Жопа – как жопа, у всех одинаковая, а вот плейлист – слишком личное, очень уж интимное. На зарядку плееров никто не жалеет аккумуляторов – это свято. Если бы не музыка, передохли бы, как крысы, уже давным-давно. Кстати, о крысах…

– Так я нужна или нет? Полотенец чистых нет? Могу стиркой заняться…

– Не надо. Половину старых мы пустили на тряпки, а те, что пригодны, уже постираны. А еще мы наткнулись на отдел всякого домашнего барахла на третьем этаже, так что…

– А какого хрена ты сказал, что это последнее чистое?

– А какого хрена ты все еще веришь людям на слово?

– Ну и мудак же ты… – говорю я, завязывая второй кроссовок. Поднимаюсь и разгибаюсь во весь свой полутораметровый рост и смотрю ему в глаза. – Я – наверх, за обувью.

Обхожу его и медленно шагаю к лестнице, ведущей из подземной стоянки на первый этаж. Все время чувствую на себе его взгляд, словно у меня глаза на спине – вижу, как он раскрывает рот и наполняет легкие кислородом, чтобы кинуть, будто бы в пустоту слова, сказанные вроде как в никуда, но обращенные именно ко мне:

– Как бы нам случайно, глупо и нелепо не потерять коллегу из тупого упрямства…

Останавливаюсь и замираю. Тварь обнаглевшая! Скалю зубы, зная, что он не видит, но оборачиваюсь с лицом-маской:

– Давай уже на чистоту?

– Да куда уж чище-то?

– Хочешь сбросить меня?

Он пожимает плечами так, словно мы все еще обсуждаем полотенца:

– Это не я хочу. Судя по всему, этого хочешь ты.

– Не хочу.

– Эт хорошо…

– А вот этот треп про потерю коллеги к чему вообще?

– Этот треп не про потерю кого бы то ни было, а про тупое упрямство, – он резко срывается с места и шагает ко мне, и теперь в его походке нет тяжести, нет лени. – Этот треп про то, что у тебя подошва может разлететься прямо на ходу, а ты волнуешься о том, как выглядит твоя нога, – он мгновенно ускоряется, хватает меня за грудки. – Я сто раз тебе говорил – обуйся!

– Они тяжелые!

– Не тяжелее твоей задницы!

– Тебе легко говорить! – я пытаюсь вырваться. – В тебе сколько? Семьдесят? Семьдесят пять?

Тут он выпускает из своих рук мою одежду, резко наклоняется и хватает меня за правую ногу, легко отрывая её от земли. Я едва сохраняю равновесие, нелепо размахиваю руками, цепляюсь за него, впиваясь пальцами в его спину, в то время как его пальцы скользят в дыру в моей кроссовке. А в следующее мгновение мою ступню резко и больно тянет вниз, словно по моей ноге проехал грузовик – жуткий треск оглушает меня, разлетаясь в разные стороны, отражаясь от стен, пола и потолка, а секундой позже моей ноге становится прохладно и свободно. Эта сволочь разгибается и рычит мне в лицо:

– Если такое произойдет на улице… – он машет перед моим лицом оторванной подошвой моей кроссовки, я щурю глаза, хмурю брови и уворачиваюсь, – … первый же Красный, который добежит до тебя, взорвет твои кишки, как фейерверк! – он отбрасывает в сторону кусок белой пены, я делаю шаг назад, чувствую правой ногой ледяной бетонный пол. – Когда будешь лежать и смотреть, как летит в небо твоё нутро, помни, что ты пожертвовала им ради красивой, ЛЕГКОЙ обуви!

Он толкает меня, я делаю несколько шагов назад и тут же взрываюсь потоком слёз и истерики – я раскрываю рот, как рыба, выброшенная на берег и беззвучно рыдаю, закрывая руками лицо, и пячусь назад под градом его слов:

– Какого хрена ты рыдаешь? Тебе ли рыдать, а? Вот когда увидишь это своими собственными глазами, вот тогда и рыдать будешь! – он идет на меня и ярость шрапнелью летит из его уст. – Думаешь, большое удовольствие смотреть на твои потроха? Пошла на хер отсюда, и чтоб я тебя больше не видел в этом дерьме! Еще раз увижу – отрублю стопы вместе с ними!

Я разворачиваюсь и бегу со всех ног. Не разбирая пути, не глядя, через три ступеньки, словно сам черт за мной несется, я лечу вверх по лестнице, забираясь все выше и выше. Как будто там другая реальность, словно там наверху чище и светлее от того, что ближе к солнцу. Там не ближе к солнцу, там дальше от сборища подвальных крыс. Я останавливаюсь не потому что устала, а потому, что сама себе приказала – стоп. Бегать я привыкла, потому легко могу добраться до крыши, а там, чего доброго, сигануть с неё, даже не заметив. Стой! Стой. Остановись… Шелест дыхания, грохот сердца, истерика в кончиках пальцев. Тихо…тихо… Дрожь, дыхание, стук. Вот сука! Вот мразь! Гребаная тварь! Лестница, другая, третья. Самого бы тебя к Красным. Уж я бы на твои кишки полюбовалась бы, скотина. Оглядываю лестничный пролет, чтобы понять, куда меня занесло. Седьмой этаж. Твою мать, даже не заметила. На дрожащих ногах – обратно вниз – одна нога ступает на теплое и пружинистое, другая – на холодное и твердое. Крою матом и тут же уговариваю себя, что один мат за другим – очень неэффективный способ успокоится. Разбавляю маты нормальными словами, но всякое словесное дерьмо, вроде «ублюдка», «поддонка» и «мудака» льется из меня вне очереди. Какой этаж? Третий. Иду к двери, которая ведет к служебному выходу на этаж, и толкаю её.

Огромный длинный коридор открывается предо мной, распускаясь длинной широкой улицей, расходясь в стороны короткими веточками стеклянных витрин – большие и маленькие альвеолы, где за стеклами – куча теперь уже никому не нужного барахла. Когда Апекс стер с лица Земли жизнь в её привычном понимании, когда все рухнуло и разлетелось на куски, когда на улицы хлынули Красные, те из рода людского, кто был быстрее, сообразительнее и сумел выжить, попрятались там, куда успели добежать. Я в числе восьми сотен других крыс оказалась в огромном торговом центре. Делаю шаг вперед, еще один и еще. Тихо. Склеп. Памятник былому. Правая нога начала вопить о холоде – отпускает потихонечку. Я ускоряюсь и иду вперед, оглядываясь по сторонам – тут не опасно, здание забаррикадировано, но я все еще на взводе, а потому все мое тело – ржавая, тугая пружина, которая никак не может вернуться в исходное положение и расслабить витки. Ублюдок! Вывел меня, довел до слёз. Ведь видел же, что на честном слове держусь… Длинный коридор мелькает высокими стеклами витрин по обе стороны коридора. А я-то хороша – не зря Медный меня дурой называет. «Дура дурой» – конец цитаты. Длинный коридор упирается в стену и разделяется в двух противоположных направлениях. Я поворачиваю направо и сбавляю темп. Торопиться уже некуда – обосралась по полной, теперь-то куда спешить? Слева – глухая стена, а по правую руку – отдел с декоративной косметикой (туда никто ни разу не заходил), дальше – отдел домашнего текстиля (там пустые полки, а на полу можно разглядеть старые и совсем свежие следы от пыльных ботинок), следом – отдел нижнего белья (здесь стало пусто почти сразу же, и только один – единственный манекен все еще одет в вызывающий, нежно-розовый комплект откровенно порнографического контента), и, наконец, отдел, где исполинская вывеска и высокие стеклянные витрины, где огромные растяжки, плакаты и стены оклеены фотообоями с людьми, застывшими в прыжке, бросающими в кольцо баскетбольный мяч или запечатленными в момент отрыва ноги от беговой дорожки – замороженные во времени, застывшие в неподвижности подтянутые тела, покрытые капельками пота, сконцентрированные лица, сжатые в кулаки ладони, оскаленные клыки. Оглядываюсь и смотрю на этих людей, и впервые мне становится интересно, вот они – те, кто позировали для этих фото – выжили? Привычным движением огибаю центральную стойку, где висят зимние пуховики, и шагаю к стенду с обувью, останавливаюсь напротив и прицельно смотрю на четыре модели, которые присмотрела уже давно, тяну руку к одной из пар и… останавливаюсь. Вот сука! Одергиваю руку, словно мне по пальцам линейкой врезали. С тоской оглядываю огромный стенд – яркие, красивые, легкие торпеды с тонкими дышащими стельками, гнущимся верхом и обтекаемыми формами подошвы из пены. Теперь это и не для меня тоже. Вот ублюдок, мать его! Рычу и разуваюсь – снимаю свои кроссы, в сердцах швыряю об пол то, что осталось от правой кроссовки и забрасываю в дальний угол уцелевшую левую. Черт бы тебя побрал!

Vanusepiirang:
18+
Ilmumiskuupäev Litres'is:
18 detsember 2018
Kirjutamise kuupäev:
2018
Objętość:
170 lk 1 illustratsioon
Õiguste omanik:
Автор
Allalaadimise formaat:
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 4,5, põhineb 94 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 4,5, põhineb 555 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 4,5, põhineb 126 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 4,9, põhineb 35 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 4,1, põhineb 98 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 4,6, põhineb 148 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 4, põhineb 110 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 5, põhineb 4 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 4,4, põhineb 153 hinnangul
Audio
Keskmine hinnang 4,8, põhineb 16 hinnangul
Audio
Keskmine hinnang 4,9, põhineb 45 hinnangul
Tekst
Keskmine hinnang 4,2, põhineb 119 hinnangul
Tekst
Keskmine hinnang 4, põhineb 25 hinnangul
Tekst
Keskmine hinnang 4,4, põhineb 40 hinnangul
Tekst
Keskmine hinnang 4,3, põhineb 44 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 4,4, põhineb 188 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 4,4, põhineb 243 hinnangul