Tasuta

В лесах

Tekst
37
Arvustused
Märgi loetuks
В лесах (часть первая)
В лесах (часть первая)
Tasuta audioraamat
Loeb Людмила Солоха
Lisateave
Audio
В лесах (часть вторая)
Audioraamat
Loeb Людмила Солоха
0,81
Lisateave
Audio
В лесах (часть третья)
Audioraamat
Loeb Людмила Солоха
0,81
Lisateave
Audio
В лесах (часть четвертая)
Audioraamat
Loeb Людмила Солоха
0,81
Lisateave
Audio
В лесах
Audioraamat
Loeb Татьяна Виноградова
1,60
Lisateave
Audio
В лесах
Audioraamat
Loeb Алисин Антон
4,26 2,56
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Быть того не может! – вскликнул удельный голова. – В жизнь свою не поверю, чтоб корова в избе жила и всякая скотина и птица.

– Побывайте в степях, посмотрите, – молвил Василий Борисыч. – Да… Вот что я вам, Михайло Васильич, скажу, – продолжал он, возвыся голос, – когда Христос сошел на землю и принял на себя знак рабий, восхотел он, Владыко, бедность и нищету освятить. Того ради избрал для своего рождества самое бедное место, какое было тогда на земле. И родился Царь Небесный в тесном грязном вертепе среди скотов бессловесных… Поди теперь в наши степи – что ни дом, то вертеп Вифлеемский.

– Отчего ж это так? – в недоуменьи спросил Михайло Васильич.

– Оттого, что земля там родима, оттого, что хлеба там вдоволь, – с улыбкой ответил московский посол.

– Понять не могу, – разводя врозь руками, молвил Михайло Васильич. – Хлеб всему голова: есть хлеб – все есть; нет – ложись, помирай.

– Не всегда и не везде так бывает, – сказал Василий Борисыч. – Если ж в тех хлебородных местах три, четыре года сряду большие урожаи случатся, тогда уж совсем народу беда.

– Как так? – спросил Патап Максимыч. Удивился и он речам Василья Борисыча.

– Да очень просто, – ответил Василий Борисыч. – Промыслу нет никакого, одно землепашество… Хлеба-то вволю, а мужику одним хлебом не изжить, и на то и на другое деньги ему надобны: и соли купить, и дегтю, и топор, и заступ, и серпы, и косы, да мало ль еще чего… У церковников попу надо дать, как с праздным придет, за исповедь, за свадьбы, за кстины[290], за похороны; винца тоже к празднику надо, а там подати, оброки, разные сборы, и все на чистоган. А чистогана, опричь как хлебом, достать нечем. А хлеб-от вези на базар, верст за двадцать, за тридцать. Сколько тут надо прохарчить, сколько времени эти поездки возьмут, а дороги-то осенью, да и летом, коли много дождей, не приведи Господи! В черноземе-то, как его разведет, телега по ступицу грузнет, лошаденка насилу тащит ее… Чтó тут мáяты, чтó убыток!.. Хорошо вон теперь железны дороги почали строить, степняку от них житье не в пример лучше прежнего будет, да не ко всякой ведь деревне чугунку подведут… Хорошо еще, коли хлеб в цене; тогда и примет мужик маяты, а все-таки управится, и деньги у него в мошне будут. А как большие-то урожаи да каждый-то год, да как цена-то на хлебушек упадет!.. По хлебным местам такая намолвка идет: «Перерод хуже недороду».

– Поди вон оно дело-то какое! – удивился Михайло Васильич.

– А лесу ни прутá, – продолжал Василий Борисыч. – Избы чуть не из лутошек, по местам и битые из глины в чести, топливо – солома, бурьян да кизяк…[291] Здесь, в лесах, летом все в сапогах, зимой в валенках, там и лето и зиму в одних родных лапотках, да еще не в лычных, а в веревочных. По здешним местам мясное-то у мужика не переводится, да и рыбы довольно – Волга под боком, а в хлебных местах свежину только в Светло воскресенье едят да разве еще в храмовые праздники…

– Чуднóе дело!.. – дивился Михайло Васильич.

– По вашим местам – щи с наваром, крыты жиром, что их не видать, а в хлебных местах – щи хоть кнутом хлещи – пузырь не вскочит… – продолжал Василий Борисыч. – Рыбного тоже нисколько, речонки там мелкие, маловодные, опричь пескаря да головля, ничего в них не водится. Бывает коренная, да везена та рыба из дальних мест и оттого дорогá… Где уж крестьянину деньги на нее изводить – разве поесть немножко на Масленице, чтоб только закон справить… Хлеба – ешь не хочу, брага не переводится, а хоть сыты живут, да всласть не едят, не то что по вашим местам. Вот каковы они хлебны-то места, Михайло Васильич!

– Мудрены дела твои, Господи! – молвил удельный голова и задумался. И, малое время помолчав, спросил он Василья Борисыча:

– Перепелов, поди, чай, сколько в хлебе-то!

– Этого добра вдоволь, – ответил Василий Борисыч, – тьма-тьмущая!

– Голосисты? – спросил голова.

– Беда! – молвил Василий Борисыч.

– Эка благодать!.. – вздохнул Михайло Васильич. – Сотнями, чать, кроют…

– Оно и выходит, что хлеба много – лесу нет, лесу много – хлеба нету, – вставил в беседу речь свою кум Иван Григорьич.

– Не в лесе, Иван Григорьич, сила, а в промыслах, – сказал ему на то Василий Борисыч. – Будь по хлебным местам, как здесь, промыслá, умирать бы не надо…

– Отчего ж не заводят? Кажись бы, не хитрое дело? – спросил Иван Григорьич.

– Оттого и не заводят, что хлебные места, – ответил Василий Борисыч. – Промыслá от бесхлебья пошли, бесхлебье их породило… В разных странах доводилось мне быть: чуть не всю Россию объехал, в Сибири только не бывал да на Кавказе, в Австрийском царстве с Белокриницкими отцами до самой Вены доезжал, в Молдове был, в Туретчине, Гробу Господню поклонялся, в Египетскую страну во славный град Александрию ездил… И везде, где ни бывал, видел одно: чем лучше земля, чем больше ее благодатью Господь наделил, тем хуже народу живется. Смотришь, бывало, не надивуешься: родит земля всякого овоща и хлеба обильно, вино и маслины и разные плоды, о каких здесь и не слыхивали, а народ беден… Отчего?.. Промыслу нет никакого… Земля-то щедра, всегда родит вдоволь, уход за ней не великий, человек-от и обленился; только б ему на боку лежать, промыслá ему и на ум не приходят. А как у нас на святой Руси холод да голод пристукнут, рад бы полениться, да некогда… И выходит: где земля хуже, там человек досужей, а от досужества все: и достатки и богатство…

– А ведь это так, это он дело сказывает, – кивнул Патап Максимыч куму Ивану Григорьичу. – Говорится же ведь, что всяко добро от Божьего ума да от человечьего труда.

– Да, – подтвердил Василий Борисыч. – Все трудом да потом люди от земли взяли… Первая заповедь от Господа дана была человеку: «В поте лица снéси хлеб твой»… И вот каково благ, каково премудр Отец-от Небесный: во гневе на Адама то слово сказал, а сколь добра от того гневного слова людям пришло… И наказуя, милует род человеческий!..

– Известно… На то он и Бог, – молвил удельный голова.

– А скажи-ка ты мне, Василий Борисыч, как по твоему замечанью… Можно по хлебным местам промыслá развести али нельзя?.. – спросил у него Патап Максимыч.

– Можно-то можно, люди бы только нашлись, – ответил Василий Борисыч. – Самому крестьянству на промыслы сразу подняться нельзя… Зачинать ново дело русский человек не охотник, надо ему ко всякому делу допрежь приглядеться.

– Как же завести-то их? – спросил Патап Максимыч.

– А вот как, – ответил Василий Борисыч. – Человеку с достатком приглядеться к какому ни на есть месту, узнать, какое дело сподручнее там завести, да, приглядевшись, и зачинать с Божьей помощью. Год пройдет, два пройдут, может статься, и больше… А как приглядятся мужики к работе да увидят, что дело-то выгодно, тогда не учи их – сами возьмутся… Всякий промысел так зачинался.

– Фабрику, значит, поставить либо завод какой? – сказал Патап Максимыч.

– Нет, – возразил Василий Борисыч. – Нет, нет, оборони Боже!.. Пущай их по городам разводят… Фабричный человек – урви ухо[292], гнилая душа, а мужик – что куколь: сверху сер, а внутри бел… Грешное дело фабриками его на разврат приводить… Да и то сказать, что на фабриках-то крестьянскими мозолями один хозяин сыт. А друго дело то, что фабрика у нас без немца не стоит, а от этой саранчи крещеному человеку надо подальше.

– Самое истинное дело, – согласился Патап Максимыч.

– Ты ему воли на вершок, а он, глядь, и всем заволодел, – вставил свое слово Михайло Васильич.

– Не фабрики, кустарей по какому ни на есть промыслу разводить – вот что надо, – сказал Василий Борисыч. – И пример с них мужики скорее возьмут, и веры в тот промысел будет побольше… Да вот, к примеру, хоть Вичугу[293] взять, от здешних лесов не больно далеко, и там земля неродима… До французского года[294] ни одного ткача в той стороне не бывало, а теперь по трем уездам у мужиков только и дела, что скатерти да салфетки ткать. И фабрики большие завелись, да речь не об них… По иным деревням, что ни дом, то стан… Заобихожий[295] круглый год за работой; тяглецы, как не в поле, тоже за станом стоят. И что денег тем мастерством добывают!.. Как живут!.. А как дело-то зачиналось?.. Выискался смышленый человек с хорошим достатком, нашего согласия был, по древлему благочестию, Коноваловым прозывался, завел небольшое ткацкое заведенье, с легкой его руки дело и пошло да пошло… И разбогател народ и живет теперь лучше здешнего… Да мало ли таких местов по России… А везде доброе дело одним зачиналось!.. Побольше бы Коноваловых у нас было – хорошо бы народу жилось.

 

– Да, – промолвил Патап Максимыч и крепко задумался.

И когда расходились гости на сон грядущий, не сказал он никому ни единого слова, но молча трижды расцеловался с Васильем Борисычем.

А уйдя в боковушу, долго ходил взад и вперед, закинув руки зá спину.

«Слыхал и я про Коновалова, – думал он сам про себя. – Добром поминают его по всему околотку, по всем ближним и дальним местам… Можно про такого человека сказать: «Сеял добро, посыпал добром, жал добро, оделял добром, и стало его имя честно и памятно в род и род». Голодного накорми, слабому пособи, неразумного научи, как добро наживать трудом праведным, нет тех дел святее перед Господом и перед людьми… От людей вечный помин, от Господа грехов отпущенье… И в Писании сказано: «блажен»… Что каменны палаты в Петербурге?.. Что железны дороги да расчистка волжских перекатов – коноваловское дело превыше всего… И капитала много меньше потребуется… Смогу!.. А смышлен этот Василий Борисыч!.. Из себя маленек, годами молоденек, а разумом и старого зá пояс заткнет… Сынка бы такого разумного!.. Не привел Господь!.. Что делать?.. На волю Божью не подашь просьбу… А этот лучше того долговязого!.. Острый разум!.. И угораздило же его в бабьи дела ввязаться!.. Кельи да старицы, уставы да архиереи!.. Все едино, что вздень сарафан да с девками в хороводы… Последнее дело!..»

* * *

Утром третьего дня сорочин Патап Максимыч опять с гостями беседовал. В ожиданьи обеда Никитишна в передней горнице закуску им сготовила: икры зернистой, балыка донского, сельдей переславских и вяленой рознежской[296] стерляди поставила. Хрустальные с разноцветными водками графины длинным рядом стояли на столе за тарелками.

– Дивлюсь я тебе, Василий Борисыч, – говорил ему Патап Максимыч. – Сколько у тебя на всякое дело уменья, столь много у тебя обо всем знанья, а век свой корпишь над крюковыми книгами[297], над келейными уставами да шатаешься по белу свету с рогожскими порученностями. При твоем остром разуме не с келейницами возиться, а торги бы торговать, деньгу наживать и тем же временем бедному народу добром послужить.

– Всякому человеку от Бога свое дело положено, – молвил Василий Борисыч. – Чему обучен, чему навык, тому делу и должен служить. Да и можно ль мне в торговлю пуститься? Ни привычки, ни сноровки.

– Так говорить не моги, – перебил его Патап Максимыч. – Мы, стары люди, видим подальше тебя, больше тебя разумеем. Птичка ты невеличка, да ноготок у тебя востер. По малом времени в люди бы вышел, тысячником бы стал, богачом.

– Что есть, и того довольно с меня, – молвил Василий Борисыч. – Не в богатстве сила, в довольстве… Я, слава Богу, доволен.

– Доволен! – усмехнулся Патап Максимыч. – И лягушка довольна, пока болото не пересохло… А ты человек, да еще разумный. Что в Писании-то сказано о неверном рабе, что данный от Бога талант закопал? Помнишь?

– Дело-то óпасно, – немного подумав, молвил Василий Борисыч. – Батюшка родитель был у меня тоже человек торговый, дела большие вел. Был расчетлив и бережлив, опытен и сметлив… А подошел черный день, смешались прибыль с убылью, и пошли беда за бедой. В два года в доме-то стало хоть шаром покати… А мне куда перед ним? Что я супротив его знаю?.. Нет, Патап Максимыч, не с руки мне торговое дело.

– Напрасно так рассуждаешь, – возразил Патап Максимыч. – Добра тебе желаючи, прошу и советую: развяжись ты с этими делами, наплюй на своих архиереев да на наших келейниц… Ну их к шуту!.. На такие дела без тебя много найдется… Повел бы торги – и себе добро и другим польза.

– Нет, Патап Максимыч! – молвил Василий Борисыч. – Такой уж несмелый я человек – всего опасаюсь, всего боюсь, опять же привычка… А привычка не истопка[298], с ноги не сбросишь… Боюсь, Патап Максимыч, оченно мне боязно за непривычное дело приняться…

– Волка бояться – от белки бежать, – сказал Патап Максимыч. – Не ты первый, не ты будешь и последний… Знаешь пословицу: «Смелому горох хлебать, робкому пустых щей не видать»? Бояться надо отпетому дураку да непостоянному человеку, а ты не из таковских. У тебя дело из рук не вывалится… Вот хоть бы вечор про Коновалова помянул… Что б тебе, делом занявшись, другим Коноваловым стать?.. Сколько б тысяч народу за тебя день и ночь Богу молили!..

– Такого дела мне не снести, – молвил Василий Борисыч.

– Отчего? – спросил Чапурин.

– Не к лицу пироги разбирать, коли хлеба нет, – молвил Василий Борисыч. – Торги да промыслы заводить, надо достатки иметь, а у меня, – прибавил он, усмехаясь, – две полы, обе голы, да и те не свои – подаренные.

– Нет капитала, в долю бы шел, – сказал Патап Максимыч. – Такого, как ты, всякий с радостью примет.

– В су́прядках не пряжа, в складчи́не не торг, – отозвался Василий Борисыч.

– Это так точно, – с довольной улыбкой подтвердил Чапурин. – Сам тех мыслей держусь. Складчи́на последнее дело… Нет того лучше, как всякий Тит за себя стоит… А эти нонешни акции, да компании, да еще пес их знает какие там немецкие штуки – всем им одна цена: наплевать.

– Значит, ты и артели порочишь? – вступился удельный голова.

– Кто их порочит! – с досадой возразил Патап Максимыч. – Артель порочить нельзя, артель та же братчина, заведенье доброе; там все друг по друге, голова в голову, оттого и работа в артели спора… Я про нынешни компании помянул, их не хвалю… Тут нажива только тому, кто дело к рукам умеет прибрать… А другим пайщикам обида одна… Нет, я так советую тебе, Василий Борисыч, шел бы ты в долю к какому ни на есть богатому да хорошему человеку: его бы деньги, твое уменье… Говорил ты намедни, что по разным городам у тебя большое знакомство… Неужто не сыщется, кто бы тебе деньгами пособил?..

– Как не сыскаться, – молвил Василий Борисыч. – Есть доброхотов довольно.

– Что ж ты?

– Просить охоты нет, – сказал Василий Борисыч.

– А ты попробуй – без просьбы нельзя же: дитя не плачет, мать не разумеет, – молвил Патап Максимыч. – Ну-ка, попробуй…

– Не могу я просить, Патап Максимыч, язык не поворотится.

Плюнул с досадой Чапурин.

– Сами, что ли, деньги-то тебе в карман влезут? – крикнул он, выпрямясь во весь рост. – Сорока, что ли, тебе их на хвосте принесет?.. Мямля ты этакой, рохля!.. Мог бы на весь свет загреметь, а ему по скитам шляться да с девками по крюкам петь!.. Бить-то тебя некому!

– Искушение! – с глубоким вздохом, полушепотом промолвил Василий Борисыч.

– Добро ему кажут, на широку дорогу хотят его вывести, а он, ровно кобыла с норовом, ни туда, ни сюда, – шумел Патап Максимыч… – Сказывай, непуть этакой, много ль денег требуется на развод промыслов где-нибудь поблизости?.. Ну хоть на Горах[299], что ли?

– Ох, искушение! – глубже прежнего вздохнул Василий Борисыч. Сроду не случалось бывать ему в таком переделе…

А Патап Максимыч так зашагал по горнице, что стоявшая на горках посуда зазвенела… Вдруг стал он перед Васильем Борисычем и взял его зá плечи.

– Получай деньги, Васильюшка, – сказал ему. – Брось, голубчик, своих чернохвостых келейниц да посконных архиереев, наплюй им в рожи-то!.. Васильюшка, любезный ты мой, удружи!.. Богом тебя прошу, сделай по-моему!.. Утешь старика!.. Возлюбил я тебя…

– Нет уж, увольте, Патап Максимыч, – собравшись с духом, молвил Василий Борисыч. – Не надо – не могу я ваших денег принять…

– Дурак! – крикнул вскипевший гневом Чапурин и порывисто вышел из горницы, хлопнув дверью, так что окна зазвенели.

– Что ж ты тревожишь его? – говорил Василью Борисычу кум Иван Григорьич. – Видишь, как расходился!.. Для че упорствуешь?.. Не перечь… покорись, возьми деньги.

– Не к рукам мне его деньги, – ответил Василий Борисыч. – Какой я купец, какой торговец?.. Опять же не к тому я готовил себя.

– Про то не думай, – внушительно сказал ему удельный голова. – Патап Максимыч лучше тебя знает, годишься ты в торговое дело али нет?.. Ему виднее… Он, брат, маху не даст, каждого человека видит насквозь… И тебе бы, Василий Борисыч, ему не супротивничать, от счастья своего не отказываться.

– Ох, искушение! – руками даже всплеснул Василий Борисыч. А самому бежать бы – так в пору.

– Нет, уж ты не прекословь, Василий Борисыч, – продолжал уговаривать его Иван Григорьич. – Потешь старика, пожалей – добра ведь желает тебе.

– Да толком же я говорю: не могу того сделать, – чуть не со слезами ответил Василий Борисыч. – Заводить торговое дело никогда у меня на уме не бывало, во снях даже не снилось… Помилуйте!..

– Экой ты человек неуклончивый! – хлопнув о полы руками, вскликнул Иван Григорьич. – Вот уж поистине: в короб нейдет, из короба не лезет и короба не отдает… Дивное дело!.. Право, дивное дело!..

– Старого человека надо уважить, – молвил Михайло Васильич. – Из-за чего ты в самом деле расстроил его?.. Ну и впрямь, что за охота тебе с келейницами хороводиться?.. Какая прибыль?.. Одно пустое дело!..

Под эти слова дверь быстро распахнулась, и Патап Максимыч вошел в горницу. Лицо его пылало, пот крупными каплями выступал на высоком челе, но сам он несколько стих против прежнего.

– Слушай, – сказал он, подойдя к Василью Борисычу и положив ему руки нá плечи. – Чего торгов боишься? Думаешь, не сладишь?.. Так, что ли?

– Так точно, – ответил Василий Борисыч.

– Ладно, хорошо… будь по-твоему, – сказал Патап Максимыч, не снимая рук с плеч Василья Борисыча. – Ну, слушай теперь: сам я дело завожу, сам хочу промысла на Горах разводить – ты только знаньем своим помогай!

– Каково ж мое знание, Патап Максимыч? Помилуйте, Господа ради!.. – возразил было Василий Борисыч.

– Лучше тебя знаю, каково твое знанье, – прервал его Патап Максимыч. – Помогай же мне, ступай в приказчики…

– Ох, искушение! – вздохнул Василий Борисыч.

– Да ну его к шуту, твое «искушение». Заладил, что сорока Якова, надоел даже… Идешь в приказчики?

Молчит Василий Борисыч, мутится взор его под горячими взглядами Патапа Максимыча.

– Житье на всем готовом, жалованья – сколько запросишь. Дело вести без учету, без отчету, все как сыну родному доверю… Что же?.. Чего молчишь?.. Аль язык отсох!.. Говори, отвечай! – сильно тряся за плечи Василья Борисыча, говорил Патап Максимыч.

– Не знаю, что отвечать, – тихо промолвил Василий Борисыч. А у самого на уме: «Спаси от бед раба своего, Богородица!»

– Толком спрашиваю, толком и ответ давай! – чуть не на весь дом крикнул Патап Максимыч.

– Дайте сроку… – едва проговорил Василий Борисыч.

– Много ли?

– Недель шесть… – сказал Василий Борисыч.

– Долго… – молвил Патап Максимыч.

– Меньше нельзя. Чужие дела в руках, зря их бросить нельзя, – ответил Василий Борисыч.

– Дело сказал, – молвил Патап Максимыч. – А все бы маненько убавить надо…

– Никак невозможно, Патап Максимыч, – решительно сказал Василий Борисыч.

– Ну, была не была, – согласился Чапурин. – Шесть недель так шесть недель. Будь по-твоему… Только смотри же у меня, не надуй…

 

– Помилуйте!.. Как это возможно!.. – А сам на уме: «Только б выбраться подобру-поздорову».

– Ладно, хорошо, – сказал Патап Максимыч. И, обняв Василья Борисыча, трижды поцеловал его со щеки на́ щеку.

– Никитишна! – крикнул он, маленько отворив сенную дверь.

Кума-повариха вошла в горницу.

– Ставь-ка нам, кумушка, смолёну, головку холодненькую, – молвил ей повеселевший Патап Максимыч.

Кумушка скоро воротилась, неся на железном тагильском подносе бутылку шампанского с четырьмя хрустальными стаканчиками.

– С новым приказчиком! – поздравлял Чапурина удельный голова.

– С новым торгом! – подхватил кум Иван Григорьич.

И скорым делом бутылку покончили.

Василий Борисыч пил, но крепко задумался.

Глава одиннадцатая

Обедать сели. То был последний обед сорочин.

Пол-обеда не прошло, забренчали на дворе бубенчики, колокольчик стал позвякивать: то Михайле Васильичу стоечных лошадей запрягали. Не терпелось ему. Из-за стола прямо в тарантас, и во весь опор, как ездят только исправники, покатил он в Клюкино, чтобы с вечера на перепелов в озимя́х залечь… Только свалит жар, собирался ехать кум Иван Григорьич с Груней; а с солнечным закатом хотела отправляться и Манефа со старицами, белицами и с Васильем Борисычем. Патап Максимыч не на долгое время и Парашу в Комаров отпускал, позволял даже ей с матерями съездить в леса на богомолье и в ночь на Владимирскую[300] невидимому граду Китежу поклониться… Денька через три хотела выехать из Осиповки и Аксинья Захаровна. Ехать думала наперед к Груне, а повременя, как только Манефа из Шáрпана с Казанской воротится, к ней в обитель. Одному Патапу Максимычу не сидеть дома, и он собрался в Красную Рамень на мельницы, а оттоль в город.

За обедом развеселый Патап Максимыч объявил во всеуслышанье, что к первому Спасу[301] будет у него новый приказчик и что с ним он новы торговы дела на Горах заведет. И, сказав, показал на Василья Борисыча.

Молнией сверкнули черные очи Манефы… Переглянулись белицы и старицы, с недоуменьем взглянула на мужа Аксинья Захаровна, вздохнула и покорно опустила глаза… Ни с того ни с сего зарделась Прасковья Патаповна, а бойкая разудалая Фленушка, взглянув на нее, а потом на склонившегося над тарелкой Василья Борисыча, улыбнулась лукавой улыбкой… На этот раз Устинья Московка за тем же столом обедала, сидела рядом с игуменьей. Ровно громом оглушили ее слова Патапа Максимыча, багрецом подернулись щеки, побледнели алые губы, заблестели очи искрами палючими, и слезинки, что росинки, засверкали на длинных ресницах ревнивой канонницы. Никто ни слова, ни звука… И любо было Патапу Максимычу, что всех огорошил вестью нежданною. Повел разговоры:

– По нонешним временам человеку с достатком и стыд и грех на печи сложа руки сидеть… Не по-старому жить приходится, не в кубышку деньги копить да зарывать ее в подполье либо под углом избы… Ход да простор возлюбили ноне денежки… К тому ж и Господь повелел, себя помня, ближнего не забывать… Теперь, по милости Божией, по околотку сотня-другая людей вкруг меня кормится, и я возымел такое желание, чтобы, нажитого трудами капитала не умаляя, сколь можно больше народу работой кормить, довольство бы по бедным людям пошло и добрая жизнь… Благословил бы только Господь…

– Господь повелел богатому нищей братье именье раздать и по нем идти, – истово и учительно, но резко сказала Манефа, приосанясь и величаво взглянув на брата.

– Ту заповедь и держу в помышленьи, – молвил он.

– «Нищие всегда имате с собою», рек Господь, – продолжала игуменья, обливая брата сдержанным, но строгим взглядом. – Чем их на Горах-то искать, вокруг бы себя оглянулся… Посмотрел бы, по ближности нет ли кого взыскать милостями… Недалёко ходить, найдутся люди, что постом и молитвой низведут на тебя и на весь дом твой Божие благословение, умолят о вечном спасении души твоей и всех присных твоих.

– Никак на своих чернохвостниц мекаешь? – насмешливо молвил Патап Максимыч. – Нет, матушка, шалишь-мамонишь – с жиру взбеситесь!.. Копейки не дам!

– Вольному воля! – понизив голос, ответила Манефа. – Господь призрит на нища и убога – проживем и без твоих милостей.

– Ну и живите, только других не корите, – молвил Патап Максимыч и, обратясь к Ивану Григорьичу и удельному голове, прибавил: – Эка, подумаешь, бездонная кадка эти келейницы!.. Засыпь их кормом поверх головы, одно вопят: «Мало, еще подавай!»

– Не суесловь, безумный! – возвысила голос Манефа. – Забыл, что всяко праздно слово на последнем суде взыщется?

– Много ж тебе с твоими келейницами ответов-то придется давать тогда, – усмехнулся Патап Максимыч. – Ведь у вашей сестры, что ни слово, то вранье либо сплетня какая.

– Безумное слово, нечестивая речь!.. – вспыхнула мать Манефа, но тотчас же стихла. Не слыхать ее голоса больше.

И, не внимая усердным потчеваньям Аксиньи Захаровны, не вкушала она от сладких брашен, сготовленных Никитишной. Глядя на свою матушку, и старицы с белицами воздержались от ястия и пития, хоть и было это им за великую досаду. Только Фленушка с Марьюшкой, как не их дело, кушали во славу Божию… Устинья Московка не ела, рвалось и кипело у ней на сердце, мутился разум. Чуя недоброе, глаз не спускала она с Василья Борисыча и зорко стерегла, не взглянет ли он на хозяйскую дочь… Но он сидел, ровно к смерти приговоренный… Молчит, потупя очи, и тоже ни единой яствы не касается… Собравшись с духом, спросила у мужа Аксинья Захаровна, что за дела вздумал он на Горах заводить. Не ответил Патап Максимыч. Не взглянул даже на сожительницу.

Проводили удельного голову, проводили и Груню с Иваном Григорьичем. Манефа спешно в путь снаряжается. Узелкам, коробкам, укладочкам да сундучкам у келейниц ни конца, ни счета: у каждой старицы, у каждой белицы свой дорожный обиход. Опричь перин да подушек, надо весь скарб собрать и в повозки покласть… А тут подоспели Парашины сборы. В один чемодан всего не убрать, другой прихватили… Одного платья чтó брала… Платки левантиновые, две шали турецкие, лент в косу десятка два, передники всякие, рукава, сарафанов дюжины полторы: ситцевые для прохлады, шерстяные для обиходу, шелковые для наряду в часовню аль при гостях надеть… Нельзя же Параше без дорогих нарядов – не простая девица в скиты едет, – одна-единственная дочка Патапа Максимыча.

Сидя в бывшей Настиной светлице, молча глядела Манефа, как Фленушка с Устиньей Московкой укладывали пожитки ее в чемоданы. Вдруг распахнулась дверь из сеней и вошел Патап Максимыч, одетый по-домашнему: в широкой рубахе из алого канауса, опоясанный шелковым поясом, вытканным в подарок отцу покойницей Настей. Поглядел он на укладыванье, поглядел на Манефу, почесал слегка голову и молвил сестре:

– Ну ты, спасена душа, подь-ка ко мне в боковушу…

И медленно вышел вон из светлицы.

Еще того медленней поднялась с места Манефа, не промолвив ни слова, неспешною поступью пошла она вслед за братом.

– Садись и ты… Чего стоять-то?.. Не вырастешь, – сказал вошедшей в боковушу игуменье сидевший за столом и раскладывающий по пачкам деньги Патап Максимыч.

Села напротив брата Манефа. Оба ни слова.

– Сколько здесь с тобой стариц? – спросил он.

– Уставщица мать Аркадия, да мать… – начала было Манефа.

– Счетом сказывай, – прервал Патап Максимыч.

– Три, – сказала Манефа.

– Белиц?

– Двенадцать, Фленушка тринадцатая.

– Чертова дюжина! – усмехнулся Патап Максимыч, отсчитывая деньги. – Сколько теперь у тебя в обители всего-навсего стариц и сколько белиц?

– Тридцать четыре старицы, без одной пятьдесят белиц, – отвечала Манефа.

– Сколько во всем Комарове вас живет? Огулом сказывай, – спрашивал Патап Максимыч, отсчитывая новую пачку.

– Лицевых[302] семьсот двадцать пять да двести не писаных, – отвечала Манефа.

– Беглых, попросту сказать. Что мало? – усмехнулся Патап Максимыч.

– Всякая с пачпортом, только что в списках не значится. У родных гостят, – молвила матушка Манефа.

– Знаем, как они у вас у родных-то гостят!.. – опять усмехнулся Патап Максимыч и, отложив другую пачку, спросил сестру: – Много ль обителей по другим скитам?

– В Улангере двенадцать, в Оленеве… – начала было Манефа.

– Чохом говори, – прервал ее брат.

– Дай срок смекнуть, – молвила Манефа и, посчитав, сказала: – Пятьдесят обителей.

Патап Максимыч опять стал деньги считать. Оба молчали. Затем, подвигая к сестре пачку за пачкой, стал говорить:

– Старицам, что здесь с тобой, по синей, белицам по зеленой, эту красну особо Фленушке дай, да без огласки, смотри… В твою обитель по зеленой на старицу, по полутора целковых на белицу. А эта красная на твоих обительских трудников… Вот тебе еще пятьсот целковых в раздачу на Комаровские обители. С лишком по полтине серебра на душу придется, раздавай как знаешь, в кою обитель больше, в кою меньше, тебе лучше знать… Это на комаровских сирот, а это на другие скиты, по десяти целковых на обитель, – продолжал Патап Максимыч. – Куда больше, куда меньше, твое дело… Да смотри, Настасью бы поминать не ленились… Припасов кой-каких завтра тебе с работником пришлю… А вот сто рублей на Прасковьины гостины. Ей не говори, что дал… А это тебе, – прибавил Патап Максимыч, придвигая пять сотенных к Манефе.

– Благодарю покорно, – молвила игуменья, встав и низко поклонившись брату. – Дай-ка мне бумажку да перышко, запишу куда назначил. Не то забуду. После болезни памятью что-то стала я хуже.

Не говоря ни слова, придвинул Чапурин к сестре бумагу, перо и чернильницу, а сам начал мерить горницу крупными шагами.

Манефа медленно записывала раздачу.

Кончив запись, подняла она голову и молвила брату:

– Можно с тобой путем потолковать, Патапушка?

– Говори, – отрезал Патап Максимыч и, не взглянув на сестру, продолжал ходить взад и вперед по горнице.

– На саму на Троицу недобрые вести дошли до нас, – начала Манефа. – Пишут Дрябины из Питера: беда грозит.

– Решать думают? – молвил Патап Максимыч.

– Так пишут благодетели, – подтвердила Манефа. – Шлют, слышь, из Питера самых набольших чиновников, станут-де они Оленевски обители переписывать, не строены ль которы после воспрещенья. И которы найдут новыми, те тут же и порешат – запечатают…

– А найдется таких? – спросил Патап Максимыч.

– Как не найтись! – ответила Манефа. – Воспрещенью-то теперь боле тридцати годов, а как пол-Оленева выгорело – и пятнадцати не будет… Новых-то, после пожару ставленных, обителей чуть не половина… Шарпан тоже велено осмотреть, он тоже весь новый, тоже после пожара строен. Казанску владычицу из Шарпана-то велено, слышь, отобрать… И по всем-де скитам такая же будет переборка, а которы не лицевые, тех, слышь, всех по своим местам, откуда пришли, разошлют…

– Слышал и я прó то. И мне писали… Дело не ладное… Опять же на грех под это самое время отец-то Михаил с вором Стуколовым подвернулись.

Потупила очи Манефа и торопливо опустила на них креповую наметку.

– Видно, куда ни кинь, везде клин, – продолжал Патап Максимыч, подойдя к окну и зорко приглядываясь к черневшей вдали опушке леса. – Такие строгости, каких не бывало!.. А все сами виноваты. Жили бы смирненько, никто бы вас не тронул… А то вздумали церковников к себе залучать да беспаспортных, архиерея выдумали, с чужестранными царствами сноситься зачали. Вот и попали в перекрестную, что ни дохнуть, ни глотнуть… С одной стороны – вы-то уж больно пространно жить захотели, а с другой – начальство-то, ровно муха его укусила.

290Крестины.
291Кизяк – сухой навоз, обделанный в форму кирпича.
292Плут.
293Кинешемского уезда Костромской губернии.
2941812 год.
295Заобихожий – лишний в доме.
296Рознежье – село на левом берегу Волги, повыше Васильсурска. Здесь весной во время водополья ловят много маломерных стерлядей и вялят их.
297Певчие книги. Крюки – старинные русские ноты, до сих пор обиходные у старообрядцев.
298Истопки – изношенные лапти.
299На Горах – на правом берегу Волги.
300Июля 23-го.
301Августа 1-го.
302То есть записанных в полицейские списки.