Tasuta

В лесах

Tekst
35
Arvustused
Märgi loetuks
В лесах (часть первая)
В лесах (часть первая)
Tasuta audioraamat
Loeb Людмила Солоха
Lisateave
Audio
В лесах (часть вторая)
Audioraamat
Loeb Людмила Солоха
0,83
Lisateave
Audio
В лесах (часть третья)
Audioraamat
Loeb Людмила Солоха
0,83
Lisateave
Audio
В лесах (часть четвертая)
Audioraamat
Loeb Людмила Солоха
0,83
Lisateave
Audio
В лесах
Audioraamat
Loeb Татьяна Виноградова
1,64
Lisateave
Audio
В лесах
Audioraamat
Loeb Алисин Антон
4,39
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Торопок ты больно, Максимыч, – возразила Аксинья Захаровна. – Что влезет тебе в голову, тотчас вынь да положь. Подумать прежде надо, посудить!.. Тогда хоть бы Снежкова привез!.. Славы только наделал, по людям говор пустил, а дело-то какое вышло?.. Ты дома не живешь, ничего не слышишь, а мне куда горько слушать людские-то пересуды… На что ежовска Акулина, десятникова жена, самая ледащая бабенка, и та зубы скалит, и та судачит: «Привозили-де к Настасье Патаповне заморского жениха, не то царевича, не то королевича, а жених-от невесты поглядел, да хвостом и вильнул… Каково матери такие речи слушать?.. А?..

– Не слушай глупых бабенок – и вся недолга, – равнодушно молвил Патап Максимыч.

– Рада бы не слушать, да молва, что ветер, сама в окна лезет, – отвечала Аксинья Захаровна. – Намедни без тебя крива рожа, Пахомиха, из Шишкина притащилась… Новины[128] хотела продать… И та подлюха спрашивает: «Котору кралю за купецкого-то сына ладили?» А девицы тут сидят, при них паскуда тако слово молвила… Уж задала же я ей купецкого сына… Вдругорядь не заглянет на двор.

– Охота была! – отозвался Патап Максимыч. – Наплевала бы, да и полно… С дурой чего вязаться? Бабий кадык ничем не загородишь – ни пирогом, ни кулаком.

– Не стерпеть, Максимыч, воля твоя, – возразила Аксинья Захаровна. – Ведь я мать, сам рассуди… Ни корова теля, ни свинья порося в обиду не дадут… А мне за девок как не стоять?

– Да полно тебе тростить!.. Плюнь!.. Такие ли дни теперь! – уговаривал раскипятившуюся жену Патап Максимыч. – Лучше совет советуй… Как твои мысли насчет Настасьи?..

– Как сам знаешь, Максимыч!.. Ты в дому голова, – глубоко вздохнув, промолвила Аксинья Захаровна.

– Тебе-то Алексей по мысли ли будет?.. – спрашивал он.

– Не все ль едино – по мысли он мне али нет? – опуская голову, молвила Аксинья Захаровна. – Не мне с ним жить. Настасью спроси.

– И спрошу, – сказал Патап Максимыч. – Я было так думал – утре, как христосоваться станем, огорошить бы их: «Целуйтесь, мол, и во славу Христову и всласть – вы, мол, жених с невестой…» Да к отцу Алексей-от выпросился. Нельзя не пустить.

– Настасью бы вперед спросить… – молвила Аксинья Захаровна. – Не станет перечить, значит божья судьба… Тогда бы и дохнуть с кем-нибудь потихоньку Трифону Лохматому – сватов бы засылал. Без того как свадьбу играть?.. Не по чину выйдет…

– А ты по какому чину шла за меня? – с усмешкой молвил Патап Максимыч. – Свадьбы-то уходом кем уложены?.. Я Алексею заганул загадку – поймет…

– Что еще такое? – спросила Аксинья Захаровна.

– Так, малехонько, обиняком ему молвил: «Большое, мол, дело хотел тебе завтра сказать, да видно, мол, надо повременить… Ахнешь, говорю, с радости…» Двести целковых подарил на праздник – смекнет…

– По моему разуму, не след бы ему, батька, допрежь поры говорить, – возразила Аксинья Захаровна.

– С твое не знаю, что ль?.. Рылом не вышла учить меня, – вспыхнул Патап Максимыч. – Ступай!.. Для праздника браниться не хочу!.. Что стала?.. Подь, говорю, – спокойся!..

К светлой заутрене в ярко освещенную моленную Патапа Максимыча столько набралось народа, сколь можно было поместиться в ней. Не кручинилась Аксинья Захаровна, что свибловский поп накроет их на тайной службе…

Пантелей караульных по задворкам не ставил… В великую ночь воскресенья Христова всяк человек на молитве… Придет ли на ум кому мстить в такие часы какому ни есть лютому недругу?..

Чинно, уставно правила пасхальную службу Евпраксеюшка. Стройно пели дочери Патапа Максимыча с другими девицами канон воскресению. Радостно, весело встретили праздник Христов… Но Аксинья Захаровна, стоя у образов в новом шелковом сарафане, с раззолоченной свечой в руке, на каждом ирмосе вздыхала, что не привел Господь справить великую службу с проезжающим священником… Вздыхала и, глядя на сиявшую красотой Настю, думала: «Кому-то, кому красота такая достанется? Не купцу богатому, не хозяину палат белокаменных… Доставаться тебе, доченька, убогому нищему, голопятому работнику!..»

Настя глядела непразднично… Исстрадалась она от гнета душевного… И узнала б, что замыслил отец, не больно б тому возрадовалась… Жалок ей стал трусливый Алексей!.. И то приходило на ум: «Уж как загорелись глаза у него, как зачал он сказывать про ветлужское золото… Корыстен!.. Не мою, видно, красоту девичью, а мое приданое возлюбил погубитель!.. Нет, парень, постой, погоди!.. Сумею справиться. Не хвалиться тебе моей глупостью!.. Ах, Фленушка, Фленушка!.. Бог тебе судья!..»

* * *

Праздники прошли. Виду не подал Насте Патап Максимыч, что судьба ее решена. Строго-настрого запрещал и жене говорить про это дочери.

В Фомино воскресенье воротился Алексей. Патап Максимыч пенял ему, что не заглянул на праздниках с родителями.

– Тятенька всю святую прохворал, – оправдывался Алексей. – Опять же такой одежи нет у него, чтоб гостить у вашей милости. Всю ведь тогда выкрали…

– Нешто ты, парень, думаешь, что наш чин не любит овчин? – добродушно улыбаясь, сказал Патап Максимыч. – Полно-ка ты. Сами-то мы каких великих боярских родов? Все одной глины горшки!.. А думалось мне на досуге душевно покалякать с твоим родителем… Человек, от кого ни послышишь, рассудливый, живет по правде… Чего еще?.. Разум золота краше, правда солнца светлей… Об одеже стать ли тут толковать?

Вздохнул Алексей, ни слова в ответ.

– Что? Справляется ль отец-от? – спросил Патап Максимыч.

– Справляется помаленьку вашими милостями, Патап Максимыч, – отвечал Алексей. – Коней справил, токарню поставил… Все вашими милостями.

– Трифон Михайлыч сам завсегда бывал милостив… А милостивому Бог подает, – сказал Патап Максимыч. – А ты справил ли себе что из одежи? – спросил он после недолгого молчания.

– Не справлял, Патап Максимыч, – потупя глаза, ответил Алексей.

– Что ж это ты, парень! – молвил Патап Максимыч. – Я нарочно тебе чуточку в красно яйцо положил, чтоб ты одежей маленько поскрасил себя… Экой недогадливый!

– Тятеньке отдал, – еще больше потупясь, сказал Алексей.

– Что ж так? – спросил Патап Максимыч. – Ты бы шелкову рубаху справил, кафтан бы синего сукна, шапку хорошую.

– Не шелковы рубахи у меня на уме, Патап Максимыч, – скорбно молвил Алексей. – Тут отец убивается, захворал от недостатков, матушка кажду ночь плачет, а я шелкову рубаху вдруг вздену! Не так мы, Патап Максимыч, в прежние годы великий праздник встречали!.. Тоже были люди… А ноне – и гостей угостить не на что и сестрам на улицу не в чем выйти… Не ваши бы милости, разговеться-то нечем бы было.

– Хорошо, хорошо, Алексеюшка, доброе слово ты молвил, – дрогнувшим от умиления голосом сказал Патап Максимыч. – Родителей покоить – божию волю творить… Такой человек вовеки не сгибнет: «Чтый отца очистит грехи своя».

И крупными шагами зашагал Патап Максимыч по горнице.

– Слушай-ка, что я скажу тебе, – положив руку на плечо Алексея и зорко глядя ему в глаза, молвил Патап Максимыч. – Человек ты молодой, будут у тебя другой отец, другая мать… Их-то станешь ли любить?.. Об них-то станешь ли так же промышлять, будешь ли покоить их и почитать по закону божьему?..

– Какие ж другие родители? – смутившись, спросил Алексей.

– Человек ты в молодях, женишься – тесть да теща будут, – сказал Патап Максимыч, любовно глядя на Алексея.

Дрогнул Алексей, пополовел лицом. По-прежнему ровно шепнул ему кто на ухо: «От сего человека погибель твоя…» Хочет слово сказать, а язык, что брусок.

«Догадался, – думает Патап Максимыч, – обезумел радостью».

– Что ж, Алексеюшка? Ответь на мой спрос? – спрашивал его Патап Максимыч.

С шумом распахнулась дверь. Весь ободранный, всклоченный и облепленный грязью, влетел пьяный Никифор.

– Вся власть твоя, батюшка Патап Максимыч! – кричал он охрипшим голосом. – Житья не стало от паскудных твоих работников.

– Молчи, непутный! – крикнул на него Патап Максимыч.

– Чего молчать!.. Без того молчал, да невмоготу уж приходится. Бранятся, ругаются, грязью лукают… Все же я человек!.. – плакался Никифор. – Проходу нет, ребятишки маленьки и те забижают…

– Вишь, до чего дошел!.. – молвил Патап Максимыч. – Сколько раз зарекался? Сколько раз образ со стены снимал? Неймется!.. Ступай, непутный, в подклет, проспись.

– Яйца, пострелята, катают, я говорю: «Святая прошла, грех яйца катать», – оправдывался Никифор. – Ну и разбросал яйца, а ребятишки грязью.

– Ступай, говорят тебе, ступай проспись!.. – крикнул Патап Максимыч. Тут вбежала Аксинья Захаровна и свое понесла.

– Закажи ты ему путь от нашего двора, Максимыч! – кричала она. – Чтоб не смел он, беспутный, ноги к нам накладывать!.. Долго ль из-за тебя мне слезы принимать?

– Ступай, Захаровна, ступай в свое место, – успокоивал жену Патап Максимыч. – Криком тут не помочь.

– Обухом по башке вот ему псу и помочь, – плюнула Аксинья Захаровна. – Голову снимаешь с меня, окаянный!.. Жизни моей от тебя не стало!.. Во гроб меня гонишь!.. – задорно кричала она, наступая на брата.

Так и рвется, так и наскакивает на него Аксинья Захаровна. Полымем пышет лицо, разгорается сердце, и порывает старушку костлявыми перстами вцепиться в распухшее, багровое лицо родимого братца… А когда-то так любовно она водилась с Микешенькой, когда-то любила его больше всего на свете, когда-то певала ему колыбельные песенки, суля в золоте ходить, людям серебро дарить…

Не отвечая на сестрины слова, Никифор пожимал плечами и разводил руками. Насилу развели его с сестрицей, насилу спровадили в холодный подклет.

 

Так и не удалось Патапу Максимычу договорить с Алексеем.

«Не судьба, не в добрый час начал, – подумал Патап Максимыч. – Ну, воротится – тогда порадую».

Ранним утром на Радуницу поехал Алексей к отцу Михаилу, а к вечеру того же дня из Комарова гонец пригнал. Привез он Патапу Максимычу письмо Марьи Гавриловны. Приятно было ему то письмо. Богатая вдова пишет так почтительно, с «покорнейшими» и «нижайшими» просьбами – любо-дорого посмотреть. Прочел Патап Максимыч, Аксинью Захаровну крикнул.

– К утрему дочерей сготовь: к Манефе поедут, – сказал он.

Ушам не поверила Аксинья Захаровна – рот так нараспашку у ней и остался… О чем думать перестала, заикнуться о чем не смела, сам заговорил про то.

– Не с матушкой ли что случилось, Максимыч? – тревожно спросила она.

– Ничего, – отвечал Патап Максимыч. – Ей лучше, в часовню стала бродить.

– Письмо, что ли? – спросила Аксинья Захаровна.

– Марья Гавриловна пишет, просит девок в обитель пустить, – сказал Патап Максимыч.

– Что же, пускаешь?

– Велено сряжаться – так чего еще спрашивать?.. – отрезал Патап Максимыч. – Марье Гавриловне разве можно отказать? Намедни деньгами ссудила… без просьбы ссудила, и вперед еще сто раз пригодится.

– С кем пустишь? Самой, что ли, мне собираться? – спросила Аксинья Захаровна.

– Куда тебе по этакой грязи таскаться, – молвил Патап Максимыч. – Обительский работник говорил, возле Кошелева, на вражке, целый день промаялся.

– С кем же девицам-то ехать? – пригорюнясь, спросила Аксинья Захаровна. – Не одним же с работником ехать?

– Самому придется, – молвил Патап Максимыч. – Недосужно, а делать нечего… Скоро ворочусь: к вечеру приедем со светом, домой.

* * *

Ровно живой воды хлебнула Настя, когда велели ей сряжаться в Комаров. Откуда смех и песни взялись. Весело бегает, радостно суетится – узнать девки нельзя. Параша – та ничего. Хоть и рада в скит ехать, но таким же увальнем сряжается, каким завсегда обыкла ходить.

То суетится Настя, то сядет на место, задумается, и насилу могут ее докликаться. То весело защебечет, ровно выпущенная из неволи птичка, то вдруг ни с того ни с сего взор ее затуманится, и на глаза слеза навернется.

Отворила она только что выставленное окно в светлице и жадно впивала свежий весенний воздух. В тот год зима сошла дружно. Хоть Пасха была не из поздних, но к Фоминой снегу нисколько не осталось. Разве где в глубоком овражке белелся да узенькими полосками по лесной окраине лежал. По пригоркам, на солнечном припеке, показалась молодая зелень. Погода хорошая, со всхода до заката солнце светит и греет, в небе ни облачка… Речки и ручьи шумно бурлят, луга затоплены, легкий ветерок рябит широкие воды, и дрожащими золотыми переливами ярко горят они на вешнем солнце.

Как в забытьи каком стоит Настя у растворенного окна. Мысли путаются, голова кружится. «Господи! – думает. – Скорей бы вырваться отсюда… Здесь как в могиле!»

А какая тут могила! По деревне стоном стоят голоса… После праздника весенние хлопоты подоспели: кто борону вяжет, кто соху чинит, кто в кузнице сошник либо полицу перековывает – пахота не за горами… Не налюбуются пахари на изумрудною зелень, пробившуюся на озимых полях. «Поднимайся, рожь зеленая, охрани тебя, матушку, Небесный Царь!.. Уроди, Господи, крещеным людям вдоволь хлебушка!..» – молят мужики.

Бабы да девки тоже хлопочут: гряды в огородах копают, семена на солнце размачивают, вокруг коровенок возятся и ждут не дождутся Егорьева дня, когда на утренней заре святой вербушкой погонят в поле скотинушку, отощалую, истощенную от долгого зимнего холода-голода… Молодежь работает неустанно, а веселья не забывает. Звонкие песни разливаются по деревне. Парни, девки весну окликают:

 
Весна, весна красная,
Приходи к нам с радостью!
 

Ребятишки босиком, в одних рубашонках, по-летнему, кишат на улице, бегают по всполью – обедать даже не скоро домой загонишь их… Стоном стоят тоненькие детские голоса… Жмурясь и щурясь, силятся они своими глазенками прямо смотреть на солнышко и, резво прыгая, поют ему весеннюю песню:

 
Солнышко, ведрышко,
Выглянь в окошечко,
Твои детки плачут…
Солнышко, покажись,
Красное, нарядись, —
К тебе гости на двор,
На пиры пировать,
Во столы столовать.
Радуница пришла!.. Красная горка!.. Веселье-то какое!..
 

А Настя ничего не слышит. Стоит у окна грустная, печальная… А как, бывало, прыгала она, как резвилась, встречая весну на Каменном Вражке, за обительской околицей, вместе с Фленушкой, с Марьюшкой и другими девицами Манефиной обители… Сколько громких песен, сколько светлого веселья!.. Вспомнилась обитель, вспомнились подружки-игруньи, вспомнилось и то, что через день будет она опять с ними… Побежала вон из светлицы и чуть с ног не сшибла в сенях Аксинью Захаровну… Она с Парашей и Евпраксеюшкой укладывала там пожитки дочерей. Досадно стало Аксинье Захаровне.

– Посмотрю я на тебя, Настасья, ровно тебе не мил стал отцовский дом. Чуть не с самого первого дня, как воротилась ты из обители, ходишь, как в воду опущенная, и все ты делаешь рывком да с сердцем… А только молвил отец: «В Комаров ехать» – ног под собой не чуешь… Спасибо, доченька, спасибо!.. Не чаяла от тебя!..

Вспыхнула Настя… Хотела что-то молвить, но сдержала порыв.

– Благодарности ноне от деток не жди, – ворчала Аксинья Захаровна, укладывая чемодан. – Правда молвится, что родительское сердце в детях, а детское в камешке… Хоша бы стен-то постыдилась, срамница!.. Мать по дочери плачет, а дочь по доскам скачет!.. Бесстыжая!.. Гляди, Прасковья, мыло-то в левый угол кладу, не запамятуй, тут яичное с духами – умываться, тут белое – в баню ходить, а в красненьком ларчике московское – свези от меня Марье Гавриловне… Да полно беситься-то тебе!.. Что за коза такая взялась?.. Чем бы потужить, что с матерью расстаешься, она нако-сь поди… Батистовы рукава с кружевом не каждый день вздевайте… Дорогие ведь, других когда-то еще от отца дождетесь… Подай сюда, Параша, платки-то… Суй в угол… Да тише, дурища, – эк ее ломит!.. Прет, ровно лошадь, прости господи, – изомнешь ведь… Да что я стенам, что ли, говорю, Настасья?.. Что сложа руки-то стоишь, что не пособляешь?.. Погоди, погоди, вот мать-то Бог приберет, как-то без меня будете жить?.. Помянешь, не раз помянешь!.. Не знаете вы, каково горько без матери сиротам-то жить!.. Ох, не приведи господи!.. И деньги будут и достатки – все купишь, а родной матери не купишь… А ты ровней складывай, Прасковья, – не мни!..

Вслушиваясь в речи матери, Настя сознавала справедливость ее попреков… Но как удержаться от веселья, потоком нахлынувшего при мысли, что завтра покинет она родительский дом, где довелось ей изведать столько горя? Одна мысль, что, свидевшись с Фленушкой, она выплачет на ее груди свое горе неизбывное, оживляла бедную девушку… Ведь ей дома ни с кем нельзя говорить про это горе… Не с кем размыкать его… Мимо ушей пропускала она ворчанье матери… Но когда Аксинья Захаровна повела речь о смерти, наболевшее сердце Насти захолонуло – и стало ей жаль доброй, болезной матери. Мысль о сиротстве, об одиночестве, о том, что по смерти матери останется она всеми покинутою, что и любимый ею еще так недавно Алексей тоже покинет ее, эта мысль до глубины взволновала душу Насти… С рыданьями кинулась она на шею Аксинье Захаровне.

– Мамынька!.. Родимая!.. Не говори таких речей, не круши сердца, не томи меня!..

Слезы дочери свеяли досаду с сердца доброй Аксиньи Захаровны. Сама заплакала и принялась утешать рыдавшую в ее объятиях Настю.

– Ну, полно, полно же… Перестань, девонька… Не слези своих глазынек… Ведь это я так только с досады молвила. Бог милостив, не помру, не пристроивши вас за добрых людей… Молитесь Богу, девоньки, молитесь хорошенько. Он, свет, не оставит вас.

– Мамынька! Прости ты меня, глупую, что огорчила тебя, – заговорила Настя, сдерживая судорожные рыданья. – Ах, мамынька!.. Тяжело мне на свете жить!.. Как бы знала ты да ведала!..

– Что ты, что ты, Настенька?.. Что за горе?.. Какое у тебя горе?.. Что за печаль?.. Отколь взялась?.. – тревожно спрашивала Аксинья Захаровна.

– Горе мое, мамынька, великое, беда моя неизбывная!.. Не выплакать того горя до смерти!.. А я-то все одна да одна, не с кем разделить моего горя-беды… Ну и полегчало маленько на сердце… Фленушку увижу, хоть с ней чуточку развею печали мои.

– Разве Фленушка ближе матери? – с тихим, но горьким упреком молвила Аксинья Захаровна.

– Она все знает… – едва слышно простонала Настя, припав к плечу матери.

– Да что это?.. Мать Пресвятая Богородица!.. Угодники преподобные!.. – засуетилась Аксинья Захаровна, чуя недоброе в смутных речах дочери… – Параша, Евпраксеюшка, – ступайте в боковушу, укладывайте тот чемодан… Да ступайте же, Христа ради!.. Увальни!.. Что ты, Настенька?.. Что это?.. Ах ты, господи, батюшка!.. Про что знает Фленушка?.. Скажи матери то, девонька!.. Материна любовь все покроет… Ох, да скажи же, Настенька… Говори, голубка, говори, не мучь ты меня!.. – со слезами молвила Аксинья Захаровна.

Настя молчала. Припав к материнской груди, она кропила ее слезами и дрожала всем телом.

– Да скажи ж, говорят тебе… Легче будет, – продолжала уговаривать Аксинья Захаровна, целуя Настю в голову.

– Не целуй меня, мамынька! – едва слышно промолвила Настя.

– Да вымолви словечко, Христа ради, – жалобно причитала Аксинья Захаровна… Догадывалась мать, в чем дело, но верить боялась.

– Полюбился, что ль, кто? – скрепя сердце, шепнула, наконец, она дочери на ухо. – Зазнобушка завелась?.. А?

Ни слова Настя… Но крепко, крепко сжала мать в своих объятиях.

Поняла Аксинья Захаровна безмолвный ответ. Руки у ней опустились…

Настя к окну отошла… Села на скамью и, облокотясь, закрыла лицо ладонями.

– В скиту, что ли? – спросила Аксинья Захаровна разбитым голосом. Настя покачала головой.

– Где же? – с удивлением спросила мать.

– Дома, – едва могла прошептать Настя.

– Кто ж такой? Неужель Снежков? – Настя опять покачала головой.

– Ума не приложу, – молвила Аксинья Захаровна. Старушка совсем растерялась в мыслях… Вспомнился разговор с мужем перед светлой заутреней и спросила:

– Уж не приказчик ли?

Стремительно вскочила Настя и кинулась в землю перед матерью… Дрожащими, холодными руками судорожно обвила ее ноги.

– Виновата я!.. – задыхаясь от волненья, вскрикнула она.

– Судьбы господни! – набожно сказала Аксинья Захаровна, взглянув на иконы и перекрестясь. – Ты, господи, все строишь ими же веси путями!.. Пойдем к отцу, – прибавила она, обращаясь к дочери. – Он рад будет…

– Ни за что!.. Ни за что!.. – вскрикнула Настя, быстро встав на ноги. – Петлю на шею, в колодезь!.. Нет, нет!..

– Опомнись, что говоришь? – уговаривала ее Аксинья Захаровна. – Отец рад будет… Знаешь, как возлюбил он Алексея…

– Убьет он его!.. Не сказывай тятеньке, не говори… Я не все сказала.

– Не все? – с ужасом вскрикнула Аксинья Захаровна.

– Родная!.. – чуть слышно шептала Настя у ног матери. – Не на то ты растила меня, не на то меня холила!.. Потеряла я себя!.. Нет чести девичьей!.. Понесла я, мамынька…

Страшное слово, как небесная гроза, сразило бедную мать.

– Настенька!.. – только и могла в ужасе и сердечном трепете произнести несчастная старушка.

Настя не слыхала вопля матери. Как клонится на землю подкошенный беспощадной косой пышный цветок, так бледная, ровно полотно, недвижная, безвласная склонилась Настя к ногам обезумевшей матери…

128Новина – каток крестьянского холста в три стены, то есть в 30 аршин длины.