Tasuta

В лесах

Tekst
35
Arvustused
Märgi loetuks
В лесах (часть первая)
В лесах (часть первая)
Tasuta audioraamat
Loeb Людмила Солоха
Lisateave
Audio
В лесах (часть вторая)
Audioraamat
Loeb Людмила Солоха
0,80
Lisateave
Audio
В лесах (часть третья)
Audioraamat
Loeb Людмила Солоха
0,80
Lisateave
Audio
В лесах (часть четвертая)
Audioraamat
Loeb Людмила Солоха
0,80
Lisateave
Audio
В лесах
Audioraamat
Loeb Татьяна Виноградова
1,59
Lisateave
Audio
В лесах
Audioraamat
Loeb Алисин Антон
4,25 2,55
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Грех такой вышел, матушка, искушение!.. Ничего тут не поделаешь, – разводя руками, чуть слышно проговорил Василий Борисыч и потупил взоры перед горевшими негодованием очами величавой игуменьи.

– Истинно грех вышел, да еще грех-от какой! Горше его нет!.. – сказала Манефа. – Спасибо вам, московским, спасибо!.. Сами впали в яму и других с собой ввалили… Спасибо!..

Не отвечал Василий Борисыч. Не по себе ему было. Вынув из кармана шелковой платок, молча отирал он обильно выступивший на лбу пот.

– Дальше что? – спросила Манефа после молчания, длившегося несколько минут.

– Святокупец святокупцом и остался, – слегка запинаясь, ответил Василий Борисыч. – Попа поставить – пятьсот целковых, одигон[149] – та же цена и выше; с поставленных попов меньше ста рублей в месяц оброку не берет… Завел венечные пошлины, таковы-де при патриархе Иосифе бывали: пять целковых с венца, три за погребенье, по три с крещения, со всего.

– Прежде торговал попами, теперь благодатью святого духа?.. Так, что ли? – язвительно усмехнувшись, спросила Манефа.

– Так… так точно, матушка, – приниженно молвил Василий Борисыч и снова принялся утираться платком.

– Что ж это он у Макарья лавки не возьмет себе?.. Вывеску бы повесил – большую, золотую, размалеванную… Написал бы на ней: «Торговля благодатью Святого духа, московского купца епископа Софрония».

– Бывал и у Макарья, матушка, – сказал Василий Борисыч.

– Без вывески, должно быть, торговал. Такой что-то не виделось, – с желчной улыбкой ответила Манефа. – Такцию бы ему напечатать – за одигон, мол, пятьсот, за попа пятьсот… Греховодники!..

– Не наша вина, матушка!.. Не Москва Софрона выбирала, – оправдывался Василий Борисыч. – Аки пес на престол вскочил.

– Это ты из гранографа[150], – усмехнулась Манефа… – Про Гришку Расстригу в гранографе так писано… А ведь, подумать хорошенько, и ваш Степка, хоть не Гришкиной стезей, а в его же пределы идет – к сатане на колени – рядом с Иудой предателем… Соблазны по христианству разносить!.. Шатость по людям пускать!.. Есть ли таким грехам отпущенье?..

– Ох, искушение!.. – глубоко и горько вздохнул Василий Борисыч.

– Хоть не ведали мы про такие дела Софроновы, а веры ему все-таки не было, – после некоторого молчанья проговорила Манефа. – Нет, друг любезный, Василий Борисыч… Дорога Москва, а душ спасенье дороже… Так и было писано Петру Спиридонычу, имели бы нас, отреченных… Не желаем такого священства – не хотим сквернить свои души… Матушка Маргарита в Оленеве что тебе говорила?

– Да те же речи, что и ваши, – отвечал Василий Борисыч.

– Видишь!.. И не будет у нас согласья с Москвой… Не будет!.. Общения не разорвем, а согласья не будет!.. По-старому останемся, как при бегствующих иереях бывало… Как отцы и деды жили, так и мы будем жить… Знать не хотим ваших московских затеек!..

При этих словах вошла келейная девица и, низко поклонясь гостю, доложила игуменье:

– От Патапа Максимыча нарочного пригнали.

– Пантелей? – спросила Манефа.

– Нет, матушка, неведомо какой человек. Молодой еще из себя, рослый такой.

– Знаю, – кивнула ей Манефа. – Кликни.

* * *

Келейная девица вышла, и минуты через две явился Алексей. Сотворя уставной начал перед иконами и два метания перед игуменьей, поклонился он гостю и, подавая Манефе письмо, сказал:

– Патап Максимыч приказали кланяться.

Не вставая с места и молча, Манефа низко склонила голову.

– Здоровы ль все? – спросила она. – Садись, гость будешь, – примолвила она.

– Все, слава богу, здоровы, – отвечал Алексей, садясь на лавку рядом с Васильем Борисычем. – Про вашу болезнь оченно скорбели.

– Патап Максимыч в отлучке был?.. – спросила Манефа.

– Уезжали, на шестой неделе воротились, – отвечал Алексей.

– Как праздник справили? – невозмутимо, ровным голосом продолжала расспросы Манефа.

– Все слава богу, – отвечал Алексей.

– Ну и слава богу, – молвила Манефа и, показывая на расставленные закуски, прибавила: – Милости просим, покушай, чем Бог послал… Алексей выпил, закусил… Чаю подали ему.

– Там кое-что привезено к вашей святыне, матушка… От Патапа Максимыча припасы… Кому прикажете сдать? – спросил Алексей.

– Завтра, – молвила Манефа и ударила в малую кандию, стоявшую возле нее на окошке. Келейная девица вышла из-за перегородки.

– В задних кельях прибрано? – спросила ее Манефа.

– Прибрано, матушка.

– А в светелке над стряпущей?

– И там все как надо быть.

– Московского гостя дорогого в заднюю, – сказала Манефа, – а его, – прибавила, показывая на Алексея, – в светелку. Вели постели стлать… Пожитки ихние туда перенесть. Сейчас же.

Низко поклонившись, вышла келейная девица.

– Ты сюда нарочно аль проездом? – спросила Манефа Алексея.

– В два места Патап Максимыч послали, – отвечал он. – Велел вам да Марье Гавриловне письма доставить, а отсель проехать в Урень.

– На Ветлугу – быстро спросила Манефа, вскинув глазами на Алексея и нахмуря брови.

– На Ветлугу, матушка, – отвечал Алексей.

– Марью Гавриловну видел? – немного помолчав, спросила она.

– Нет еще, матушка.

– Ступай к ней покуда, – сказала Манефа. – Не больно еще поздно, она ж полуночница… Долго ль у нас прогостишь?

– Благословите, матушка, завтра ж пораньше отправиться, – молвил Алексей.

– Как знаешь. Работника послала я в Осиповку, с письмом от Марьи Гавриловны. При тебе приехал?

– Нет, матушка.

– Разъехались. Ступай с Богом. Завтра позову, – сказала Манефа, слегка наклоняя голову.

Положил Алексей исходный начал перед иконами, сотворил метания и вышел.

– Помешали нам, – молвила Манефа Василью Борисычу. – Суета!.. Что делать?.. Не пустыня Фиваидская – с миром не развяжешься!.. Что ж еще Петр Спиридоныч наказывал?

– Да насчет того же Софрония, матушка, – отвечал Василий Борисыч. – Узнавши про нечестивые дела его, кладбищенские попечители на первых порах келейно его уговаривали, усовестить желали. И то было неоднократно… Деньги давали, жалованье положили, перестал бы только торговать благодатью да ставил бы в попы людей достойных, по выбору общества. А он и деньги возьмет и беспутных попов наставит… А уследить невозможно – всё в разъездах… Время гонительное, всюду розыски – на одном месте пребывать нельзя, а ему то и на руку… Этак, матушка, без малого четыре года с ним маялись… От того от самого и вам доброго священника до сей поры не высылали… Что с самочинником поделаешь?..

– В прежни годы обо всех делах и не столь важных с Рогожского к нам в леса за известие посылали, советовались с нами, а ноне из памяти нас, убогих, выкинули, – укоряла Манефа московского посла. – В четыре-то года можно бы, кажись, изобрать время хоть одно письмецо написать…

– Все хотелось, матушка, келейно, по тайности уладить, чтоб молва не пошла… Соблазна тоже боялись, – оправдывался Василий Борисыч. – Хоть малую, а все еще возлагали надежду на Софронову совесть, авось, полагали, устыдится… Наконец, матушка, позвали его в собрание, все вины ему вычитали: и про святокупство, и про клеветы, и про несвойственные сану оболгания, во всем обличили.

– Что ж он? – спросила Манефа.

– А плюнул, матушка, да все собрание гнилыми словами и выругал… – сказал Василий Борисыч. – Не вам, говорит, мужикам, епископа судить!.. Как сметь, говорит, ноге выше головы стать?.. На меня, говорит, суд только на небеси да в митрополии… Пригрозили ему жалобой митрополиту и заграничным епископам, а он на то всему собранию анафему.

– Анафему! – с ужасом вскликнула Манефа.

– Как есть анафему, матушка, – подтвердил Василий Борисыч. – Да потом и говорит: «Теперь поезжайте с жалобой к митрополиту. Вам, отлученным и анафеме преданным, веры не будет». Да, взявший Кормчую, шестое правило второго собора и зачал вычитывать: «Аще которые осуждены или отлучены, сим да не будет позволено обвинять епископа». Наши так и обмерли: делу-то не пособили, а клятву с анафемой доспели!.. Вот те и с праздником!..

– Ах он, разбойник! – вскочив с места, вскрикнула Манефа. Лицо ее так и пылало…

– Истинно так, матушка, – подтвердил Василий Борисыч. – Иначе его и понимать нельзя, как разбойником… Тут, матушка, пошли доноситься об нем слухи один другого хуже… И про попа Егора, что в воду посадил, и про золото, что с паломником Стуколовым под Калугой искал… Золото, как слышно, отводом только было, а они, слышь, поганым ремеслом занимались: фальшивы деньги ковали.

Наклонив голову, Манефа закрыла ее ладонями. Смолк Василий Борисыч.

– Дальше что? – спросила игуменья, подняв голову после минутного молчанья.

Не думал Василий Борисыч, какими ножами резал он сердце Манефы.

– Жалобу к митрополиту послали, – продолжал он, – другого епископа просили, а Софрона извергнуть.

– Ну? – спросила Манефа.

– Согласился владыко-митрополит, – отвечал Василий Борисыч. – Другого епископа перед Великим постом нынешнего года поставил, нарек его Владимирским, Софрона же ограничил одним Симбирском… Вот и устав новоучрежденной Владимирской архиепископии, – прибавил он, вынимая из кармана тетрадку и подавая ее Манефе.

– Потрудитесь почитать, глаза-то у меня после болезни плохи, мало видят, – сказала Манефа. Василий Борисыч начал чтение:

 

– «Владимирский архиепископ подведомственно себе иметь должен все единоверные епархии, ныне существующие и впредь учредиться могущие во всей Российской державе, даже по Персии и Сибири простирающиеся, и на север до Ледовитого моря достигающие. И имеет право во оные епархии поставлять епископов по своему усмотрению с содействием своего наместника».

– Какого ж это наместника? – спросила Манефа.

– А другого-то епископа, матушка, что в Белой-то Кринице, – отвечал Василий Борисыч.

– Софрона! – воскликнула Манефа.

– Нет, матушка… Как возможно… Избави бог, – сказал Василий Борисыч. – Софрон только при своем месте, в Симбирске, будет действовать – там у него приятели живут: Вандышевы, Мингалевы, Константиновы – пускай его с ними, как знает, так и валандается. А в наместниках иной будет – человек достойный, – а на место Софрона в российские пределы тоже достойный епископ поставлен – Антоний.

– Дальше читай, – молвила Манефа.

– «А по поставлении давать только сведение Бело-Криницкой митрополии», – продолжал Василий Борисыч.

– Это хорошо, – заметила Манефа. – Что, в самом деле, с заграничными невесть какими водиться!.. Свои лучше.

– «Все епископы, подведомственные Владимирской архиепископии, отныне и впредь, по поставлении своем должны по чину, в Чиновнике[151] изображенному, исповедание веры и присяжные листы за своим подписом давать прямо архиепископу владимирскому. В действии же епископы и прочие священники, в России сущие, смотрительного ради случая и доколе обстоит гонение, могут иметь пребывание во всяком граде и месте, где кому будет возможность скрыться от мучительских рук, и имеют право безвозбранно в нуждах христианам помогать и их требы священнические исполнять. Святительские же дела, сиречь поставлять попов и диаконов и прочих клириков и запрещать или извергать, без благословения архиепископа да не дерзают. В своей же епархии каждый епископ полное право имеет распоряжаться и поставлять попов и диаконов и прочих клириков, по его благоусмотрению, яко господин в своем доме»[152].

Долго еще читал Василий Борисыч устав Владимирской архиепископии и, кончив, спросил он Манефу:

– Каких же мыслей будете вы насчет этого, матушка? Узнать ваше мнение велено мне.

Задумалась Манефа. Соображала она.

– А что мать Маргарита? – спросила она.

– Матушка Маргарита склонна, – отвечал Василий Борисыч. – Писать к вам собирается… Ваше-то какое решение будет?

– Что ж… По моему рассуждению, дело не худое… Порочить нельзя, – сказала Манефа. – Дай только Бог, чтоб христианству было на пользу.

– О согласии вашем прикажете в Москву доложить? – спросил Василий Борисыч.

– Обожди, друг, маленько. Скорого дела не хвалят, – ответила Манефа. – Ты вот погости у нас, – добрым гостям мы рады всегда, – а тем временем пособоруем, тебя позовем на собрание – дело-то и будет в порядке… Не малое дело, подумать да обсудить его надо… Тебе ведь не к спеху? Можешь недельку, другую погостить?

Вспомнил Василий Борисыч про полногрудых, быстроглазых белиц и возрадовался духом от приглашения Манефы.

– Сколько будет угодно вам, матушка, столько под вашим кровом и проживу, – сказал он. – Дело в самом деле таково, что надо об нем подумать да и подумать. А чтоб мне у вас не напрасно жить, благословите в часовне подьячить.

– Разве горазд? – спросила Манефа.

– На том стоим, матушка… Сызмальства обучен, – сказал Василий Борисыч. – На Рогожском службы справлял… Опять же меня и в митрополию-то с уставщиком Жигаревым посылали, потому что службу знаю до тонкости и мог приметить, каково правильно там ее справляют… Опять же не в похвальбу насчет пения скажу: в Оленеве у матушки Маргариты да у матушки Фелицаты пению девиц обучил – развод демественный им показал.

– И нашим покажи, Василий Борисыч, – молвила Манефа. – Мы ведь поем попросту, как от старых матерей навыкли, по слуху больше… Не больно много у нас, прости, Христа ради, и таких, чтоб путем и крюки-то разбирали. Ину пору заведут догматик – «Всемирную славу» аль другой какой – один соблазн: кто в лес, кто по дрова… Не то, что у вас на Рогожском, там пение ангелоподобное… Поучи, родной, поучи, Василий Борисыч, наших-то девиц – много тебе благодарна останусь.

– С великим моим удовольствием, – ответил Василий Борисыч. Черненькие глазки его так и заискрились при мысли, что середь пригоженьких да молоденьких он не одну неделю как сыр в масле будет кататься. «Подольше бы только старицы-то соборовали», – думал он сам про себя.

– Ну, гость дорогой, не пора ль и на покой? – поднимаясь с места, молвила Манефа. – Выкушай посошок… Милости прошу… А там в задней келье ужинать тебе подадут.

Василий Борисыч выкушал посошок и, помолясь иконам, простился с игуменьей.

– Бог простит, Бог благословит, – сказала Манефа, провожая его. – Дай бог счастливо ночь ночевать. Утре, как встанешь, пожалуй ко мне в келью, чайку вместе изопьем, да еще потолкуем про это дело… Дело не малое!.. Не малое дело!..

– Какого еще дела больше того, матушка? – отозвался Василий Борисыч, выходя из кельи. В сенях со свечой встретила его келейница.

– Пожалуйте, гость дорогой… Вот сюда пожалуйте, – говорила она, проводя Василья Борисыча по внутренним закоулкам игуменьиной «стаи», мимо разных чуланов и боковуш, середи которых непривычному человеку легко было заблудиться.

По уходе Василья Борисыча Манефа перестала сдерживаться. Дала простор и волю чувствам, вызванным речами московского посла… Облокотясь на стол обеими руками и закрыв разгоревшееся лицо, тяжело и прерывисто вздыхала она. Не столько безобразия святопродавца Софрона и соблазны, поднявшиеся в старообрядской среде, мутили душу ее, сколько он, этот когда-то милый сердцу ее человек, потом совершенно забытый, а теперь ставший врагом, злодеем, влекущим людей на погибель… И прежде нередко задумывалась она над словами Таифы, поразившими ее чуть не насмерть, но до сей поры не твердо им верила, все хотелось ей думать, что сказанное казначеей одни пустые сплетни… Теперь конец сомненьям… Он в самом деле лживый, коварный человек, он нечестие свое лживо н лицемерно покрывает обманной личиной святости и духовности… «Ах, Фленушка, Фленушка! – шевелилось в уме Манефы. – Горькая ты моя сиротинушка!.. Благо, что не знаешь, от кого ты на свет родилась!..»

Глава десятая

От Манефы Алексей пошел было к Марье Гавриловне, но вышедшая из домика ее бойкая, быстроглазая, пригоженькая девушка, одетая не по-скитски, вся в цветном, остановила его.

– Вам кого надобно? – спросила она Алексея.

– Марью Гавриловну, – отвечал он. – Письмо к ней привез…

– От кого письмо? – спросила девушка.

– Из Осиповки, от Патапа Максимыча. Еще посылочка маленькая, – сказал Алексей.

– Обождите маленько, – молвила девушка. – Сегодня Марье Гавриловне что-то не поздоровилось, сбиралась пораньше лечь… Уж не разделась ли? Да я тотчас скажу ей. Обождите у воротец манехонько…

Минуты через три девушка воротилась и сказала, чтоб Алексей письмо и посылку отдал ей, а сам бы приходил к Марье Гавриловне завтра поутру.

Побродил Алексей вкруг домика, походил и вокруг часовни. Но уж стемнело, и путем ничего нельзя было разглядеть. Пошел на огонь к игуменской «стае», добраться бы до ночлега да скорей на боковую… Только переступил порог, кто-то схватил его за руку.

– Тебя зачем принесло, пучеглазый? – дернув его за рукав, вполголоса спросила Фленушка.

– Ах, Флена Васильевна! – вскликнул Алексей. Не заметно было в его голосе, чтоб обрадовался он нечаянной встрече со старой знакомой… – Всё ли в добром здоровье?.. – прибавил он, заминаясь.

– Зачем сюда попал? – спрашивала Фленушка, сильнее дергая его за рукав.

– Мимоездом… – отвечал он. – С письмом от Патапа Максимыча.

– Куда едешь?

– Далеко, – отшучивался Алексей.

– Куда, говорят?.. Сказывай, совесть твоя проклятая!.. – продолжала Фленушка.

– Отсель не видать, – молвил Алексей, отстраняясь от Фленушки.

– Сказывай, бесстыжий, куда? – приставала к нему Фленушка.

– Много будешь знать – мало станешь спать, – с усмешкой ответил Алексей. – Про что не сказывают, того не допытывайся.

– Цыган бессовестный!.. От тебя ль такие речи? – сказала Фленушка… – Что Настя?

– Настасья Патаповна ничего. Кажись, здорова, – равнодушно ответил Алексей.

– Да ты, друг ситный, что за разводы вздумал передо мной разводить?.. А?.. – изо всей силы трепля за кафтан Алексея, вскликнула Фленушка. – Сказывай сейчас, бесстыжие твои глаза, что у вас там случилось?..

– Ничего не случилось, – отвечал Алексей.

– Меня не проведешь… Вижу я… Дело неладно. Сказывай скорей, долго ль мне с тобой растабарывать?..

– Да ничего не случилось, – сказал Алексей. – Образ, что ли, тебе со стены тащить?..

– Ходишь к ней? – Алексей молчал.

– Да говори же, непутный… – приставала Фленушка. – Пучеглазый ты этакой, бессовестный!.. Говори скорей, все ль у вас по-прежнему?

Сени осветились – из задней со свечой в руках вышла келейная девица. Фленушка быстро отскочила от Алексея.

– Спрашивает, где ночевать ему приготовлено, – сказала она. – Это от Патапа Максимыча.

– Знаю, – отвечала келейница. – Пойдем, молодец… Сюда вот… А тебе, Флена Васильевна, не пора ль на покой?

– Знаю с твое! – быстро отвернувшись, молвила Фленушка и скорыми, частыми шагами пошла в свои горницы.

Остановясь на полдороге, обернулась она и громко сказала:

– Я с тобой письмо к Настеньке пошлю. Надо кой-что узнать от нее… Перед отъездом скажись…

В отведенной светелке Алексей плотно поужинал под говор келейной девицы. Рада была она радехонька, что пришлось ей покалякать с новым человеком.

Долго рассказывала она Алексею, как матушка Манефа, воротясь из Осиповки с именин Аксиньи Захаровны, ни с того ни с сего слегла и так тяжко заболела, что с минуты на минуту ожидали ее кончины, – уж теплая вода готова была обмывать тело покойницы. Горько жаловалась на Марью Гавриловну… И лекаря-то выписала поганить нечестивым лекарством святую душеньку и власть-то забрала в обители непомерную, такую власть, что даже ключницу, мать Софию, из игуменских келий выгнала, не уважа того, что пятнадцать годов она в ключах при матушке ходила, а сама Марья Гавриловна без году неделя в обители живет, да и то особым хозяйством… А после того, как выздоровела матушка, должно быть, Марьей же Гавриловной наговорено что-нибудь на мать Софию. Не пожелала матушка, чтоб она при ней в ключах ходила, и пока не придумала, кому быть в ключах, ее при келье держит.

И это промолвила старая рябая келейная девица с чувством гордости.

Алексей слушал ее краем уха… Думы его были далече. Не спалось ему на новом месте. Еще не разгорелась заря, как он уж поднялся с жаркой перины и, растворив оконце душной светелки, жадно впивал свежий утренний воздух.

Обитель спала. Только чириканье воробьев, прыгавших по скату крутой часовенной крыши, да щебетанье лесных птичек, гнездившихся в кустах и деревьях кладбища, нарушали тишину раннего утра. Голубым паром поднимался туман с зеленеющих полей и бурых, железистой ржавчиной крытых мочажин… С каждой минутой ярче и шире алела заря… Золотистыми перьями раскидывались по ней лучи скрытого еще за небосклоном светила.

Глядит Алексей на стоящий отдельно от обительских строений домик… Вовсе не похож он на другие… Крыт железом, обшит тесом, выкрашен, бемские стекла, медные оконные приборы так и горят на заре… «Так вот в каких хоромах поживает Марья Гавриловна», – думает Алексей, не сводя глаз с красивого, свеженького домика…

Поднялась занавесь в домике, распахнулось окно… Стройная, высокая, молодая женщина, вся в белоснежном платье, стала у окна, устремив взор на разгоравшуюся зарю… Вздохнув несколько раз свежим весенним воздухом, зорко оглянулась она и запела вполголоса:

 
Кручина ты моя, кручинушка великая,
Никому ты, кручина моя, неизвестна.
Знает про тебя одно мое сердце,
Крыта ты, кручинушка, белой моей грудью,
Запечатана крепкой моей думой.
 

Дивуется Алексей… Что за красота?.. Что за голос звонкий, душевный!.. И какая может быть у нее кручина?.. Какое у нее может быть горе? Еще тише запела Марья Гавриловна:

 
 
Не слыхать тебе, друг милый, моих песен,
Не узнать тебе про мою кручину,
Ах! Заной же, заной, сердце ретивое.
 

– Ах! – тихо вскрикнула она. Песня оборвалась. Быстро захлопнулось окно… Внутри опустилась шелковая занавеска.

Зевая и лениво всей пятерней почесывая в затылке, из кельи уставщицы Аркадии выползла толстая, рябая, с подслеповатыми гноившимися глазами канонница. Неспешным шагом дошла она до часовенной паперти и перед иконой, поставленной над входною дверью, положила семипоклонный начал… Потом медленно потянулась к полке, взяла с нее деревянный молот и ударила в било… Заутреня!

Из-за вершин дальнего темно-сизого леса сверкнул золотистый серп. Он растет, растет, и вот на безоблачный, ясный небосклон выкатилось светоносное солнце. Заблестели под его лучами длинные ряды обительских келий и убогие сиротские избенки; переливным огнем загорелись стекла домика Марьи Гавриловны. Ниже и ниже стелется туман… Заря потухла, только вверху небосклона розовым светом сияют тонкие полосы полупрозрачных перистых облаков… Звончей, веселей щебечут птицы в кустах и на деревьях скитского кладбища… Игривыми, радостными криками по дальним перелескам громко и вольно заливается разноголосная пернатая тварь…

Клеплет рябая в «малое древо», клеплет в «великое», мерно ударяет в железное клепало[153]. Издали со всех сторон послышались такие ж глухие, но резкие звуки… По всем обителям сзывают на молитву… Смолкли, промчавшись по воздуху, призывные звуки, опять затихло все под утренними лучами солнца… Ярко стелются эти лучи по зеленой луговине и по бурым тропинкам, проторенным от каждой стаи келий к часовне… Веет весной, жизнью, волей…

Ровно черные галицы спешат по тропинкам инокини, собираясь в часовню… Медленна, величава их поступь… Живо, резво обгоняют их по свежей зеленой мураве белицы… Открылись окна в часовне… Послышалось заунывное пение.

* * *

Обутрело… Пошел Алексей к Марье Гавриловне. Не красна на молодце одежа, сам собою молодец красён.

Идет двором обительским, черницы на молодца поглядывают; молоды белицы с удалого не сводят глаз. На пригожество Алексеево дивуются, сами меж собой таковы речи поговаривают: «Откуда, из каких местов такой молодчик повыявился, чей таков, зачем к нам пожаловал?..»

А он степенным шагом идет себе по двору обительскому… На стороны Алексей не озирается, лишь изредка по окнам палючими глазами вскидывает… И от взглядов его не одно сердце девичье в то ясное утро черной тоской и алчными думами мутилося…

В скитских обителях не знают ни запоров, ни затворов, только на ночь там кельи замыкаются. Поднялся Алексей на разубранное точеными балясинами и раскрашенное в разные цвета крылечко уютного домика Марьи Гавриловны, миновал небольшие сенцы и переднюю и вошел в первую горницу… Райской светлицей она показалась ему. Хорошо в хоромах у Патапа Максимыча прибрано, богато они у него разукрашены, но далёко им до приютного жилья молодой вдовы… И светло и красно в том жилье, чисто и ладно все обряжено, цветам да заморским деревьям счету нет, на полу разостланы ковры пушистые, по окнам в клетках прыгают веселые пташки-канареечки, заливаются громкими песнями…

Вспомнил Алексей, как на утренней заре видел он молодую вдову, вспомнил про песню ее кручинную, про звонкий душевный голос и про внезапный переполох ее… И чего так спугалась она?.. Его ли приметила?..

Иль, завидя звонариху, спешно укрылась от нее с глаз долой? Не разгадать Алексею.

Распахнулись двери створчатые – перед Алексеем во всей красе стала Марья Гавриловна.

В синем шелковом платье, с лазоревым левантиновым платочком на голове, стоит она стройная, высокая, будто молодая сосенка. Глаза опущены, а белое лицо тонким багрецом подернулось… Чем-то нежданным-негаданным она взволнована: грудь высоко подымается, полуоткрытые алые губки слегка вздрагивают.

Стоит Алексей как вкопанный, не сводит со вдовьей красы своих ясных очей. Чем дольше глядит, тем краше Марья Гавриловна ему кажется.

А у той ровно гири на веки навешены – глаз не может поднять, стоит, опустя взоры летучие, и, ровно девушка-слёточка, ничего на веку своем не видавшая, перебирает рукой оборочку шелкового передника. Подал Алексей ей письмо.

– От Патапа Максимыча? – чуть слышно спросила Марья Гавриловна.

– От Патапа Максимыча, – ответил Алексей. Вскинула глазами вдовушка… Будто маленькие хрусталики, на ресницах ее блеснули чуть заметные слезки. Зарделось лицо пуще прежнего.

– Ответ пришлю с девушкой, – тихо она промолвила. – Иль сами после обеда зайдите.

Забыл Алексей, что надо ему наскоро ехать к отцу Михаилу… Разок бы еще полюбоваться на такую красоту неописанную… Медленным, низким поклоном поклонился он Марье Гавриловне и не то с грустью, не то с робостью промолвил ей:

– Счастливо оставаться!

– До свиданья, – тихо ответила Марья Гавриловна и, слегка наклонив голову, оставила Алексея.

Высоко нес он голову, ровным неспешным шагом ступал, идя к Марье Гавриловне. Потупя взоры, нетвердой поступью, ровно сам не в себе, возвращался в кельи игуменьи. Много женских взоров из келейных окон на пригожего молодца было кинуто, весело щебетали промеж себя, глядя на него, девицы. Ничего не видал, ничего не слыхал Алексей. Одно «до свиданья» раздавалось в ушах его.

– Пил ли чай-от, непутный? – спросила Фленушка, схватив Алексея за рукав, когда в задумчивом молчанье входил он в сени игуменьиной стаи.

– Ах, Флена Васильевна! – вздрогнув, сказал Алексей…

– Что бесстыжие твои глаза? – быстро спросила она. – Нечего рожу-то воротить, гляди прямо, коли совести не потерял… Чего вздрогнул?.. Сказывай!

– Испугала ты меня, Флена Васильевна! – отозвался Алексей. – Подкралась невзначай – дернула вдруг. Разве можно так человека пужать?..

– Ишь какой ты неженка! – ответила Фленушка. – Самого с коломенску версту вытянуло, а он ровно малый ребенок пужается. Иди ко мне – самовар на столе.

– Благодарю покорно, Флена Васильевна, – сказал Алексей, слегка сторонясь от Фленушки. – Что-то корежит[154] меня – увольте.

– Ах ты, пучеглазый этакой, – видно, в тебе совести нет ни на грош! – подхватила Фленушка, крепче держа за рукав Алексея. – Девица чай его пить зовет, а он нос на сторону… Мужлан ты сиволапый!.. Другой бы за честь поставил, а ты, глядь-ка поди!

– Ей-богу… право, через великую силу брожу, Флена Васильевна, – отговаривался Алексей. – В другой раз со всяким моим удовольствием… А теперь увольте, Господа ради. Голова болит, ног под собой не чую, никак веснянка[155] накатывает. Совсем расхилел – мне бы отдохнуть теперь.

– На то ночь была, – подхватила Фленушка.

– Да я, право, Флена Васильевна, – начал было Алексей.

– Нечего тут! – стояла на своем Фленушка. – Ишь сахар медович какой выискался!.. Нет, друг сердечный, отлынью[156] здесь не возьмешь. Здесь наша большина – твори волю девичью, не моги супротивничать. Волей нейдешь – силком сволочём… Марьюшка! – Из боковуши выглянула Марья головщица.

– Гляди, каки вежливы гости наехали. Девица зовет чай его пить, приятную беседу с ним хочет вести, а он ровно бык перед убоем – упирается. Хватай под руки бесстыжего – тащи в горницу. – Волей-неволей пришлось Алексею зайти к Фленушке.

– Садись – гость будешь, – с веселым хохотом сказала Фленушка, усаживая Алексея к столу с кипящим самоваром. —

Садись рядышком, Марьюшка! Ты, Алексеюшка, при ней не таись, – прибавила она, шутливо поглаживая по голове Алексея. – Это наша певунья Марьюшка, Настина подружка, – она знает, как молодцы по девичьим светлицам пяльцы ходят чинить, как они красных девиц в подклеты залучают к себе.

Ни слова в ответ Алексей. Только брови маленько у него по-сдвинулись.

– Рассказывай про лапушку-сударушку, – молвила Фленушка, подавая Алексею чашку чая. – Что она? Как все идет у вас? По-прежнему ль по-хорошему, аль как по-новому?

– Невдомек мне ваши речи, Флена Васильевна, – сквозь зубы процедил Алексей.

– А ты лисьим-то хвостом не верти, – молвила Фленушка, ударив Алексея по лбу чайной ложечкой. – Сказано, при Марьюшке таиться нечего. Рассказывай же: каково видались, каково расставались. Люблю ведь я, парень, про эти дела слушать – пряником не корми.

– Чего рассказывать-то? – глядя в сторону, молвил Алексей. – Не знаю, чего вам требуется?.. Настасья Патаповна при своем месте, я при своем…

– Наверх ходишь? – резко спросила Фленушка.

– Как наверх не ходить? – не глядя на нее, отвечал Алексей. – Хозяйски дела тоже на руках.

– Ну? – с нетерпеньем, топнув ногой, молвила Фленушка.

– Значит, каждый день к хозяину хожу, а не случится его дома, к хозяйке, – ответил Алексей.

– Да ты, парень, вьюном-то не увертывайся, у нас у девиц – увертка не вывертка, – сказала Фленушка. – Прямо говори: по-прежнему ль с Настенькой любишься?

– Отдохнуть бы мне маленько, – молвил Алексей, покрывая допитую чашку. – Больно что-то недужится – в глазах мутит, головушку совсем разломило.

– Эх ты! – вскликнула Фленушка. – Ударить бы путем дурака, да жаль кулака. – Спустя голову в пол, глядел Алексей.

– Марьюшка, сливки-то совсем скислись, сбегай, голубка, доспей кипяченых, – молвила Фленушка головщице и подмигнула.

Марьюшка степенно поднялась и неспешно вышла из горницы.

– Часто ль сходитесь? Сказывай, долговязый! – торопливо спросила Фленушка Алексея, когда остались с ним с глазу на глаз.

Алексей как воды в рот набрал. Смотрит в окно, сам ни словечка.

– Да что ж это такое? – вскликнула Фленушка, сверкнув на него очами. – Нешто рассохлось?

– Эх, Флена Васильевна! – с тяжким вздохом промолвил Алексей и, облокотясь на подоконник, наклонил на руку голову.

149Одигон – путевый престол, переносный антиминс, на котором во всяком месте можно совершать литургию.
150Хронограф.
151Так называется книга, в которой изложены правила архиерейских священнодействий.
152Дословно из устава Владимирской (старообрядской) архиепископии, доставленного 4-го февраля 1853 года в Белой Кринице.
153Колокола в скитах запрещены. Вместо колокольного звона там сзывали к богослужению «билами» и «клепалами», употреблявшимися в старину повсеместно. По большей части у каждой часовни бывало по одному билу, больше трех никогда. «Малое древо» делается из сухого ясеневого дерева, аршина в полтора длины, вершка в два ширины и в два пальца толщины; по краям его по два или по три отверстия. «Малое древо» висит на веревках, иногда скрученных из толстых струн. «Великое древо» отличается от малого только размером, оно в два с половиной аршина или в сажень длины, в пол-аршина ширины и вершка в полтора толщины. В малое било колотят одним деревянным (иногда железным) молотом, в большое – двумя. «Железное клепало» – чугунная доска, такая же, что употребляется ночными караульщиками. По нем бьют железным молотком или большим гвоздем (троетесным). Сначала в било ударяют медленно, потом скорей и громче, с повышением и понижением звуков и разными переливами, что зависит от более или менее сильного удара молотом. «Деревянный звон», как называли его в скитах, гармоничен, особенно издали и если производит его опытная рука… В скитах дорожили искусными «звонарихами», умевшими владеть такими незатейливыми инструментами.
154Гнетет лихорадочным ознобом.
155Веснянка – весенняя лихорадка. Осенью зовут эту болезнь «подосенницей».
156Отлынь – от глагола «отлынивать» – уклоняться с ложью, из лени.