Tasuta

В лесах

Tekst
35
Arvustused
Märgi loetuks
В лесах (часть первая)
В лесах (часть первая)
Tasuta audioraamat
Loeb Людмила Солоха
Lisateave
Audio
В лесах (часть вторая)
Audioraamat
Loeb Людмила Солоха
0,80
Lisateave
Audio
В лесах (часть третья)
Audioraamat
Loeb Людмила Солоха
0,80
Lisateave
Audio
В лесах (часть четвертая)
Audioraamat
Loeb Людмила Солоха
0,80
Lisateave
Audio
В лесах
Audioraamat
Loeb Татьяна Виноградова
1,59
Lisateave
Audio
В лесах
Audioraamat
Loeb Алисин Антон
4,25 2,55
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Знавала я матушку Надежду. Как не знать? – молвила Манефа. – Знакомы были, письмами обсылались. И племяненку-то ее знала…

– Году у тетки она не прогостила, как Иргизу вышло решенье, – продолжала Марья Гавриловна. – И переправили Замошникову в Казань и запретили ей из Казани отлучаться… А родом она не казанская, из Хвалыни была выдана… За казанским только замужем была, как я за московским… Ну как со мной то же сделают?.. В Москву как сошлют?.. Подумайте, матушка, каково мне будет тогда?..

Призадумалась Манефа.

– Да, и так может случиться, – сказала она. – Вам бы, сударыня, к нашему же городку в купечество записаться. Если б что и случилось, – вместе бы век дожили… Схоронили бы вы меня, старуху…

– Капитал объявлять надо, – молвила Марья Гавриловна.

– Известно, – подтвердила Манефа.

– А капитал объявить, надо торговлю вести, – сказала Марья Гавриловна.

– Зачем? – возразила Манефа. – Наш городок махонький, а в нем боле сотни купцов наберется… А много ль, вы думаете, в самом-то деле из них торгует?.. Четверых не сыщешь, остальные столь великие торговцы, что перед новым годом бьются, бьются, сердечные, по миру даже сбирают на гильдию. Кто в долги выходит, кто последню одежонку с плеч долой, только б на срок записаться.

– Зачем же это? – с удивленьем спросила Марья Гавриловна. – Оставались бы в мещанах, коли нет капитала.

– А от солдатчины-то ухорониться?.. – ответила Манефа. – Рекрутски-то квитанции ноне ведь дороги стали, да и мало их что-то. А как заплатил гильдию, так и не бойся ни бритого лба, ни красной шапки… Которы сродников много имеют, – в складчину гильдию-то выправляют. В одном-то капитале иной раз душ пятьдесят мужских записано: всего тут есть – и купецких сыновей, и купецких братьев, и купецких племянников, и купецких внуков. А коль скоро все из лет выйдут – тогда и гильдию больше не платят, в мещанах остаются… Этак-то не в пример дешевле квитанций обходится, особенно коли много сродства к одному капиталу приписано.

– Ну, меня-то пускай в солдаты не забреют, – усмехнулась Марья Гавриловна. – А коли мне капитал вносить, так уж надо в самом деле торговым делом заняться… Я же по третьей не запишусь.

– Вам надо по первой, – молвила Манефа. – Как же можно в третью с вашим капиталом?

– А в вашем городу по первой-то много ль приписано? – спросила Марья Гавриловна.

– По первой! – усмехнулась Манефа. – И по второй-то сроду никого не бывало. Какой наш город!.. Слава только, что город. Хуже деревни!..

– То-то и есть, – молвила Марья Гавриловна. – Не то что по первой, по второй если припишусь, толков не мало пойдет. А как делов-то не стану вести – на что ж это будет похоже?..

– Какими же вам, Марья Гавриловна, делами заниматься? – сказала на то Манефа. – Дело женское, непривычное… Какие вам дела?

– Да хоть бы на Волге пароходы завести? – подняв голову, с живостью молвила Марья Гавриловна. – Пароходное дело хвалят, у брата тоже бегают пароходы – и большую пользу он от них получает.

– Куда вам с пароходами, сударыня! – возразила Манефа. – И мужчине не всякому такое дело к руке приходится.

– Приказчика найду, – молвила Марья Гавриловна.

– Разве что приказчика, – сказала Манефа. – Только народот ноне каков стал!.. Совести нет ни в ком – как раз оберут.

– Эх, матушка, будто на свете уж и не стало хороших людей?.. Попрошу, поищу, авось честный навернется. Бог милостив!.. Патапа Максимыча попрошу. Вот на похоронах познакомилась я с Колышкиным Сергеем Андреичем. Патап же Максимыч ему пароходное дело устроил, а теперь подите-ка вы… По всей Волге гремит имя Колышкина.

– Слыхала про него, – отозвалась Манефа. – Дела у него точно что хорошо идут.

– Благословите-ка, матушка, – молвила Марья Гавриловна.

– На что? – спросила Манефа.

– Капитал объявлять, пароходы заводить, приказчика искать, – сказала Марья Гавриловна, весело глядя на Манефу.

– Суета! – сдержанным, но недовольным голосом молвила игуменья, однако, немного помолчав, прибавила: – Бог благословит на хорошее дело…

– Да ведь сами же вы, матушка, и гильдию платите и купчихой числитесь.

– Мое дело другое, сударыня. Ради христианского покоя это делаю, ради безмятежного жития. Поневоле так поступаю… А вы человек вольный, творите волю свою, якоже хощете… А я было так думала, что нам вместе жить, вместе и помереть… Больно уж привыкла я к вам.

– Что ж? И я возле вас в городу построюсь. Будем неразлучны, – сказала Марья Гавриловна.

– Разве что так, – ответила Манефа. – А лучше бы не дожить до того дня, – грустно прибавила она. – Как вспадет на ум, что раскатают нашу часовню по бревнышкам, разломают наши уютные келейки, сердце так и захолонёт… А быть беде, быть!.. Однакож засиделась я у вас, сударыня, пора и до кельи брести…

И, простившись с Марьей Гавриловной, тихими стопами побрела игуменья к своей «стае».

Из растворенных окон келарни слышались голоса: то московский посол комаровских белиц петь обучал. Завернула в келарню Манефа послушать их.

Глава тринадцатая

Василий Борисыч в Манефиной обители как сыр в масле катался. Умильный голосистый певун всем по нраву пришелся, всем угодить успел.

С матерью Манефой и с соборными старицами чуть не каждый день по нескольку часов беседовал он от Писания или рассказывал про Белую Криницу, куда ездил в лучшую пору ее, при первом митрополите Амвросии. С матерью Аркадией водил длинные разговоры про уставную службу на Рогожском кладбище и рассказывал ей, как справляется чин архиерейского служенья митрополитом. Мать Назарету утешал разговорами о племяннице ее Домнушке и о порядках, какие заведены в Антоновской палате, где она при старухах в читалках живет. С Таифой беседовал о хозяйственных распорядках; оказалось, что Василий Борисыч и по хозяйству был сведущ. Мать казначея наговориться не могла с таким хорошим гостем… А больше всего дружил он с матушкой Виринеей, выучил ее, как свежие кочни капусты сберегать на зиму, как рябину в меду варить, как огурцы солить, чтоб вплоть до весны оставались зелеными. Раз до того заговорился с ней гораздый на все Василий Борисыч, что даже стал поучать матушку-келаря, как ветчину коптить. Мать Виринея плюнула на такие слова, обозвала московского посланника оболтусом и шибко на него прикрикнула: «Вздурился, что ль, батька? Разве в обители жрут скоромятину?» Это не помешало, однако, добрым отношениям Василия Борисыча к добродушной Виринее: возлюбила она его, как сына, не нарадуется, бывало, как завернет он к ней в келарню о разных разностях побеседовать… Про белиц и поминать нечего – души не чаяли они в Василье Борисыче, все до единой от речей и от песен его были без ума, и одна перед другой старались угодить, чем только могли, залетному соловью… Сам Василий Борисыч из девиц больше с певчими водился. Они и в разговорах поумней других были, и собой пригожее, и руки у них были не мозолистые, не закорузлые, как у рабочих белиц, а нежные, пышные, мягкие. Это с первых же дней скитского житья-бытья спознал Василий Борисыч. А пуще всего заглядывался он на смуглую, румяную, чернобровую Устинью Московку. Еще в Москве видал он ее у знакомых, где Устинья два лета жила в канонницах, «негасимую свечу» стояла… Там еще, где-то на Солодовке, с Устиньей он шашни завел, да не успел до конца добиться – дочитала она свечу и уехала в леса за Волгу…

По просьбе матушки Манефы начал Василий Борисыч оба клироса «демественному» пению обучать. Пропел с ними стихеры и воззвахи на все господские праздники, принялся за догматики; вдруг занятия его с девицами порасстроились, в Осиповку на похороны надо было им ехать. Покаместь они были там, Василий Борисыч успел побывать в Улангере и уговорить некоторых из тамошних стариц на прием владимирского архиепископа… Успел Василий Борисыч и попеть с улангерскими певицами, облюбовал и там одну девицу в Юдифиной обители – нежную, беленькую, маленькую ростом Домнушку, но и с ней, как с Устиньей в Москве, дела не успел до конца довести. Гостеприимная Манефина обитель больше всех полюбилась московскому посланнику. Думал недельку пожить в ней, да, заглядевшись на Устинью, решился оставаться, пока из обители вон его не вытурят.

В тот самый вечер, как мать Манефа сидела у Марьи Гавриловны и вела грустные речи о падении, грозящем скитам Керженским, Чернораменским, Василий Борисыч, помазав власы своя елеем, то есть, попросту говоря, деревянным маслом, надев легонький демикотоновый кафтанчик и расчесав реденькую бородку, петушком прилетел в келарню добродушной Виринеи. Завязался у них поучительный разговор о черепокожных, про которых во всех уставах поминается, что не токмо мирским, но и старцам со старицами разрешено их ядение по субботам и неделям святой великой четыредесятницы. Мать Виринея утверждала, что это об орехах говорится, а Василий Борисыч того мнения держался, что черепокожные – морские плоды, и сослался на одну древлеписьменную книгу, где в самом деле такое объяснение нашлось.

– Так вот оно что, – с удивленьем покачивая головой, говорила мать Виринея, увидя в почитаемой за святую книге такие неудобь понимаемые речи. – Так вот оно что – морские плоды!.. Что ж это за морские плоды такие?.. Научи ты меня, старуху, уму-разуму, ты ведь плавал, поди, по морям-то, когда в митрополию ездил… Она ведь, сказывают, за морем.

– Не за морем, матушка, а токмо по близости Черного моря, того самого, что в Прологах Евксинским понтом нарицается, – молвил Василий Борисыч.

– Помню, голубчик, помню, – сказала Виринея. – А видел ли ты его, касатик?

– Кого, матушка?

– А этот понт-от… – сказала Виринея. – Ведь это, стало быть, тот, про который на троицкой утрени поют: «В понте покрыв Фараона»[178].

 

– То другой, матушка, – ответил Василий Борисыч. – Много ведь их, понтов-то, у Господа, – прибавил он.

– Эка премудрость Божия! – с умиленьем сказала Виринея, складывая на груди руки… – Чего-то, чего на свете нет!.. Так что же, видел ты его, голубчик?.. Понт-от этот?..

– Довелось видеть, матушка, довелось, как в Одессе проездом был, – молвил Василий Борисыч.

– Что ж, родной, этот понт-море, поди, пространное и глубокое? – с любопытством продолжала расспросы свои мать Виринея.

– Пространное, матушка, пространное – краев не видать, – подтвердил Василий Борисыч.

– И глубокое? – спросила Виринея.

– Глубокое, матушка – дна не достать, – ответил Василий Борисыч.

– Как Волга, значит… – со вздохом молвила Виринея и облокотившись на стол, положила щеку на руку.

– Какая тут Волга! – усмехнулся Василий Борисыч. – Говорят тебе, дна не достать.

– Премудрости Господней исполнена земля! – набожно молвила Виринея. – Так вот оно, море-то, какое… Пространное и глубокое, в нем же гадов несть числа, – глубоко вздохнув, добавила она словами псалтыря.

– Есть, матушка, и гады есть, – подтвердил Василий Борисыч.

– Какие же это плоды-то морские, сиречь черепокожные?.. Ты мне, родной, расскажи… Научи, Христа ради… Видал ты их, касатик?.. Отведывал?.. Какие на вкус-то?.. Чудное, право, дело!..

– Морскими плодами, матушка, раковины зовутся, пауки морские да раки… – начал было Василий Борисыч.

– Полно ли тебе, окаянному!.. – закричала Виринея, подняв кверху попавшуюся под руку скалку. – Дуру, что ли, неповитую нашел смеяться-то?.. А?.. Смотри ты у меня, лоботряс этакой!.. Я те благословлю по башке-то!..

Досада взяла Василия Борисыча.

– Ну, матушка, с тобой говорить, что солнышко в мешок ловить, – сказал он. – Как же ты этого понять не можешь!

– Статочное ли дело, чтоб святые отцы такую погань вкушали? – громче прежнего закричала Виринея. – И раков-то есть не подобает, потому что рак – водяной сверчок, а ты и пауков приплел… Эх, Васенька, Васенька! Умный ты человек, а ину пору таких забобонов нагнешь, что и слушать-то тебя грех.

Василий Борисыч плюнул даже с досады. Да, забывшись, плюнул-то на грех не в ту сторону. Взъелась на него Виринея.

– Что плюешься?.. Что?.. Окаянный ты этакой! – закричала она на всю келарню, изо всей силы стуча по столу скалкой… – Куда плюнул-то?.. В кого попал?.. Креста, что ль, на тебе нет?.. Коли вздумал плеваться, на леву сторону плюй – на врага, на диавола, а ты, гляди-ка, что!.. На ангела Господня наплевал… Аль не знаешь, что ко всякому человеку ангел от Бога приставлен, а от сатаны бес… Ангел на правом плече сидит, а бес на левом… Так ты и плюй налево, а направо плюнешь – в ангела угодишь… Эх ты, неразумный!.. А еще книги все знаешь, к митрополиту за миром ездил!.. Эх ты!..

– Так что ж, по-вашему, матушка, означают эти черепокожные, сиречь морские плоды? – спросил Василий Борисыч, стараясь замять разговор о плевке, учиненном не по правилам.

– Известно, орехи, – сухо ответила Виринея.

– Как же орехи-то на воде выросли? – спросил Василий Борисыч.

– Божиим повелением, – сказала Виринея.

– Ну, матушка, с тобой говорить, что воду решетом носить, – молвил с досадой Василий Борисыч. – Что в книге-то писано?.. «Морские плоды». Так ли?..

– С толку ты меня сбиваешь, вот что… И говорить с тобой не хочу, – перебила его мать Виринея и, плюнув на левую сторону, где бес сидит, побрела в боковушу.

Между тем как в келарне шел спор о черепокожных и о плевках, она наполнилась певицами, проведавшими, что учитель их сидит у Виринеи.

Троицын день наступал. Хотелось Василию Борисычу утешить гостеприимную Манефу добрым осмогласным пением, изрядным демеством за всенощной и за вечерней. Попа нет, на листу лежать не станут[179], зато в часовне такое будет пение, какое, может статься, и на Иргизе не часто слыхивали… За это

Василий Борисыч брался, а он дела своего мастер, в грязь лицом себя не ударит…

Уже по нескольку раз пропел он с ученицами и воззвахи, и догматик праздника, и весь канон, и великий прокимен вечерни: «Кто Бог велий!» Все как по маслу шло, и московский посол наперед радовался успеху, что должен был увенчать труды его… А баловницам певицам меж тем прискучило петь одно «божество», и, не слушая учителя, завели они троицкую псальму… Василий Борисыч поневоле пристал к ним, и вскоре звонкий голосок его покрыл всю певчую стаю… С увлеченьем пел он, не спуская глаз с разгоревшихся щек миловидной Устиньи Московки:

 
Источник духовный
Днесь радости полный,
Страны всего света, слышьте,
С апостолы приимите
Росу, росу благодати,
Росу благодати.
Облак разделяше,
Языки рождаше,
Рыбарям огненная,
Евреям ужасная,
И всем врагам страшная.
И всем и всем врагам страшная.
 

Фленушка все время одаль сидела. Угрюмо взглядывала она на Василья Борисыча и казалась совершенно безучастною к пению. Не то унынье, не то забота туманила лицо ее. Нельзя было узнать теперь всегда игривую, всегда живую баловницу Манефы. Совесть ли докучала ей; над Настиной ли смертью она призадумалась; над советом ли матушки надеть иночество и прибрать к рукам всю обитель; томила ль ее досада, что вот и Троица на дворе, а казанского гостя Петра Степаныча Самоквасова все нет как нет?.. Не разгадаешь… И Марьюшка и Василий Борисыч не раз обращались к ней с шуточками, но Фленушка будто не слыхала речей их. Пасмурными взорами оглядывала она исподлобья певших белиц.

Вдруг, ни с того ни с сего, вскочила она с места, живым огнем сверкнули глаза ее, и, подскочив к Василью Борисычу, изо всей силы хлопнула его по плечу.

– Тошнехонько!.. Мирскую бы!.. Веселую, громкую! – вскрикнула она…

– Ох, искушение! – молвил Василий Борисыч, вздрогнув от полновесного удара.

– Новенькую какую-нибудь, – продолжала Фленушка, не снимая руки с плеча Василья Борисыча. – Тоску нагнали вы своим мычаньем. Слушать даже противно. Да ну же, Василий Борисыч, запевай развеселую!..

– Ох, искушение! – с глубоким вздохом, перебегая глазами по белицам, сказал Василий Борисыч.

– Да начинай же, говорят тебе! – топнув ногой, с досадой закричала на него Фленушка. – Скорей!

Откашлянулся Василий Борисыч и серебристым голосом завел тихонько скитскую песенку:

 
Не сама-то я, младешенька, во старочки пошла,
Где теперь всю невозможность я в веселости нашла…
 

Всем телом вздрогнула Фленушка. Бледность облила лицо ее.

– Не надо! – вскричала. – Что за песню выдумал петь!.. Ровно на смех!.. Другую!.. Веселенькую! Да начинай же, Василий Борисыч!

– Какую же, Флена Васильевна? – разводя руками, молвил Василий Борисыч. – Право, не вздумаю вдруг… Разве про тирана? На Иргизе, в Покровском, девицы, бывало, певали ее… И завел протяжную песню:

 
Ты, погибель мою строя,
Тем доволен ли, тиран,
Что, лишив меня покоя,
Совершил свой злой обман?
 

При звуках этой песни добродушная Виринея, забыв досаду на Василия Борисыча, выглянула из боковуши и, остановясь в дверях, пригорюнилась.

– Что ж это за тиран такой? – умильно и с горьким вздохом спросила она у Василья Борисыча, не заметившего ее входа.

– Враг, матушка, диавол, – ответил ей Василий Борисыч. – Кто ж, как не он, погибель-то нашу строит?

– Он, родимый ты мой Василий Борисыч, точно что он… – простодушно отвечала Виринея. – У него, окаянного, только и дела, чтоб людей на погибель приводить.

Белицы засмеялись. Мать Виринея накинулась на них:

– Чему зубы-то скалите? Коему ляду[180] обрадовались, непутные?.. Их доброму поучают, а они хохочут, бесстыжие, рта не покрываючи… Да уймешься ли ты, Устинья?.. Видно, только смехам в Москве-то и выучилась… Уймись, говорю тебе – не то кочергу возьму… Ишь совести-то в вас сколько!.. Чем бы сердцем сокрушаться да душой умиляться, а им только смешки да праздные слова непутные!.. Ох, владычица, Царица Небесная!.. Какие ноне молодые-то люди пошли!..

Вольница такая, что не приведи господи!.. Пой, а ты Васенька, пой голубчик!

* * *

Не успел начать Василий Борисыч, как дверь отворилась и предстала Манефа. Все встали с мест и сотворили перед игуменьей обычные метания… Тишина в келарне водворилась глубокая… Только и слышны были жужжанье мух да ровные удары маятника.

– Ну что? Каково спеваете? – спросила Манефа.

– Изрядно, матушка, изрядно идет, – ответил Василий Борисыч.

– Что пели?

– Троицку службу, матушка, – степенно ответил Василий Борисыч.

– Спаси тя Христос за твое попечение, – молвила Манефа, слегка наклоняя голову перед Васильем Борисычем. – По правде сказать, наши девицы не больно горазды, не таковы, как на Иргизе бывали… аль у вас на Рогожском… Бывал ли ты, Василий Борисыч, на Иргизе у матушки Феофании – подай, Господи ей Царство Небесное, – в Успенском монастыре?

– Как не бывать, матушка? Сколько раз! – ответил Василий Борисыч.

– Вот уж истинно ангелоподобное пение там было. Стоишь, бывало, за службой-то – всякую земную печаль отложишь, никакая житейская суета в ум не приходит… Да, велико дело церковное пение!.. Душу к Богу подъемлет, сердце от злых помыслов очищает…

– Что ж, матушка, и вашего пения похаять нельзя – такого мало где услышишь, – сказал Василий Борисыч.

– Какое у нас пение, – молвила Манефа, – в лесах живем, по-лесному и поем.

– Это уж вы напрасно, – вступился Василий Борисыч. – Не в меру своих певиц умаляете!.. Голоса у них чистые, ноту держат твердо, опять же не гнусят, как во многих местах у наших христиан повелось…

– А ты, друг, не больно их захваливай, – перебила Манефа. – Окромя Марьюшки да разве вот еще Липы с Грушей[181], и крюки-то не больно горазды они разбирать. С голосу больше петь наладились, как Господь дал… Ты, живучи в Москве-то, не научилась ли по ноте петь? – ласково обратилась она к смешливой Устинье.

– Когда было учиться-то мне, матушка? – стыдливо закрывая лицо передником, ответила пригожая канонница.

– Все дома да дома сидишь – на Рогожском-то всего только раз службу выстояла.

– Она понятлива, матушка, я ее обучу, – улыбнувшись на Устинью, молвил Василий Борисыч.

Зарделась Устинья пуще прежнего от речей московского посланника.

– Обучай их, Василий Борисыч, всех обучай, которы только тебе в дело годятся, уставь, пожалуйста, у меня в обители доброгласное и умильное пение… А то как поют? Кто в лес, кто по дрова.

– Оченно уж вы строги, матушка, – сказал Василий Борисыч. – Ваши девицы демество даже разумеют, не то что по другим местам… А вот, бог даст, доживем до праздника, так за троицкой службой услышите, каково они запоют.

– Троицкая служба трудная, Василий Борисыч, – молвила Манефа, – трудней ее во всем кругу[182] нет: и стихеры большие и канон двойной, опять же самогласных[183] довольно… Гляди, справишься ли ты, Марьюшка?

 

– Справится, матушка, беспременно справится, – ответил за головщицу Василий Борисыч. – И «седальны»[184] не говорком будут читаны, – все нараспев пропоем.

– Уж истинно сам Господь принес тебя ко мне, Василий Борисыч, – довольным и благодушным голосом сказала Манефа. – Праздник великий – хочется поблаголепнее да посветлей его отпраздновать… Да вот еще что – пение-то пением, а убор часовни сам по себе… Кликните, девицы, матушку Аркадию да матушку Таифу – шли бы скорей в келарню сюда…

Сотворив поясной поклон перед игуменьей, Устинья чинно вышла из келарни, но только что спустилась с крыльца, так припустила бежать, что только пятки у ней засверкали.

Минут через пять вошла Аркадия, а следом за ней Таифа. Сотворя семипоклонный начал перед иконами и обычные метания перед игуменьей, поклонились они на все стороны и, смиренно

поджав руки на груди, стали перед Манефой, ожидая ее приказаний.

– До святой Пятидесятницы не долго, часовню надо прибрать по-доброму, – сказала игуменья.

– Все будет сделано, матушка, – с низким поклоном ответила Аркадия. – Как в прежни годы бывало, так и ноне устроим все.

– И полы, и лавки, и подоконники девицам вымыть чисто-начисто, – не слушая уставщицу, продолжала Манефа. – Дресвой бы мыли, да не ленились, скоблили бы хорошенько. Паникадилы да подсвечники мелом вычистить.

– К Пасхе чищены, матушка, – заметила уставщица.

– Оклады на иконах как жар бы горели, – не останавливаясь, продолжала Манефа. – Березок нарубить побольше, да чтоб по-летошнему у тебя осины с рябиной в часовню не было натащено… Горькие древеса, не благословлены. В дом Господень вносить их не подобает… березки по стенам и перед солеей расставить, пол свежей травой устлать, да чтоб в траве ради благоухания и заря была, и мята, и кануфер… На солею и перед аналогием ковры постлать новые, большие… Выдай их, Таифушка… Да цветных бы пучков, с чем вечерню стоять, было навязано довольно, всем бы достало и своим и прихожим молельщикам, которые придут… В субботу перед всенощной девиц на всполье послать, цветков бы всяких нарвали, а которы цветы Марья Гавриловна пришлет, те к иконам… Местные образа кисеями убрать, лентами да цветами, что будут от Марьи Гавриловны… А тебе, мать Виринея, кормы изготовить большие: две бы яствы рыбных горячих было поставлено да две перемены холодных, пироги пеки пресные с яйцами да с зеленым луком, да лещиков зажарь, да оладьи были бы с медом, левашники с изюмом… А ты, мать Аркадия, попомни, во всех паникадилах новые свечи были бы вставлены, и перед местными и передо всеми… Вечор поглядела я у тебя – в часовне-то в заднем углу паутина космами висит, – чтоб сегодня же ее не было. Катерина твоя за часовней ходит плохо… Скажи ей, на поклоны при всех поставлю, только раз еще замечу… А ну-ка, Василий Борисыч, благо девицы в сборе – послушала бы я, как ты обучаешь их… Спойте-ка «Радуйся Царице!».

Василий Борисыч раскрыл минею цветную, оглянул ставших рядами певиц и запел с ними девятую песнь троицкого канона… Манефа была довольна.

– За такое пение мы тебе за вечерней хороший пучок цветной поднесем, – улыбаясь, молвила она Василью Борисычу. – Из самых редкостных цветков соберем, которы Марья Гавриловна нам пожалует…

– Пучок-от связать бы ему с банный веник, – со смехом вмешалась Фленушка. – Пусть бы его на каждый листок по слезинке положил.

– Прекрати, – строго сказала Манефа. – У Василья Борисыча не столь грехов, чтоб ему целый веник надо было оплакать[185].

– Верь ты ему! – с усмешкой сказала не унимавшаяся Фленушка. – На глазах преподобен, за глазами от греха не свободен.

– Замолчишь ли? – возвысила голос Манефа. – Что за бесстыдница! Не подосадуй, Василий Борисыч, на глупые девичьи речи – она ведь у меня шальная.

Василий Борисыч только улыбнулся.

– Искушение! – встряхнув головой, промолвил он потом и, вздохнув, завел с девицами догматик троицкой вечерни.

Заслушалась Манефа пения, просидела в келарне до самой вечерней трапезы. В урочный час Виринея с приспешницами ужину собрала, и Манефа сама сидеть за трапезой пожелала… Когда яствы были расставлены, все расселись по местам, а чередная канонница подошла к игуменье за благословением начать от Пролога чтение, Василий Борисыч сказал Манефе:

– Не благословите ли, матушка, заместо чтения спеть что-нибудь?

– Чего спеть? – спросила игуменья.

– Духовную псальму какую-нибудь, – ответил Василий Борисыч.

– Не водится, Василий Борисыч; за трапезой псальмы не поют, – заметила Манефа.

– Как не поют, матушка? – возразил Василий Борисыч. – Поют, – они ведь божественного смысла исполнены, пристойно петь их за трапезой.

– Сколь обитель наша стоит, – такого дела у нас не бывало, – сказала Манефа. – Да не бывало и по всему Керженцу.

– Про Иргиз-от, матушка, давеча вы поминали, – подхватил Василий Борисыч. – А там у отца Силуяна[186] в Верхнем Преображенском завсегда по большим праздникам за трапезой духовные псальмы, бывало, поют. На каждый праздник особые псальмы у него были положены. И в Лаврентьеве за трапезой псальмы распевали, в Стародубье и доныне поют… Сам не раз слыхал, певал даже с отцами…

– Право, не знаю как, – колебалась Манефа. – Да у меня девицы и псальм-то хороших не знают.

– А вот я их «Богородичну плачу» на днях обучил, – подхватил Василий Борисыч, – как Пречистая Богородица у креста стояла да плакала. Благословите-ка, матушка, пропеть…

Нечего было делать, уступила Манефа.

– Бог благословит, пойте во славу Божию, – сказала она. Василий Борисыч с Марьюшкой головщицей, с Устиньей,

Липой и Грушей стали впереди столов. К ним подошла Фленушка, и началось пение:

 
Во святом было во граде,
Во Ерусалиме,
На позорном лобном месте
На горе Голгофе —
Обесславлен, обесчещен
Исус, Сыне Божий.
Весь в кровавых язвах,
На кресте бысть распят.
Тут стояла Дева Мати,
Плакала, рыдала,
Сокрушалась и терзалась
О любезном Сыне:
«Ах ты, Сын, моя надежда,
Исус Сыне Божий,
Где архангел, кой пророчил,
Что Царем ты будешь?
Я теперь всего лишаюсь,
Я теперь бесчадна —
Бейся, сердце, сокрушайся.
Утроба, терзайся».
Со креста узрев, Сын Божий,
Плачущую Мати,
Услыхав ее рыданья,
Тако проглаголал:
«Не рыдай, мене, о Мати,
И отри ток слезный,
Веселися ты надеждой —
Я воскресну, Царем буду
Над землей и небом…
Я тогда тебя прославлю;
И со славой вознесу тех,
Кто тя возвеличит!..»
 

Смолкли последние звуки «Богородична плача», этой русской самородной «Stabat mater», и в келарне, хоть там был не один десяток женщин, стало тихо, как в могиле. Только бой часового маятника нарушал гробовую тишину… Пение произвело на всех впечатление. Сидя за столами, келейницы умильно поглядывали на Василья Борисыча, многие отирали слезы… Сама мать Манефа была глубоко тронута.

– И откуда такую песню занес ты к нам, Василий Борисыч? – с умиленьем сказала она. – Слушаешь, не наслушаешься… Будь каменный, и у того душа жалостью растопится… Где, в каких местах научился ты?

– По разным обителям ту песнь поют, матушка… – скромно ответил Василий Борисыч. – И по домам благочестных христиан поют. Выучился я петь ее в Лаврентьеве, а слыхал и в Куренях и в Бело-Кринице. А изводу[187] она суздальского. Отоль, сказывают, из-под Суздаля, разнесли ее по обителям.

– Спасибо, друг, что научил девиц «Плачу богородичну»… Много духовных песен слыхала я, а столь сладостной, умильной, не слыхивала, – молвила Манефа. – Много ль у тебя таких песен, Василий Борисыч?

– Довольно-таки, матушка, – ответил он. – Сызмальства охоту имел к ним – кои на память выучил, кои списал на бумагу… Да вот искушение!.. Тетрадку-то не захватил с собою… А много в ней таких песен.

– Жаль, друг, очень жаль, что нет с тобой той тетради… – молвила Манефа. – Которы на память-то знаешь, перескажи девицам – запишут они их да выучат… Марьюшка, слышишь, что говорю?

– Слушаю, матушка, – с низким поклоном отозвалась головщица.

* * *

Кончилась трапеза… Старицы и рабочие белицы разошлись по кельям, Манефа, присев у растворенного окна на лавку, посадила возле себя Василья Борисыча. Мать Таифа, мать Аркадия, мать Назарета, еще три инокини из соборных стариц да вся певчая стая стояли перед ними в глубоком молчанье, внимательно слушая беседу игуменьи с московским послом…

Про Иргиз говорили: знаком был он матери Манефе; до игуменства чуть не каждый год туда она ездила и гащивала в тамошних женских обителях по месяцу и дольше… Василий Борисыч также коротко знал Иргизские монастыри. Долго он рассуждал с Манефой о благолепии тамошних церквей, о стройном порядке службы, о знаменитых певцах отца Силуяна, о пространном и во всем преизобильном житии тамошних иноков и стариц.

– Как по падении благочестия в старом Риме Царьград вторым Римом стал, так и по падении благочестия во святой Афонской горе второй Афон на Иргизе явился, – говорил красноглаголивый Василий Борисыч. – Поистине царство иноков было… Жили они беспечально и во всем изобильно… Что земель от царей было им жаловано, что лугов, лесу, рыбных ловель и всякого другого угодья!.. Житье немцам в той стороне, а иргизским отцам и супротив немцев было привольней…

– А теперь на Иргизе что? – с горьким чувством молвила Манефа. – Не стало красоты церковной, запустели обители!.. Которы разорены, и знаку от них не осталось, которы отданы хромцам на обе плесне[188]!

– Мерзость запустения, Данилом прореченная! – проговорил Василий Борисыч.

– За грехи наши, за грехи! – больше и больше оживляясь, говорила Манефа. – Исполнися фиал Господней ярости!

– Последние времена! – пригорюнясь, вздохнула Таифа.

– Да, – сказала Манефа, величаво поднимая голову и пылким взором оглядывая предстоявших. – По всему видно, что близится скончание веков. А мы во грехах, как в тине зловонной, валяемся, заслепили очи, не видим, как пророчества сбываются… Дай-ка сюда Пролог, мать Таифа… Ищи ноемврия шестнадцатое.

Таифа поднесла к Манефе раскрытый Пролог… Указав казначее на строки, она велела их читать громогласно.

– «И рече преподобный Памва ученику своему, – нараспев стала Таифа читать, – се убо глаголю, чадо, яко приидут дние, внегда расказят иноцы книги, загладят отеческая жития и преподобных мужей предания, пишуще тропари и еллинская писания. Сего ради отцы реша: “Не пишите доброю грамотою, в пустыни живущие, словес на кожаных хартиях, хощет бо последний род загладити жития святых отец и писати по своему хотению”».

– Разве не исполнилось? – задрожавшим от страстного волнения голосом спросила Манефа, пламенными очами обводя предстоявших. – Не сбылось разве проречение преподобного?..

178Так в дониконовских книгах. Ныне поется: «Понтом покрыв
179За великой вечерней в Троицын день три молитвы, читаемые священником, старообрядцы слушают не стоя на коленях, как это делается в православных церквах, а лежа ниц, причем подкладывают под лицо цветы или березовые ветки. Это называется «лежать на листу».
180Ляд – тунеядец, в некоторых местностях – нечистый дух, в верховьях Волги – хлыст, принадлежащий к ереси божьих людей.
181Липа – уменьшительное Олимпиады, Груша – Агриппины, или, по просторечию, Аграфены.
182Круг (церковный) – устав службы на весь год.
183Самогласен – церковная песнь, имеющая свой особый напев.
184Особые церковные песни за всенощными, во время пения которых позволяется сидеть.
185У старообрядцев, а также и в среде приволжского простонародья держится поверье, что во время троицкой вечерни надо столько плакать о грехах своих, чтобы на каждый листочек, на каждый лепесток цветов, что держат в руках, капнуло хоть по одной слезинке. Эти слезы в скитах зовутся «роса благодати». Об этой-то «росе благодати», говорили, там и в троицкой псальме поется.
186Силуян – игумен Верхнего Преображенского монастыря в Иргизе, сдавший его единоверцам в 1842 году.
187Курени, или Куреневский – раскольничий скит в Юго-Западном крае. Извод – редакция, а также место происхождения или указание на место происхождения.
188Так раскольники зовут единоверцев.