Loe raamatut: ««Точка зрения Корнилова»»
© Петр Альшевский, 2021
ISBN 978-5-0055-2793-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
«… и заснул со счастьем равнодушия к жизни»
А. Платонов
1
У Корнилова было неважное настроение, и это было почти единственным, что было у него в данный момент. Морально. Монумент. Монстр. Слова подобраны просто и верно. Упор на бесцветном глаголе «быть» сделан во избежание восприятия его ситуации, как чего-то излишне яркого. И хотя у него – опять же – была красивая женщина, с которой он совместно проживал несколько последних месяцев, главным плюсом их совместного проживания являлось для него то, что оно проистекало на ее территории.
Женщину звали Мариной и она вкалывала – зарабатываемые ей деньги безоблачного завтра им не обещали, но ее это особо не тревожило, а Корнилов вообще никогда не рассчитывал на многое: он вряд ли бы подошел к курившему под кленом священнику с таким выражением лица, как у депрессивного клерка Екименко, спросившего у святого отца: «Я уже не молод, но до сих пор не понимаю на что же я вправе рассчитывать в этой жизни – на что же, отце, на что?».
Священник мудрый мужчина лет пятидесяти, курящий возле своей церкви вторую сигарету подряд – у него перерыв между службами и, не бросаясь на шею замечтавшемуся поодаль бродяге, он ответил Екименко: «На что ты вправе рассчитывать? Прости, сын мой, но в основном, ни на что».
Для понимания данной аксиомы, Корнилов не нуждался ни в каком священнике. Он не строил свою психику на страхе перед адом и белой горячкой, и нечасто переступал границы естественной копуляции; Марина работала в расположенном на Пятницкой офисе, где им с Корниловым и довелось познакомиться – когда она поступала на службу, его как раз оттуда выгоняли. Не в шею, но и не без злорадства – должность ночного сторожа или смотрителя ночи, на которой он подрабатывал для пропитания снов, требовала приводить в себе целую свиту подхалимов ответственности: Корнилов постоянно забывал заказывать для них завизированный сердцем пропуск и они – его иронично прищуренные взгляды на жизнь и фундаментальные аппетиты этой должности – категорически не состыковались.
С Мариной он столкнулся на выходе, нечаянно задев ее плечом. Она удивилась отсутствию извинений – растирание ушибленного места обретало звуковую поддержку в обвинительном скрежете еще не достигших рубежа выпадания зубов – и в высшей степени недружелюбно бросила ему в след:
– Ну, вы и хам.
Корнилов медленно обернулся.
– Надо же, – сказал он, – хотя бы кто-то здесь называет меня на «вы». Бога и того зовут на «ты», а меня вот иначе. Только не надо так себя утруждать – попробуйте отнестись ко мне, как к странному волку, вышедшему из чащи и притаившемуся возле охотничьей винтовки. Он ждет, когда, проснувшись, они его пристрелят, но он этого ждет, не забывая пополнять свои глаза застывшей над ними луной… Я Корнилов, а кто вы, мне ясно и без имени.
Марина крайне неожиданно для себя пожала протянутую руку, и все как-то заладилось: они не расставались до вечера, активно переждали ночь – couleur locale звездного мрака – дождливым утром, поведав Марине басню своей правды о приснившихся ему на рассвете чувствах, Корнилов никуда не ушел и, оставшись у нее некоторое время погостить, внегласно пообещал ей не испытывать стеснений, приличествующих его предстоящему статусу по-хозяйски обжившегося гостя. «Хорошего не обещаю, от плохого не уберегу, полетаем, подышим, попробуем». Однако некоторое время впоследствии явно затянулось, и Корнилов уже почти ежедневно задумывался о том, что отношения их сексуального бытия в скором времени потребуют обязательного участия мужчины с кадилом – и речь с ним пойдет не об их закреплении венчанием, а, как ни отбивайся молитвословом предпочтений от алчной гидры неминуемости, об их отпевании.
Поначалу все было неплохо: они или ходили куда-нибудь вместе – картинные галереи, где они метали глазами в избежавшего подлинности Сезанна; подпольные цирки, где нетрезвые метатели ножей метали озабоченную сталь уже в них; театры, кафе и набережные – или Марина уходила одна: хмуро и на работу – и Корнилов весь день дожидался ее возвращения. Без панических предчувствий.
Формы его ожидания преимущественно состояли в неспешных прогулках по близлежащему парку, употреблению приобретенного там пива и изыскании следов обитания замеченного им на отслоившей глянец пасхальной открытке человека-совы.
Находившись – неудача в поисках компенсирующе заменялась осознанием великой прозрачности выбранного им течения – он поворачивал уставшие стопы вспять и, ступая по вершинам падавших на дорогу сутулыми тенями деревьев, доходил до истребляющего его ночное одиночество флета стезею небрежной развалки. Там он готовил себе небольшой обед – обычно ограничивавшийся яичницей и четным количеством ломтиков так любимой Мариной первоклассной ветчины – попутно прислушиваясь к диким крикам вечно чем-то недовольных доминошников. Они от зари и до зари оккупировали стол под ее гостеприимно открытыми окнами – настежь распахнутыми не для жулья или демонов: для проникновения любопытных облаков – и, когда их совокупное жужжание рассекали харизматические вопли: «На куски тебя порву! Что-то слишком горяч, как я погляжу! Ну все, Чукулин, выпросил ты у моря херовой погоды – потопит оно твой надувной матрац! ААААА…..! На инвалида, сука, руку поднял?!» – у Корнилова появлялось впечатление, будто бы он находится под покровом пряного зноя Нового Орлеана. В одном из многочисленных Honky Tonk `s – темень, любовь, нищета; Корнилов держит на коленях податливую мулатку почти без всего и божественный альтовый сакс в строго отведенном ему месте разрывает безумное единение бесподобно сыгранного бэнда. В эти боготворимые для него секунды он предлагал себе чего-нибудь выпить: «Не желаете ли маленькую, месье?»
«Спасибо, Жан, но мне лучше большую».
Корнилов открывал холодильник, выскребывал кусочки прозрачного льда и заливал их жестковатым, но очень приятным на вкус ирландским виски. Irish, вода жизни – считая его напитком своей судьбы, Марина безнадежно зациклилась на нем, прочитав наискосок что-то из Йейтса. В оригинале.
Кстати, о Марине – с каждой неделей образ жизни Корнилова ее все больше и больше не то, чтобы угнетал, но едва наметившейся гармонией их уже не обдавало: сначала тонко, полунамеками, а затем и гораздо откровеннее она талдычила Корнилову о его якобы добровольном понимании того, что ему не помешало бы поискать работу – мол, и в материальном плане им будет полегче, и вообще. На первое место она громоздила заботу о его собственном благе – почувствуешь себя человеком, встанешь с колен, ну и et cetera.
Раньше, уходя на работу, она его не будила – оставит на столе завтрак и уйдет. Не могла же она сказать: «Я сюда не вернусь. Потому что не уйду» – Корнилов бы без ее денег с голода не загнулся, но она же живет не только с ним, себя же ей тоже кормить надо. «Корми себя, женщина. Обо мне не думай. Не опасайся того, что счастье придет в дом, но дома никого нет, ни меня, ни тебя: поваленные стулья, сорванные шторы, засохшие цветы» – в последнее время она взяла за привычку следующее: перед самым выходом из дома Марина подходила к дремавшему Корнилову и говорила ему прямо в ухо:
– Дорогой, я пошла. Чем думаешь сегодня заниматься?
В первые дни Корнилов глупо отшучивался, варьируя ответы от «На Эверест пойду. Хватит уже по пятитысячникам ползать, надоело» до «Я вчера с ногами разругался – так, что пусть теперь сами определяют чего им хочется, а то собака лает, караван идет, но там, куда он идет, ни одна собака ни дня не протянет». Сегодня он впервые ответил злобно – сетуя и сожалея, что еще в зародыше не пресек этот обременительный ритуал.
– А я уже занимаюсь, – сказал Корнилов.
Недоуменно попятившись, Марина заполонила свое лицо складками а-ля шифер. Не Клаудиа – тем, что крыши кроют.
– Чем это ты занимаешься? – спросила она. – Чем, Корнилов? Поделись, я послушаю.
– Поведав тебе о столь сокровенном, мне придется тебя извести. Лишить нынешнего симпатичного облика – умертвить специальными сексуальными методиками, расчленить на мелкие части, потом обсосать все косточки до единой, а документы и одежду сжечь вместе с домом. Но мы ведь в этом доме не одни живем, правильно? – Корнилов несколько раз назидательно покачал указательным пальцем. – Ты не думай, колебаться в таких делах не мой конек, не мое осознание тлена, но есть одно «но» – и этим «но» является собачка с седьмого этажа. Ну, ты ее знаешь – такая смешная, лохматая, Дундиком зовут. Вот ее мне жалко – она мне нравиться тем, что никогда не лает: ни на караваны, ни на своего хозяина-идиота. Представляешь, я однажды видел, как он обливается холодной водой. Все бы ничего, но он обливался ей в лифте.
Мрачновато улыбнулась, Марина молча вышла из комнаты. Ее голос раздался уже из коридора.
– Я сегодня приду пораньше, – сказала она. – На дачу поедем. Сходи на рынок и купи там чего-нибудь. Мяса купи.
Сходи на рынок, не выпуская из рук мавританские четки, научи танцевать шейк белого медведя: неужели так трудно, возвращаясь с работы, выкроить какой-то час и купить все необходимое? Но нет: ей двадцать два, мне двадцать три, всего год разницы, но я этот год пролежал не на Поклонной горе – в марлевой повязке и сифилитичной печали – да и в предыдущие не бегал по Садовому кольцу или Тверскому бульвару от женщин с родимыми пятнами на глазах. А Марина-то ленивая… Корнилов задумчиво закурил и нарвался на поучающее нытье кого-то изнутри – на некую скрытую в нем силу, с давних пор претендующую называться внутренним голосом.
– Предупреждал я вас, барин, примеры из истории подбрасывал… Теперь-то убедились?
– В чем?
– В сучьей мимолетности всего хорошего.
– Я в этом никогда и не разубеждался.
– Да будет вам, барин, на себя наговаривать. Не разубеждался он… А кто еще неделю назад и думать не думал отсюда выбираться?
– Ты меня дебилом-то не выставляй. И неделю назад думал, и две.
– И до чего додумались?
– Наверно, пора нам – сколько котенка не корми, овчарка из него не вырастет.
– Вот это, барин, по-нашему!
– Заткнись.
Заткнув кого-то претендовавшего называться внутренним голосом, Корнилов страстно отключился от реальности. Спал он всегда со сновидениями – один ли, под удовлетворенное сопение робкой женщины, но со сновидениями. С непростыми.
Впереди Корнилова темно. Ни проблеска, ни отдушины, потому что позади него шипит огромное существо, и от этого урода образуется вместительная тень. Где находится Корнилов. Пребывает телом: духом Корнилов относительно далеко. Оболочкой ближе. Не на льду – лежу, чешу подбородок; накатывается хоккеист, разрывает на груди фуфайку «Крыльев Советов», машет клюшкой, блестит коньками. «По-моему, барин, вы уже упустили шанс стать семейным человеком» – «От меня до луны ближе чем до создания семьи».
Это существо бесконечно гладит его по голове – не ясно чем. Наверное, не взглядом, вероятнее всего этот кто-то гладит Корнилова раскаленной подушечкой большого пальца: волосы у Корнилова пока не дымятся, но в голове у него не прохладно, к тому же его спрашивают – не риторически, подразумевая получение концентрированного ответа:
– Как думаешь, кто я?
У Корнилова, конечно, есть время подумать, но думать о том, кто же все-таки поглаживает его по голове раскаленной (sic!) подушечкой большого пальца Корнилова ничем не привлекает: у него и о другом подумать…
– Кто я?
– А кто он? – в свою очередь поинтересовался Корнилов. – Кто та гремучая змея, просившая Адама не наступать ей на хвост кованым сапогом… Назовись – может быть, я и поверю.
– Но если я назовусь Богом, ты мне вряд ли поверишь. Или как-нибудь поверишь? многого-то мне и не надо?
– Я поверю, – сказал Корнилов, – а потом вдруг окажется, что не поверил. Нет, не стану я тебе верить – мороки больше.
– Резонно мыслишь, Корнилов – не Бог я, тут ты мне справедливо не поверил. Ангел всего лишь.
Голова у Корнилова уже основательно перегрета, но это не служит ему помехой распознать в его признании нечто не соответствующее – Корнилов не очень соображает, однако на совместное ликование по поводу его оптически неподтвержденного статуса осмысленно не идет; «вырвусь – уеду в деревню. Буду с утра до вечера сидеть в панаме. У бочки с разливным» – не восхищается, не опережает событий, и оборачиваться ему ни к чему: его ли дело, кто в полноте движений прохаживается по его голове пальцем? факелом? паяльником? впрочем дело-то здесь для него не совсем постороннее, но Корнилов не обделен сложностью сердца, он человек нетрадиционной мыслительной ориентации – это существо ему на погибель не тронет само себя…
– В то, что я ангел, ты хотя бы веришь?
– Верю, не верю – смолчать, да сумею, но взять ли вам в плен мой отрезанный член: он вам не сдается, ко мне он вернется. А надо?
– Молчать не надо, а верить, как знаешь – ты же Корнилов о чем только ни знаешь, почему бы тебе и еще не узнать – уразуметь, что я сейчас с тобой сделаю, а сделаю я с тобой…
– Ничего не треснет?
– Если только у тебя, Корнилов – я же доставлю себе удовольствие печальной мелодией, озвучу окружающее тебя пространство органичным треском твоих человеческих костей. С духом же твоим… С духом твоим придется, разумеется, повозится, но у меня и тут кое-какие…
«Марина, защитница, явись мне скорее, присоединись к сволочи – тряси губой, подходи с перекошенным взором, бей меня табуреткой: она не рассыплется, не сломается» – Корнилов почти сразу же догадался, что это существо не Бог, и не ангел: демон. Обыкновенный кичащийся демон – с демонами Корнилов себя не сдерживает, вот и с сегодняшним, неусладно поглаживающим его по голове, он поступил не примирительно – ухватил его за этот самый большой палец и зашвырнул куда-то в даль.
Накрапывал зеленый дождь, грохотали цементовозы, слышался смех рабов, демон терял в весе своей спеси; Корнилову могло показаться, что он, похоже, даже молился – Господь помнит все направленные к нему молитвы: ты давно позабыл, а он помнит. Хмурится, вздыхает, страдает – тело у демона в полете еле-еле живое; Корнилов не соратник его состоянию, кому же не спится в моих снах, подумал он: Корнилов и во сне регулярно думает, о таком думает, что и каббалист возрыдает, и сражающиеся драконы отвлекутся – Корнилов же не из тех, кого душа душит: оставь ему достаточную щелку подышать чем-нибудь общественно признанным, все равно не выживет.
Ну, а демон упал во дворе Владимирской женской общины. «Смотрите, девочки, кого к нам принесло; ужасен, разбит, но взгляните… мужчина… ого… я первая…» – ему пришлось страшно себя не взлюбить.
Когда Корнилов, предпринимая вылазку, испытывая стойкость, не посылая горьких проклятий, вышел из подъезда, он моментально определил, что утро установилось так себе. Отказавшись идти на неблизкий рынок, он размеренно отправился – шаг за шагом и не приведи Случайность Закономерности кого обогнать – в расположенный вдалеке от его терзаний универмаг. Принявший его лишь приклеенной к стеклу табличкой «С двух до трех – технический перерыв». Корнилов бы на их месте дописал «и возрадуйтесь вашими полыми душами, что не до четырех», но он не их месте: посмотрев по сторонам в поисках часов, Корнилов их нигде не увидел, и ему пришлось одернуть куда-то нетерпеливо торопящегося – не подгоняя впереди себя стадо бегемотов, под уже закатанными парусами выдыхающейся юности – подростка.
– Время не объясните? – спросил Корнилов.
Подросток вздрогнул, он в спешке помыслил: «Не отмечается ли сегодня день серийного убийцы?» и засомневался в правомерности своей дрожи – резко оттолкнув лестницу, уводящую сердце его разума на скользкие кручи пока непонятного, он негромко выдавил:
– Пол-третьего.
Оказывается, уже совсем не утро. Проникаясь смрадом известия, Корнилов поверхностно задумался, что же выгоднее: простоять полчаса в ожидании открытия или затратить те же тридцать минут на быстрый шаг в сторону рынка. Простоять ему показалось приятнее, и Корнилов присел на узкий край тесно заполненной скамейки. Не последняя из его прежних женщин мазала губы медом – приманивая пчел: ей хотелось, чтобы от их укусов ее губы стали менее тонкими – его шалаш когда-нибудь заметят в долине Катманду, его временные соседи смотрятся людьми не заурядными: один старик в соломенной шляпе стоил множества здравомыслящих. Семен Николаевич Туслов – прошедший войну, сохранив свою жизнь и не взяв ничьей чужой; он мерз в блиндажах, потел в штыковых, брал Рейхстаг, и по возвращению в Москву испытал немалое потрясение: на Киевском вокзале страшину Туслова подхватила восторженная толпа и начала его качать – пока они выражали ему вполне заслуженное им уважение, из его карманов с концами выпали все деньги и документы: даже медаль «За отвагу» с гимнастерки слетела.
Играя с самим собой в шахматы, старик то и дело раздавал едкие указания носившейся рядом с ним детворе.
– Эй, ты! – кричал Семен Туслов. – Ну ты, в синих штанах. Подойди ко мне.
– Это вы мне, дедушка? – спросил мальчишка.
– Ну какой я тебе – именно тебе дедушка?! – Старик даже разогнулся от возмущения. – Как эта ваша игра называется?
– Да никак. А вы попробовать хотите?
– Я тебе дам, попробовать… Я вот сейчас позову легавых, и они тебе объяснят как надо с пожилыми людьми разговаривать.
Парень вдумчиво почесал полупрозрачную щеку.
– А как вы их собираетесь звать? Криком или по мобильному?
Старик уже вставал, чтобы действовать, но тут к мальчишке подбежал его напарник по игре.
– Что случилось, Тем? – еще не отдышавшись, спросил он.
– Да так, ничего.
– А этому старому хмырю что нужно? Пальцем в глаз или ферзем по темени?
– Ладно, пошли. – Прощаясь, он поклонился Семену Николаевичу в пояс. – Всего вам хорошего. Для старика вы очень достойный человек, приятно было пообщаться.
Верно ли, неверно, но:
Отнимите у ребенка
В Вечный град его отмычку.
Не хотите? И не надо
Объявляйте перекличку…
Первый – есть!
Второй – я тут!
Ну, а где наш третий шут?
«Тоже здесь, куда мне деться
Все, кто мог, давно ушли…
Мне же вновь придется в сердце
Умножать на Свет нули»
Чем у них закончилось это выяснение – стояние на своем – Корнилов так и не узнал: всколыхнувшиеся открытием двери универмага поманили его войти. Пусть и не лично его, а весь толкавшийся на ближних подступах когал. «Вы народ, я тоже. Но я с этим борюсь. Чего и вам желаю» – переждав искрящуюся взаимными расталкиваниями трясину-толчею, он вошел: ничего, и что уже следствие, никого, не замочив. Ведь как вопрошали обстирывающие время духовники Иссавей и Дубилан: «Замочить жизнь в смерти нетрудно, но высушишь ли?».
Купив мяса – из не самого великого выбора телятины он все-таки сумел кое-что выудить – сыра с большими дырками и пару сухого, Корнилов пошел к выходу, где его бесцеремонно отвлекла опрятная женщина с длинной и причудливо скрученной седой косой.
– Как вас зовут? – спросила она.
– Стиви Рэй Воном. А вас?
– Нет, я серьезно. Мне кажется я где-то вас видела… Вспомнила! Вы же Корнилов, да?
– Без комментариев.
– Точно, это вы… Вы меня не узнаете? Неужели я так изменилась… Вы в какой школе учились?
Учились мы, учились, а учились ли? А если все-таки учились, то тому ли? Ну, а коли тому, то и удавиться не отступление.
– Во вспомогательной, – сказал Корнилов.
– Все шутите… А я между прочим вела у вас русский и литературу, и я вас прекрасно помню – вы были самым красивым мальчиком в своем классе… я не забыла… но как у нас говорили, вы еще задолго до окончания школы перестали быть мальчиком. Вы меня совсем не помните? Меня Ниной Вячеславовной зовут.
Да помнит он ее, как забудешь: на каком-то уроке она еще упоминала «Золотую легенду» Джакомо де-Вораджине. Тем и запомнилась.
– Это вам, – сказал Корнилов. – До свидания.
Подарив учительнице бутылку сухого – пей женщина, принимай за девушку дивной красоты, поскольку я ее покидаю, не обманывая о жарких встречах в грядущем – Корнилов наконец-то выбрался из магазина, и первое, что он услышал вне заставленных пантеоном товаров стен, было:
– Молодой человек, извините, но вам на спину голубь нагадил. Уже почти засохло. Помочь вам вытереть?
Что же… Корнилов впервые за весь день улыбнулся.
– Да нет, спасибо, – все еще улыбаясь, сказал он. – Мне свою удачу терпеть.
Марина действительно вернулась пораньше, и для Корнилова это стало обременительным сигналом, зевая, идти в гараж – он занимал место в двух шагах от дома, но и их за тебя никто не пройдет; сейчас же и мелочи приводят к душевным травмам, и жить не модно – ископаемая «семерка», охраняемая им под радением водонепроницаемого присмотра, еще не выбилась из строя приблизительно ездящих; да, Принципиальный Лис, да, малек-длиннокрыл, рванули, понеслись, незыблемость пессимизма, застылость нрава, борение с собственной подлостью; мученически преодолев строптивость зажигания, Корнилов подобрал Марину – она уже шла ему на встречу, без малейшего кокетства перекинув через плечо объемную спортивную сумку – и поездка потекла. Но не болтливо: Корнилов утомился хозяйством, Марина утомилась Корниловым, и чтобы разрядить атмосферу – подчиняться обоюдной апатии представлялось ему весомей, если под музыку – Корнилов поставил кассету с Савойской сессией Чарли Мингуса. «Давай… играй… прокалывай мой мозжечковый нарыв» – не говоря ни слова, Марина сменила удивительную кассету не идентично такой же. Быстро всунув в магнитофон неудобоваримую солянку из поздних вещей Сачмо – она сделала это, прекрасно зная, что Корнилов не переваривает Армстронга. «Разница характеров, накопление ее критической массы; вистуй, девочка, поддавливай; мы не станем заезжать в цветочные ряды» – слушая папашу Луи, этого щекастого короля для домохозяек, Корнилов неукоснительно прозревал; Марина, безразличной львицей среди склизов, доставала из спрятанного в сумке ридикюля круглое зеркальце – имевшее весьма отдаленное сходство с тем маленьким зеркалом, которое было встроено в висящий у него дома штурвал – отыскав там же короткий карандаш, она стала кружить им вокруг своих и без того красивых глаз.
Корнилов, как и подобает заинтересованному в ее внешнем виде сожителю -уже созревшему приставить «экс» – ее предостерег:
– Осторожно. Дорога неровная.
– Разберусь и без…
И в эту самую секунду – то ли кочка, то ли окаменевший трупик какого-то зверька… Страшный визг Марины… Понять ее не сложно – ее левый глаз, буквально, захлебывался кровью. Но, словно бы уравновешивая случившееся, движение утратило немилосердную интенсивность, и уже через десять минут они смешались с неплотным потоком «скорых», с самоуважительной расстановкой въезжавших в ворота весьма сомнительной больницы.
На следующий день Корнилов зашел ее проведать – наведя справки, он нашел индивидуально отвечающего за ее излечение врача, увел его из оживленного больными коридора: в закуток, где хранят разный инвентарь, наподобие швабр – и, не усложняя ситуацию широтой эвфемистических жестов, доходчиво выспросил насчет Марины.
Лгать, а тем более уличаться во лжи доктору не требовалось.
– Никаких оснований для беспокойства, – сказал врач, – с ее глазом все будет нормально. Вас подробности интересуют?
– Нет. А когда ее можно будет увидеть?
Жалких шуток: «Вы-то ее в оба глаза увидите, а она вас всего в один, да и то до потемнения заплаканный», «Войдете в палату – подавайте голос. А то она вас и не узнает» от доктора, к его телесному счастью, не последовало.
– Да хоть сегодня, – сказал врач.
Интуиция что-то ропщет: с предшествующей Марине «Серой Дженни» Артюхиной Корнилову и то было легче определиться, кто же из них получает больше удовольствия, когда она кусает его за живот. Не он, отнюдь не он – а раз не он, то пусть кусает, но только за живот, не ниже: живота у Корнилова нет, а то, что ниже, пока дышит.
– Во сколько? – спросил Корнилов.
– Посетители у нас с пяти, но вам, в виде исключения, я бы разрешил…
– Исключений я не стою. – Отпуская доктора с миром, Корнилов тем самым его уже отблагодарил. – Бывайте.
И промелькнуло, будто сон
Все то, что сном не оказалось —
Через скакалку прыгал слон
Но и на нем вовсю сказалось
Паденье градуса сердец
Смотревших, как он топчет стружки
Не прозревая, кто тот спец
Кто автогеном резал ушки.
Слоновьи уши.
Но слону
Внезапно стало очень грустно
И он прошелся по тому
Кому пресечь слоновье чувство
Спокойно радовать детей
С каких-то явей захотелось
А дети требовали змей
Но змеям жить давно приелось
Они не вышли на манеж
И их винить слона ли дело
Он и без них не слишком свеж
В надежде вспомнить свое тело
До объявления весны
Его заставшей над скакалкой
Ему ли помнить, чьи тут сны
Он воплощает гнутой балкой —
Опорой липкого вчера
Не проходящего и завтра…
Ну, а слону его игра
Все добавляет в кровь азарта
И он старается успеть
Напрыгать ровно, сколько сможет
Но вяло шепчет: «Только смерть
Мне в этой жизни и поможет».
С Мариной Корнилов так и не свиделся – ну что бы он ей сказал, состоись их conversation? Крепись, а я ухожу? Пустое…
Подгоняя решение, высветившееся на блеклом мониторе его устоев в направлении правильного, Корнилов неумолимо шагал к ней домой забирать свои вещи. Но дойдя, передумал. Пусть все останется ей. Как память, что ли… У Марины хватало заслуг, чтобы удостоиться щедрости его отношения, и распоряжаться им по усмотрению ее потребностей. Да и вещи-то малоценные – потертая износом ветровка, бритвенный станок, красный двухтомник с партиями Бобби Фишера…
Корнилов бросил ключ в газетный ящик и, проверив в тот ли – тот, тот, все четко – проворно выбрался под небо.
Погулять.
Подумать.
2
Как-то вечером, не пылая, а лишь коптя страстью к общению, Корнилов зашел в гости к своему институтскому знакомому – следует отметить, что его туда пригласили. Пригласивший его Николай Воляев был человеком спортивного склада ума, и когда Корнилов снизошел до своего ничего не знаменующего пришествия, он, буйно подрагивая от восхищения, смотрел видеозапись боев с участием Майка Тайсона, что представляло для него совершенно обычную методику по травле тревожившего его состоятельность времени.
Кроме Корнилова, прозы гостевого приглашения удостоились две молодые женщины несколько неглубокой наружности, которые сидели на диване и о чем-то угрюмо молчали. Следуя законам нечасто восходившей в нем галантности, Корнилов к ним неплотно подсел.
– Я думаю, – сказал он, – что если мы озвучим наши имена, поганей нам от этого не станет. Меня зовут Корнилов.
Мягкость его тона пришлась молодым женщинам по нраву.
– Тамара.
– Клава.
– Волшебные имена, – усмехнулся Корнилов, – ничем не хуже, чем у мутивших воду еще до Ганнибала Гамилькара и Гасдрубала. И чем занимаются в нашей нелегкой жизни их носители?
Легкий, слабый, толчок, но как же они пошатнулись.
– Что? – спросила Тамара.
– Если это что-нибудь гнусное, – сказал Корнилов, – то только намекните, я понятливый – когда мне говорили: «Ты у меня первый», я всегда предоставлял ей возможность сначала передумать, а потом и уйти.
Пеняя себе за бедность предоставленных им по Завещанию генов, молодые женщины невнятно переглядывались, упрекая безвольной властностью взглядов даже ни виноватую в их настроении гитару – она лежала на комоде вне чехла и была в такой степени перемотана изолентой, какая выпадает далеко не каждой клюшке.
– Ты слышала, Тамара, что он несет? – запальчиво пробормотала Клавдия. – Похоже, слышала… – И уже Корнилову. – Тебе чего нужно?
Корнилов, может, и улыбнулся, но если и так, то не без язвительной грусти.
– Дело продвигается гораздо быстрее, чем я ожидал, – сказал Корнилов. – Мы уже перешли на сильные эмоции, но я все же не поручусь, что это именно мое сознание пошло неверным путем. – Корнилов привстал в полный рост. – Я сейчас на минуту отойду, а затем со всей прытью рвану обратно – вам приходится жить только здесь, но я не долго: попробуйте сдержать слезы.
Подойдя к густо заставленному пустотами столу, Корнилов взял в руки бутылку вина и, приобняв ее с присущей ему сноровкой целителя, устремил вовнутрь свой спокойный взор. Чтобы определить качество напитка, ему было достаточно просто просмотреть вино на Свет – не обнаружив в этой смеси даже намека на ясные искры взаимодействия с божественным, Корнилов поставил бутылку на место прежней стоянки, зацепил вилкой утоньшенный до провисания кружок копченой колбасы, тихо вышел из обманувшей его отсутствующие ожидания комнаты: «До свидания, бывайте, всего наилучшего, ваша радость не была моей» – в прошлом феврале Корнилов пил темное пиво с издаваемым лишь у себя дома, в единичных экземплярах, при помощи струйного принтера писателем Семеном «Чоппером» Галинским – поддерживать разговор Корнилову было скучно, но он держался:
– Свобода-воровка, молодой человек, – говорил Галинским, – она повсюду, но ее нет нигде; неделями, месяцами я нахожусь в прискорбном состоянии ужасного подпития, а мою книгу… мое счастье… ее невозможно успешно экранизировать.
– У кинематографа для этого недостаточно возможностей? – спросил Корнилов.
– Для успешной экранизации моей книги возможностей у него действительно маловато.
– Но почему?
– Она из разряда семейного эпоса, она называется «Набежало, накапало» и она слишком плохая… Просто ужасная. Никакой Антониони не потянет…
Когда Корнилов выбрался в коридор, у него возник выбор: или уйти отсюда не попрощавшись, или уйти, поблагодарив Николая Воляева за небывалое гостеприимство. Никакого выбора у него, разумеется, не было, но надумав себе, что он есть, вы хотя бы не ставите себе в повинность безжалостно затыкать отдушину похищения вашего лелеемого сумрака хищными гарпиями иллюзий.
«О, летний день
О, ночь зимой
Не он сказал
Ему с собой
Об этом жалко говорить.
Но век прошел
И смех не сшить
Из расписанья облаков
Ушедших сытостью морить
Опять его…
Он льет вино
На слабый лик ее огня
И говорит:
«О Боже, я
Опять успел».
Решив воздать хозяину выстраданное им уважение, Корнилов направился в соседнюю комнату – лучшие в мире женщины никогда не признаются в своей тяге друг к другу; Вселенная бесконечна и не одна; Николай Воляев спит в связанных ему дьяволом шерстяных носках – усевшись в обитое белой кожей кресло, он по-прежнему наблюдал за изначально предназначенным для театра «Кабуки» Майком Тайсоном. Присутствие Корнилова он заметил только в перерыве между раундами.
– Садись, Корнилов, – сказал Николай. – Садись и даже дыши про себя. Классный бой. Тебе понравиться.
Корнилов сел и, что странно, бой действительно стал его понемногу захватывать – по крошке от песчинки. При ближайшем рассмотрении Тайсоном, как мстящим всем и за все воплощением былинной традиции, оказался невысокий негр с весьма крупной шеей и много чего поясняющим взглядом. Правда, бой, который Николай Воляев назвал классным, закончился неожиданно скоро: соперник Тайсона – негр с гораздо более основательным ростом – допустил черную перчатку к своей черной голове и видимо зря. «Это у него прическа или меховая шапка? Признает ли он истинность слов Оригена, сказавшего, что и звезды впадают в грех? Вечность безумна, под кленом резвятся психопаты, она все-таки вертится… она это женщина… подо мной, не подо мной, но она вертится» – под затихшим на полу высоким негром в следующие несколько недель простыни уже никто не помнет.