Tasuta

Благодетель и убийца

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Глава 4

Прошла ещё неделя, и наступили выходные. Я не имел ни семьи, ни детей и мог позволить себе работать по субботам на полставки терапевтом. Мне приходилось ездить по домам, а иногда добраться куда-то было настоящим приключением – особенно теперь, когда выпал снег. Но это нисколько не пугало меня. Во-первых, я ещё плотнее знакомился с городом, а во-вторых, грела мысль, что лишними деньги никогда не будут, особенно, если живешь от получки до получки.

Сегодня я подменял приболевшего терапевта, и ехать пришлось в самый центр Москвы. Конец осени и начало зимы у врачей за глаза назывались «сезонным» временем, когда всех подкашивали грипп и простуда. Последним моим пунктом назначения стал дом на Котельнической набережной. Он стоял немного позади той знаменитой громадины, проект которой задумали ещё в моем юношестве и все никак не могли закончить: сначала началась война, а после нее в приоритете были совсем иные вещи. Но строительство вновь сдвинулось с мертвой точки, и даже каторжные ГУЛАГа приложили к нему руку – три года назад по этому адресу сформировали лагерное отделение. Не зная ничего о людях, которые меня вызвали, я лишь предположил, что жили они очень недурно хотя бы потому, что по утрам могли любоваться Москва-рекой, а не серыми подворотнями и грязными улицами.

Я поднялся на четвёртый этаж, позвонил, и почти сразу дверь мне открыла высокая худощавая девушка. Первым в глаза мне бросилось кирпичного цвета шерстяное платье – все то время, пока его хозяйка двигалась, длинная юбка жила отдельной жизнью.

– Добрый день, а мы вас заждались, проходите.

– Прошу прощения за задержку, сегодня с транспортом какая-то мистика творится.

Я почувствовал, что девушка чересчур пристально смотрела на меня, и даже подумал, что где-то ненароком вляпался в грязь и не заметил.

– Погодите… да это же вы! – она широко распахнула свои чёрные, как смоль, лисьи глаза и затем широко мне улыбнулась, – вот уж не думала, что вновь встретим вас. Вы меня не узнали?

– Честно говоря, нет, – я застыл в недоумении, пока незнакомка закрывала за мной дверь, но про себя уже догадывался, когда мог видеть ее лицо.

– Я Надия… то есть Надя, Байракова Надя. Вы меня наблюдали давно ещё, в сорок пятом аппендицит вырезали. Только вот, простите, отчества вашего не вспомню.

Меня зовут Лев Александрович.

Не сразу, но в моей голове стали всплывать размытые образы прошлых лет. Вспомнилась и сама девушка, и радушный отец, и квартира с высокими потолками и со вкусом подобранной мебелью. Но все это было очень далеко и случилось будто совсем не со мной, а в забытой книге или фильме. По долгу профессии, а, может, просто по натуре собственной, я долго не держал в памяти чужих лиц. Имена или же фамилии, как в этот раз «Байракова», с большей вероятностью запускали в моем мозге цепочку воспоминаний. Но куда лучше запоминались неординарные случаи. Однажды ко мне пришёл мужчина, проходивший с прободной язвой желудка три дня, но вместо того, чтобы орать от боли, он лишь пожаловался на недомогание.

Словом, не стоило удивляться, что я не узнал Надию – за прошедшие годы она, разумеется, сильно повзрослела, и от подростка, которому я когда-то делал одну из первых своих операций, не осталось и следа. Детская припухлость ушла, но черты лица ее остались мягкими несмотря на худобу. Смотрела она внимательно и вкрадчиво. Пока девушка молчала, то казалась очень сдержанной, но, стоило ей заговорить, как живость преображала все лицо. Она любезно помогла повесить на вешалку мое прохудившееся пальто, которое потяжелело от снега, и дождалась, пока я приведу себя в порядок. В каждом ее жесте ощущалась сила, выкованная в нелёгкой борьбе с самой жизнью.

– Может, желаете чай или кофе?

– Обойдусь. Где пациент?

– Вернее будет сказать «пациентка» – это наша мама. Но, видите ли, она в последние годы у нас стала таким ипохондриком, просто ужас какой-то! Ей все время кажется, что у неё то приступ аппендицита, то гипертонический криз, то ещё что выдумает. Я бы лучше ей кого-то по душевному нездоровью вызвала, слишком нервная стала, – все это время она энергично жестикулировала своими худыми длинными руками.

– А что могло так повлиять на ее состояние?

– Дело в том, что три года назад умер отец… – ее лицо почти не поменялось, и даже голос не дрогнул, но нетрудно было догадаться, чего ей это стоило, – умер скоропостижно, от инфаркта. Это ее подкосило. Она у нас всегда была живчик, да и сейчас анализы отличные, но уже ничему не верит.

– Вот оно как.

– Вы, может, предложите ей обследоваться ещё раз, приём назначьте. Пусть хоть как-то успокоится.

– Для начала я осмотрю ее, проведите меня.

Глава семейства встретила меня в спальне. Возлежавшая на подушках в домашнем халате, прикрыв веки, она упорно массировала себе виски и смахивала скорее на египетскую царицу. Едва ее увидев, имя «Элла Ивановна» я вспомнил без всяких затруднений. Именно с ней в своё время велись все обсуждения о лечении Надии, да и женщина она была очень яркая – с юных лет блистала на сцене Чеховского театра. Когда дочь вошла, она даже бровью не повела.

– Надия, где же ты ходишь? Неужели в собственном доме уже нельзя дождаться помощи?!

– Мама, пришёл врач. Это очень хороший человек, Лев Александрович Якубов, ты должна его помнить.

Элла Ивановна великодушно приподнялась и открыла глаза. Светло-серые, такой же формы, как у Надии, они смотрели за спину дочери, где стоял я – новый свидетель ее страданий.

– Надо же, как тесен мир. Приятно вновь вас встретить – все-таки когда-то вы спасли мою старшую от перитонита и в глазах нашей семьи остались человеком порядочным.

– Взаимно, Элла Ивановна. И в этот раз я здесь, чтобы помочь.

– Боюсь, теперь мне уже ничто не поможет, – траурно заявила она, – с тех пор, как не стало моего Виктора Васильевича, мир совсем опустел.

Мне не было, что ответить, да и подобных разговоров с пациентами я никогда не развивал, и сразу попросил дочь выйти, по-простому назвав ее: «Надей», за что сразу получил выговор.

– Я вынуждена просить вас, молодой человек, уважительнее относиться к чужому имени! Ещё сама Марина Ивановна Цветаева говорила, что можно шутить с человеком, но с именем… ни за что.

– Мама, прошу тебя…

– Не спорь! Ты была назвала так в честь моей матери, своей бабушки, а она была уроженкой Франции…

– Элла Ивановна, я прошу прощения, и забудем об этой досаде. Все же я попрошу вас дать себя осмотреть.

Тогда-то я и понял, как выглядит «самый больной в мире человек». Байракова жаловалась на все и одновременно ни на что, вздыхая при каждом прикосновении стетоскопа. Когда я попросил ее оголить грудь, чтобы послушать, она демонстративно смутилась и вдруг заявила, что воспитание подобного ей не позволяет, но вскоре уступила. Не успел я завершить процедуру, как она схватила с прикроватного столика рамку с фото и, как в первый раз, водить по ней пальцем.

– Вы знаете, – по ее красивому лицу, тронутому паутинкой морщин, расползлась улыбка, – почти каждый день на эту карточку смотрю, и будто вовсе не я стою с Виктором, а кто-то другой. Какой он тут статный, в форме, – я всегда любила эту форму, – медали все так и блестят. Генерал-лейтенант! Да и я совсем счастливая. А на эту взгляните, – женщина потянулась за соседней фотографией, видимо, свежей, где она стояла с дочерями, – Нади и Верочка тогда еле-еле уговорили меня на съёмку. Даже сейчас не вспомню, почему выбрала это платье – оно же меня полнит! А что с лицом, страшно глядеть, бледная поганка и то свежее! Вы сами посмотрите!

– Уверен, здесь вы выглядите замечательно, как и везде.

– Льстец! Я всегда говорила, что мужчины – обольстители не хуже женщин, однако упорно это скрывают. Иначе откуда бы взялось утверждение, что женщины любят ушами? Кстати, взгляните, вы не узнаете Верочку?

Верочка, как неустанно называла ее мать и от чего я мысленно каждый раз кривился, на фотографии держалась так же строго, как и сестра. Но если у Надии строгость эту деликатно прикрывала живость натуры, младшая Вера, казалось, из неё была соткана: плотно сомкнутые губы, строгая белая блуза и длинная юбка. А главное – глаза. Карие, как и у сестры, но светлее. Их я нашёл слишком задумчивыми и даже уставшими. Из общей картины выбивалась только коротко остриженная пышная копна кудрявых волос. Я удивился, как же Элла Ивановна не заставила ее привести их в порядок перед съёмкой. Вера покровительственно держала руку на плече матери, пока вторая находилась где-то за спиной. В какой-то момент я подумал, что ее – не ребёнка, а взрослую девушку – мог где-то видеть.

– Надия, конечно, у меня молодец, одета ладненько – все, как надо. Платьице подобрала, волосы непослушные уложила ловко. А вот Вера… сколько ни боролась с ней, только себе дороже выходит. Говорит, мол, не нужны эти лишние заботы. А я вам, Лев Александрович, скажу, что порой в обществе так появляться просто неприлично! Это она в отца пошла: и характером, и волосами.

Вскоре осмотр был окончен. Видно, я оказался не лучшим слушателем, и Элла Ивановна быстро потеряла ко мне интерес, не сомневаясь, что догадливость позволит мне разговаривать далее с ее дочерью.

– То есть вы хотите сказать, что она здорова? – спросила Надия, когда за мной закрылась дверь в спальню Эллы Ивановны.

– Я не вижу поводов для беспокойств в плане физическом – она ещё нас с вами переживет. Но утрата супруга слишком больно по ней ударила, поэтому эта тревога и прочее не взялись из ниоткуда. Вам может казаться, что она слишком раздражительна и требовательна, но, на самом деле, она до смерти напугана. Будьте к ней снисходительнее. Почаще выводите на свежий воздух, займите чем-то. И главное – беседуйте, дайте выговориться. Пусть не вам, но, возможно, у неё есть старые друзья, коллеги. Думаю, вы меня понимаете. Я выписал направление на сдачу анализов и осмотр у кардиолога, чтобы другой специалист мог ее успокоить.

 

– Спасибо вам, Лев Александрович, – она взяла у меня из рук бумаги, – вы, пожалуйста, подождите секунду, присядьте. Я вас сильно не задержу.

Я остался стоять в широкой светлой комнате, которая служила и гостиной, и столовой. Кресло, на которое указала Надия, казалось слишком чистым и неприступным, чтобы на него садиться. Да и в целом в этой квартире я чувствовал себя, как в музее, ведь в одной только столовой мебели было больше, чем у того же Марка Анатольевича на всей его жилплощади. Оставалось только порадоваться за Байраковых.

Из окна, прикрытого золотистыми шторами, виднелись очертания Москва-реки. На улице стало стремительно темнеть, разыгралась непогода, но в тот момент я не хотел думать о том, каких усилий мне будет стоить добраться домой. Я прошёлся по комнате взад-вперёд и старался не наступать на такого же, как и шторы, золотистого цвета ковёр. Поглазел на фарфоровые статуэтки, выставленные в серванте, потом на своё расплывчатое отражение в телевизоре «Рекорд» и заметил пианино. Не успела мне на ум прийти осознанная мысль, пальцы мои уже неумело стали перебирать клавиши.

Вошедшая Надия с интересом за мной наблюдала.

– Вы играете?

– Прошу прощения… не удержался. Вовсе не играю, да и не умею, но когда-то очень даже мечтал. А вы?

– Умею немного, но позабыла почти сразу, как кончила занятия. Вера тоже играет, но делает это куда лучше, как говорят, с душой. Мама всегда была помешана на том, чтобы мы развивались духовно, даже если не особо этого хотели.

В руках она держала картонный пакет, который тут же попыталась всучить мне, правда, безуспешно. В прихожей, когда я был одет, это повторилось вновь.

– Надия, оставьте это.

– Пожалуйста, зовите меня просто Надя. Так приятнее слуху. А это будьте добры взять, – я все же разжал пальцы, чтобы зацепиться ими за ручки пакета, – вы ведь так помогли нам. Не отказывайте в желании вас поблагодарить.

Когда одной ногой я уже стоял в подъезде, она вдруг добавила:

– Пожалуйста, не отказывайтесь мечтать. В крайнем случае заглядывайте к нам, мы вас научим.

– Благодарю, я тронут.

Домой я добрался к ночи, продрогнув до костей. Когда я вскрыл содержимое пакета, там оказались шоколадные конфеты и небольшой свёрток с рублями, которые мне сперва было стыдно перед самим собой пересчитывать. Но все же я напомнил себе, что не отобрал ничью работу, никому не причинил зла, да ещё и теперь идея о покупке нового зимнего пальто стала реальнее. Перед сном я выпил чай в одной конфетой, и охватившее меня чувство гадливости к себе вскоре поутихло.

Глава 5

На следующий день всех разбудил телефонный звонок. Входящими вызовами у нас всегда заведовала Евдоксия Ардалионовна, даже если точно знала, что звонят не ей. Вот и сейчас она нарочито громко ответила и затем позвала меня так, что в Поплавский на кухне подавился чаем и закашлялся.

– Лев Александрович, ваш друг вызывает! Ох, да вы не вставали ещё! – воскликнула она, хотя на часах не было и восьми утра.

– Евдоксия Ардалионовна, кажется, вас уже просили не развешивать свои огромные платки в коридоре, – я стянул с лица мокрую ткань, которая послужила мне вместо холодного умывания, и с большим трудом сдержался, чтобы не обругать ее.

– А коль уж вам нечего стирать, так не возмущайтесь, голубчик! Своими двумя рубашками и одними штанами хоть всю квартиру завесьте – я вам слова не скажу. Да и постыдились бы на людях показываться в неглиже.

– Учту это, когда захочу в неглиже зайти к вам, – я демонстративно поправил воротник ночной рубашки. К одному уху я прислонил телефонную трубку, а другим напоследок услышал ворчливое: «Хам». Звонил Жора.

– Доброго утра всем спящим! Я как знал, что ты любишь дрыхнуть по воскресеньям!

– Поэтому и звонить решил спозаранку? Ближе к делу – ты поднял меня с кровати, и я не в настроении.

– Не хочешь заглянуть к нам сегодня? Дети сейчас гостят у Людкиных родителей, вернутся нескоро.

– Во сколько?

– Я зайду за тобой после обеда.

– Хорошо, буду.

«Вот баламут, – подумал я про себя, – после обеда и пригласил бы».

Возвращаться в кровать уже не хотелось, да и не было смысла – без сонной неги я отчётливо слышал, как через стенку на кухне гремела посуда и какую новую байку травил Поплавский. Мне ничего не оставалось, кроме как привести себя в порядок.

Проходя мимо комнаты Юрского, я заметил, что та ещё была заперта, хотя Марк Анатольевич порой вставал и раньше Фурманши. Когда ответа на мой стук не поступило, я не придал тому значения – видимо, спал.

– Евдоксия Ардалионовна, давайте подолью вам, – с этими словами Максим Никифорович взял маленькую керамическую чашку так бережно, словно она была из хрусталя.

– Спасибо, дорогой.

– Доброго утра, Лев Александрович. Вы уж не обессудьте, но кипяток кончился, придётся вам самому за собой поухаживать.

– Доброго-доброго. А я все думал, чем же занять себя в это утро.

– Куда вы так газ кочегарите? – вскрикнула Фурманша, стоило мне повернуть ручку, – по миру нас пустить хотите или на воздух весь дом отправить?

– Хочу не умереть от отморожения и поскорее вскипятить воду. Прошу заметить, что мое здоровье как врача тоже стоит беречь. Иначе к кому вы, Евдоксия Ардалионовна, побежите со своим ревматизмом? А вы, Поплавский, с гастритом?

– А ваша корысть вам от предков досталась вместе с национальностью, или она есть плод нелёгкой судьбы?

– Знаете ли, всего понемногу. Ровно для того, чтобы такие, как вы, задавали мне подобные вопросы.

Чайник закипел, и по привычке я разбил в сковороду двойную порцию яиц, но опомнился, что Юрский так и не встал. Вскоре я вернулся к его двери.

– Марк Анатольевич, доброго утра! – ответа не последовало. Вместо этого до меня донёсся тихий сдавленный кашель. Профессор не запирался на ночь, поэтому я вошёл внутрь.

Сонный и ослабленный, он лежал на кровати поверх покрывала и тело его дрожало. Форточка была распахнута настежь, и в комнате было заметно холодно. Завидев меня, Юрский тут же попытался встать.

– Ах, Лев, это вы… То-то я думаю, почему мне снится, что вы меня зовёте, а потом молотком каким-то стучите прям у самого уха.

– Вам нездоровится?

– Можно и так сказать. Во всем виновата моя оплошность. Засиделся за проверкой рефератов, потом передохнуть решил, открыл форточку, чтобы проветрить. Прилёг и, кажется, уснул. Вот и протянуло… у меня организм падкий на всякую гадость.

– Главное – не переживайте. Я посмотрю, что есть в аптечке, а вам пока требуется в тёплое одеться и хорошенько согреться. Там уже и чай на подходе, скоро принесу.

Пока я бегал из комнаты в комнату, из-за неплотно прикрытой двери на кухню доносились приглушенные звуки беседы:

– Максим Никифорович, вы не давите на меня, а то я совсем на вас обижусь.

– Я прошу прощения. Но, голубушка, верьте в мои самые добрые намерения! У меня уж совсем сердце кровью обливается, когда этот живодер про ваш ревматизм начинает говорить – все про возраст напоминает. Ещё скоро и до семьи доберётся! Но в чем-то правда есть, ведь так мучительно быть одинокой женщиной в наше-то время. Кто же, случись что, присмотрит за этими ценными картинами, за платками, за статуэтками? Иная ужаснётся от одной этой мысли, а у вас – подумайте только – есть я. Уже и нотариуса выписал – рекомендации у него хоть куда.

– Все же дайте мне время на раздумия. Я ещё не так дряхла, как этот Якубов меня рисует. Не будем гневить Бога своей излишней предусмотрительностью.

Будь по-вашему, но не побойтесь при надобности снова заговорить об этом. Подкручу-ка радио, а то тихо, как в Ленинской библиотеке.

Мне оставалось лишь мысленно хмыкнуть и вернуться к делам. Простуда Юрского не обещала быть серьезной. Температура высоко не поднималась, а к обеду, когда мне пора была собираться, и вовсе упала почти до нормы. Профессор почти потребовал, чтобы я шёл по своим делам и не носился с ним, как с бандурой. Я почувствовал облегчение, которое обычно доводится испытать с близким человеком, и обрадовался этому. Меньше всего мне хотелось, чтобы этому человеку было совсем худо.

«После обеда» Гуськова растянулось до четырёх часов дня, и к моменту его появления ни в какие гости я идти уже не хотел. Когда он наконец заявился, его раскатистый бас, пожалуй, слышали даже в соседней квартире. Фурманша, как и всегда, приняла Жору благосклонно. Ей хорошо было известно, кем он работал, и – чему не стоило удивляться – из нас двоих без раздумий она выбрала бы обратиться к нему. Стоило мне посоветовать ей то или иное лекарство, она неизменно проверяла мои слова у него. Возможно, не теряла надежду уличить меня в невежестве и написать донос, поэтому с некоторых пор я сразу отправлял ее за советами на стандартный приём.

– Георгий Андреевич, давненько вас не видела. Совсем вы куда-то запропастились.

– Что поделать: работа, семья.

– Да-да, вот и супруга у него четвёртого ждёт, – я вышел в коридор с этими словами, и Жора посмотрел на меня с плохо скрываемой злостью.

– Боже, какое счастье! – всплеснула руками Фурманша, – Георгий Иванович, пройдемте со мной, я Людмиле такие замечательные травы для чая передам. Беременным они все равно, что святая вода.

Пришлось прождать ещё около четверти часа, прежде чем мы наконец вышли на улицу. Я заметил, что Поплавский очень недобро смотрел Жоре вслед.

Погода снаружи совсем разыгралась, так что к концу пути мы были похожи на двух неказистых снеговиков. Вдобавок, меня хорошенько просквозило. Жора все это время что-то рассказывал про футбольный матч, который на днях смотрел по телевизору у соседей, про свои порванные ботинки, но слушал я невнимательно. На подходе к дому он вдруг выдал:

– Слушай, вот это у этой вашей Евдокии Орлеоновны хоромы! А главное – живет там одна, как барыня какая-то. Все мои бы в ее комнате поместились. Куда только государство смотрит? Живем при советах, а жилплощадь растрачиваем.

– Евдоксии Ардалионовны, – поправил я, – хорошо ещё, что ты при ней так не сказал. Да и не разглагольствуй так огульно о государстве, пока мы не внутри.

– Твоя правда.

Вскоре мы были на месте. В темное время суток в местности, где жили Гуськовы, ходить не стоило. Пусть нас и разделяло несколько кварталов, но его район уползал ещё дальше от центра города. Здесь, как рои мух, тут и там клубились компании вызывающе одетых женщин и громких нетрезвых мужчин. Даже нам, двум крепким дядькам, иногда не хотелось лишний раз проходить мимо них. Работали не все фонари, большая часть дороги была погружена во тьму. У нужного нам подъезда стоял молодой парень. Невидящим взглядом он смотрел на землю и пыхтел сигаретой. Стоило нам подойти, он бросил окурок, затушил его ботинком и быстро пошагал вглубь пустой улицы.

Соседей у Жоры было много, все из них – члены той или иной неблагополучной семьи. Не считая Гуськовых, только в их квартире таких проживало три, и детей там было даже больше. Из-за каждой двери доносилась смесь не то детского смеха, не то плача. Я с трудом представлял, как старшие могли учиться в таком шуме.

Дверь нам открыла Люда. Сколько себя помнил, она всегда была улыбчива и радушна. За это, как говорил Жора, он ее и полюбил. Но сегодня улыбка ее казалась какой-то вымученной, будто прежде она успела выплакаться. Хотя, надо отдать ей должное, выглядела Люда празднично: завила светлые волосы в крупные кудри, подрумянилась, подкрасила ресницы, надела белое платье, а к нему янтарные бусы. Однажды я узнал от неё, что то было ее единственное, а, значит, самое дорогое украшение, привезённое из Прибалтики.

– Здравствуй, Лев. Сколько лет, сколько зим…

– Здравствуй, Люда. Замечательно выглядишь. Белый цвет тебе к лицу.

– Спасибо, дорогой. А вот Жоре вечно что-то не нравится. Я у него спросила: «Как тебе?», а он только буркнул что-то и не ответил.

– А я так буркнул, когда ты хотела алые губы намалевать. Сто раз говорил тебе: не пудрись, не мажься – лицо портится, как будто обман какой-то.

Люда ничего не сказала и молча провела нас к столу. Гуськов включил радио и попал на волну со старыми романсами. Видимо, он запереживал, что я подумаю о нем плохо, и через время добавил:

– Это тебе, Люда, ещё повезло со мной. У нас один проктолог знаешь, как говорит: «Нет женщин – есть рабочие и комсомолки, и внешний вид их должна регулировать партия». Про партию оно, может, и верно, но скажешь разве, что я тебя за женщину не считаю?

– Не скажу.

– Вот и оно. Про таких размалеванных в «Крокодиле» только и пишут. Срам один.

На небольшом обеденном столе Люда сумела уместить и два салата, и глубокую миску картофельного пюре, и даже бутылку кагора. Я понял, что успел хорошенько проголодаться, да и Жора уплетал за обе щеки. Какое-то время разговор наш строился вокруг того, как хороша была еда, и разбавлялся невинными и забавными воспоминаниями. И все же я чувствовал себя по-дурацки. Вся наша встреча была натянутой, как хлипкая струна, готовая в любой момент лопнуть. Когда-то эти дружеские сборы были в радость всем, кто на них появлялся, но не теперь.

 

– А что же, мы только втроём будем?

– Да, Сашка Головин сейчас от геморроя мается, Женя Егоров с женой разводится – не до посиделок ему.

То и дело возникали неловкие паузы, каждую из которых мы занимали увлечённым пережёвыванием пищи.

– Люда, а как твоё здоровье?

От моего вопроса она явно смутилась, и по ее глазам я понял, как должно быть глупо, вышло – ведь получалось, что я интересовался ее новым положением.

– В порядке… врач никаких замечаний не делал, говорит, патологий не видит. Тебе Жора уже рассказал, да…? Хотя… не стоило и сомневаться.

– Рассказал, все верно. Жора, а ты покажи Люде, что тебе Фурманша передавала.

– Что там?

– Да ничего, – Гуськов достал из кармана пальто тканевый мешочек и бросил его на стол перед Людой, – ересь одна, все равно в это не верю. Сказала чай тебе из этого заваривать, мол, беременным хорошо.

– Как же ты ещё согласился это взять? – вдруг съязвила она.

– Так не мне же это пить. А, глядишь, и обратный эффект выйдет, – последнюю фразу он сказал совсем тихо, но мы услышали. Жора подошел к форточке и раскурил сигарету.

– Что же ты такое говоришь?

– Говорю, Люда, как есть. Ты погляди только на ту же Евдоксию Орлеоновну – одна бабка, а метраж больше, чем на нас пятерых.

Ардалионовну, – встрял я.

– Один хрен!

– Шестерых, Гоша…

– Тем более! Куда ты шестого собираешься засунуть? В умывальнике пусть спит или ящик в комоде ему выделишь? А кормить его на что мы будем?

– Ты работаешь, я тоже копейку в дом приношу…

– Люда, проснись же! – Гуськов закипал на глазах, – Что нам твоя копейка? Она что ли новое стекло оплатит, которое Иван и Матвей разбили? Или прокормит нас на месяц?

– А если ещё один ребёнок, так вообще можно на улицу выселяться. Лёва, хоть ты скажи!

– Я сказала тебе – на аборт не пойду! Хоть убей, а я ни за что! – Люда начала плакать, и я уже не мог не вмешиваться.

– Жора, пойди, остынь. Люда, давай я тебе воды налью. Вот так, пей, дыши ровно. Может, приляжешь?

Пока она укладывалась на кровать, он вышел в коридор. Чувства мои смешались, и ничего, кроме как уйти отсюда, я не желал. Мне было тошно от Гуськова, но жалость у меня проснулась к обоим. С одной стороны, Жора, на плечи которого уселась вся его семья и вечное бремя которого было всецело их обеспечивать; с другой, она – пугливая и уставшая женщина, которая боялась боли и смерти от аборта, а главное – осуждения больше, чем рождения ещё одного ребёнка. Я отправился на поиски Жоры и обнаружил его на лестничной клетке. Он докуривал вторую сигарету.

Прошу тебя, пойдём куда-нибудь. Мне тошно здесь находиться. Я готов быть кем угодно в твоих глазах сейчас, но твоё присутствие мне жизненно необходимо, иначе слечу с тормозов.

– Ты позвал меня сюда, чтобы я уговорил Люду на аборт?

– Нет… – он заметно стушевался, но потом решительно возразил, – хотя… ты думаешь, я что – врать тебе буду? Осел я в самом деле, если считаю, что ты мне поверишь! Пусть так, а ты бы как на моем месте поступил? От радости плясал? Черта с два я в это поверю!

Мне не хотелось ничего ему отвечать, и около минуты мы молчали. Я давился сигаретным дымом, сдерживался, чтобы не закашляться и чувствовал, что меня морозит.

– Лев, как человека тебя прошу. Как единственного друга…

– Пёс с тобой, пойду.

Мы набросали для Люды короткую записку и двинулись. Время близилось к восьми вечера. Волею случая мы оказались в том же кабаке, куда чаще всего захаживал Гуськов, – остальные места были закрыты. По выходным здесь обычно не наливали ничего крепче пива, но тот мог и им набраться, как следует. Зал был полупустой, контингент подобрался не самый приличный – от каждого стола нет-нет, да было слышно матерное слово, свист или хохот. Мы сели ближе к «сцене», где давеча стоял горластый «утомленный солнцем». Пока Жора опрокидывал первую кружку пива, от официанта я разузнал, что сегодня в репертуаре только военные романсы.

Вскоре кто-то один заявил во всеуслышание, что тоскливо совсем сидеть без музыки. Остальные тут же это подхватили и пару мгновений спустя все присутствующие требовали начала представления. Гуськов к тому моменту совсем поник, перед ним стояло две пустые кружки, пока я жевал холодный бутерброд с рыбой.

– Какое уж тут представление, братцы, – тихо причитал он, – тут уже занавес…

Самодельная «сцена» даже не была освещена, но в темноте было видно, как две темные фигуры с трудом и неприятным скрипом тащили что-то тяжелое. Затем появилась третья, меньше предыдущих, фигура, которая осталась на месте. Когда наконец, мигая жёлтым разных оттенков, зажглось несколько ламп, все смогли рассмотреть сцену.

За чёрным маленьким пианино лицом к залу сидела кукла. Вернее, сперва она действительно показалась мне куклой, пока ее глаза, густо подведённые тушью и длинными стрелками, не обратились к нам, посетителям, внимательно оглядывая каждого. Она была одета в красное платье, притом привычного для обывателя кроя, но таким уж ярким оно было, что само могло осветить все заведение. На собранные волосы она нацепила какую-то громоздкую заколку, и стекло, вставленное в неё вместо камней, блекло переливалось в лучах ламп. Образ ее казался аляпистым, совсем не подходящим для военных романсов и инородным для самой девушки. Как раз про таких героинь «Крокодила» всегда шутил Жора. Я испытал раздражение, понимая, что это нелепое создание собиралось петь о великих вещах.

Раз-другой мне случалось видеть ее в этом месте, когда я приходил к Гуськову, но тогда она была лишь белым шумом, не более. Я даже к ней не присматривался. Теперь мне вдруг показалось, что я оглох, потому что зал смолк. Даже среди самых шумных не нашлось того, кто решился бы что-то выкрикнуть. Все сидели, разинув рот и с замиранием сердца ожидая, когда это таинственное создание заиграет и выведет их из транса. Скорее всего, запой она «Мурку», они бы приняли и это с восторгом.

Выжидая, она закусила нижнюю губу, выкрашенную в цвет платья, и, стоило ей взять первые аккорды романса «Нам нужна одна победа», все затаили дыхание – мы ждали слов. А когда девушка запела, не знаю, что случилось, но люди превратились в единый голос. И я, и поникший Жора, и даже проснувшиеся пьяницы – все подхватили песню. В тот же момент мне стало безразлично – хоть даже она вырядилась бы в перья, я знал, что фразу: «Десятый наш десантный батальон» допою до конца. Незнакомка с силой давила на клавиши, брови нахмурились, голосом она твёрдо отделяла каждое слово. Я почувствовал что-то мокрое на щеке и сразу вытер ее ладонью.

Она закончила и встретила заслуженные овации. Изредка улыбаясь, смотрела серьезно и прямо, вновь оглядывая каждого посетителя. Стоило ее взгляду остановиться на мне, я тут же повернул голову в сторону и невольно заерзал на стуле. Когда большая часть романсов, каждый из которых вызывал самую бурную реакцию, была спета, когда все были готовы к тому, что вот-вот это таинственное нечто упорхнёт от них, вдруг медленно и даже робко она начала:

Про тебя мне шептали кусты

В белоснежных полях под Москвой.

Я хочу, чтобы слышала ты,

Как тоскует мой голос живой.

Ее хотелось слушать, она пела и играла изумительно. Я не знал, было ли это образование или талант. Но чувство, с которым из-под пальцев ее вырывалась музыка, не могло быть вымуштрованным, нельзя было запросто в такой песне отразить всю боль, все отчаяние и бесконечную любовь, что, верно, копились в ее душе. А, может, я уже и сам потерялся в тот момент в собственных мыслях, идя в них наощупь, полагаясь на самое первое, что приходило в голову. Может, я уже приписал ей те качества, которых не могло и быть. Вдруг я вспомнил, как близко сижу к ней, что совсем легко могу дотянуться, сесть рядом и разделить все то, что болело в моей душе. Но это было равносильно невозможному, и рыдания едва не вырвались из моей груди. Опомнился я от громких хлюпаний Гуськова, которому слёзы застилали глаза.