Loe raamatut: «Дамский преферанс»
Пролог
Что наша жизнь? – Игра!!!
А. С. Пушкин, «Пиковая дама»
Они удобно устроились среди древних развалин, наблюдая в лучах заката бесконечную вереницу путников, устремлённых к вершине. Разноликая и пёстрая лента шкуркой роскошной тропической змеи распростёрлась внизу вдоль дороги, заползая на обочины, покрытые то ковылём, то сухостоем, то серыми голышами промытых вековыми дождями камней.
Одни шагали преисполненные беспечной лёгкостью, улыбаясь и насвистывая. Другие понуро, словно измождённые лошади, тянулись в гору с непосильной поклажей лет на плечах, вздыхая и постанывая. Было немало и таких, что, скрестив руки за спиной, шли, споря и переругиваясь с кем-то, чей облик был доступен и понятен лишь им одним.
Высокий худой старик останавливался, то и дело обращая взор в беспредельное пространство, пытаясь разглядеть там, найти нечто известное ему одному. Не видел и хмурился на миг, продолжая затем, словно в забытьи, свой размеренный путь. Недоверие, вспыхивающее на его лице, время от времени стиралось, сменяясь надеждой.
Молодая женщина шла, беспрерывно озираясь и суетливо поправляя то волосы, то складки одежды. Жесты были столь красноречивы, что вызвали у них обоих улыбку.
На подъёме было достаточно и тех, кто почти бежал, задыхаясь и падая, ускоряя и ускоряя шаг. Вверх, вверх! Быстрее других, привычно и ловко преодолевая крутые извивы дороги! Глядя на этих суетливых чудаков, наблюдатели опять слегка улыбнулись, переглянулись и покачали головами. Не в осуждение, нет, привычная ирония – путники есть путники. И все же… ах, уж эта их извечная слепота, ошеломляющая неспособность проникать в суть, оценивать себя среди событий, явлений, жанров бытия, реализующихся в спиралях Вселенной…
А, впрочем, чего ожидать от путников? Хотя случались раз-два в столетие и исключения. Вот взять хотя бы этого внимательно и не суетливо что-то ищущего у пробитой заступами обочины. Неужто тот, кому доступно осознание бытия? Давно не являлись…
Ближе к ночи путники всё прибывали, нескончаемый поток сливался из мелких ручейков, снова ветвился, растекаясь обширной дельтой и скрываясь затем за холмом. Их вереница в сумерках казалась более однородной, змеиная шкурка исчезла, хотя несовместимая дробность внутри потока сохранялась. Путники шли, не смешиваясь, не замечая друг друга.
В толпе, идущей наверх, всякий одинок, как нигде. Одно и то же и в том мире, и в этом.
– Ты решил поменять правила? Я не против, если они не во вред порядку. Нет? Что ж, пусть отныне будет так. Хлопот как будто не больше… Однако не возьму в толк, зачем тебе всё это? – нарушил молчание один из двоих наблюдателей.
– Посмотри на идущих, и ты всё поймёшь. Толпа пестра и разобщена, но каждый по сути – слепок другого. Детали не имеют значения. Они лишь меняют облик.
– Да, пожалуй, ты прав. Так вот от чего у меня вечный сплин? Они все до скуки похожи друг на друга. И на нас с тобой! – ироничный взгляд в сторону собеседника, сменившийся раскатистым смехом.
– Зачем ты так жесток? – старое недоверие скользнуло меж ними.
– Не будь смешным, приписывая мне человеческое, – гримаса исказила выразительное лицо, – Тебя самого они считают, падая ниц, добрым и всемогущим. Оставим это им, – он кивнул в сторону вереницы на склоне. – Мы оба знаем, что ты, как, впрочем, и я, не обладаешь ни одним из приписываемых нам качеств. Да и в легковесных ли оценках людей – жалких путников на вечном пути из мира сует в мир покоя – таится предназначенное тебе и мне порядком? Я лишь хотел узнать, в чём твой критерий, согласно которому ты, наблюдатель, отвечающий за добро, распахнул перед ними врата покоя?
– Критерий, как и прежде, страдание. Все они много страдали. Любой путник, отхлебнув от чаши познания, уже тем самым был наказан. Хотя бы однажды, – замолчал на миг, и, немного помрачнев, добавил: – И каждый хотя бы однажды, переходя из мира сует сюда, в наш не бренный мир, заслужил покой.
– Ну, ты опять смешон! Да, каждый отхлебнул от чаши, но только единицы поняли, что пригубили от познания, которое разлилось по жилам, заполнило каждую клеточку мозга… Только единицы поняли, что им даровано, и попытались сохранить, упрочить, использовать во благо… Но масса?! И каждому из зёрен этого бессмысленного месива ты решил даровать покой? А ты не боишься, что, упразднив наказание, тем самым лишил их страха. Теперь они не будут бояться того, что когда-то сами же нарекли грехом.
– Грех? «Не погрешишь – не покаешься», как наивно, – улыбнулся тот, кто отвечал за добро. – Ну, вот видишь, значит, познание приоткрывало им свои бездны, из которых они, пусть неумело, пытались зачерпнуть… Да, несомненно, они неутомимы и в изобретении правил и в их разрушении, – развёл руками, – путники, что с них взять? Ни одного из них страх не остановил на пути падения. Не знаю путника, который бы не преступил черту, хотя бы в мыслях!
– Намерение не есть деяние! Славное оправдание! Просто случай им не подвернулся, а то бы не в мыслях преступили, ох, как бы преступили! Хочешь вступить в конфликт с порядком? – шутил тот из собеседников, который отвечал за зло.
– Ты же знаешь, я не конфликтен… Скорее сам переосмыслил мир, а главное, наше место в нём… Место путников и наше с тобой. Моё переосмысление не повод к ссоре.
Замолчали, спокойно наблюдая за бредущими к вершине.
– Взгляни, как она прелестна! Как восхитительно порочна! – нарушил вновь молчание наблюдатель, отвечающий за зло, кивнув в сторону рыжеволосой бестии, легко и беспечно перепрыгивающей с камня на камень. – Согласись, ей самое место в моих покоях, а ты обрекаешь её на вечный покой. Где твой хвалёный критерий? Отдай её мне! Не скупись!
– Она сирота. Ей выпало много страданий. Вот и критерий.
– Так не отдашь? Жаль, – он равнодушно перевёл взгляд туда, где из-за обрушившейся много веков назад стены проступал приближающийся грузный силуэт. – Ага, как славно! Вот и очередное чудовище! И ему уготован покой? Видно, мало он упокоил своих соплеменников? Или пытки его были не столь изобретательны? А может, путники той половины континента, где он творил свои изощрённые бесчинства, недостаточно страдали? И, несмотря на то, что он «людоед», ты раскрываешь перед ним врата покоя? – наблюдатель, отвечающий за зло, рассмеялся.
– Ты несносен! Тебе ли не знать, как много он сам страдал на своём пути! В страдании корни его пороков…
– Он – бессовестный циник, казнокрад и убийца! Однако, по твоей логике, страдание превыше преступления?
– Таковы правила порядка, они не мои, – пожал плечами наблюдатель, отвечающий за добро.
– Мне кажется, ты слишком вольно трактуешь порядок! Поклонение путников тебя испортило! Своим упрямством ты утомил меня. Я чувствую, наше непонимание приведёт нас к новой ссоре. Я бы не хотел… – устало ответил наблюдатель, отвечающий за зло.
– Не хотел, и не надо, – мягко прервал его собеседник, прикоснувшись к изысканно тонкой руке своего оппонента. – Не забывай о главном – о нашем предназначении, предписанном порядком. Ты – это я, а я – это ты! Нет левого без правого, востока без запада, мудрости без глупости, зла без добра. В этом основа всего сущего! В этом единстве механизм движения! Глубинный смысл, диктуемый порядком! Страдание превыше всего! Страдание – это наказание там, в гуще людской, и покой здесь, когда они являются к нам путниками. Покой для всех, кто пережил страдание…
– Ну нет, уволь! – скептически заметил его собеседник. – Как любят повторять путники «всем сёстрам по серьгам»… Придётся опять прервать наш диалог на несколько столетий! – встал, тряхнув копной волос, рассыпавшиеся небрежно пряди покрыли породистый лоб.
– Не горячись, не уподобляйся путникам, – наблюдатель, отвечающий за добро, вновь примиряюще протянул руку к своему собеседнику. – Тебя тоже испортили их поклонение и страх. Вспомни о нашей вечной миссии. Останься. Мне всегда так одиноко без тебя. Наш диалог ещё далёк от завершения.
– Пожалуй, ты прав, гнев – удел тех, кто познал страдание, удел путников. Уговорил, останусь, – наблюдатель, отвечающий за зло, вновь улыбался, поудобнее устраиваясь среди живописных развалин, – «суета сует и всё суета». Сами изобрели эту формулу и тут же о ней забыли. Как мелки и ничтожны их заботы перед этим вечным путём, – он кивнул в сторону всё разрастающегося к ночи потока путников.
– Скоро ли отправляешься в свой обычный вояж? Кого выбрал для опеки на этот раз? Кого-то из великих? Интересно, кто нынче привлёк твоё внимание? А ещё интереснее знать, принесёт ли твоя опека желаемые плоды? – голос наблюдателя, отвечающего за добро, прозвучал примиряюще.
– Пока не знаю. Выбор не велик среди великих, но весьма разнообразен и красочен среди малых рода человеческого. Есть занятные экземпляры и не менее занятные сюжеты, которые они там у себя затевают. Любопытно взглянуть. Не смотри с осуждением. Мне не пристало вмешиваться, нет, только взглянуть, только еще раз насладиться театром абсурда, вечным спектаклем, который они так одержимо продолжают разыгрывать уже не одно тысячелетие. И, заметь, верят в него, и как истово верят, как настойчиво крушат судьбы друг друга на выдуманных подмостках…
– Любуюсь сумбуром и беспечными бесчинствами, порождёнными тобой же, гений зла. Сумеешь ли не поддаться искушению и никого из них не станешь подталкивать к греху? Не верю, что ты способен оставаться в стороне! Не будешь соблазнять, не станешь обольщать «невинными» посулами? Не верю! Ты не властен поменять свою природу!
– О, друг мой, ну, уж ты совсем несносен и, к удивлению, непоследователен! Смею напомнить, весь их сумбур – плод нашего совместного труда: нет чёрного без белого. Подталкивать к греху?! Ты, верно, иронизируешь по обыкновению. Тебе ли не знать, что они давно превзошли меня в умении созидать и множить зло? Мне впору учиться у них. Кстати, вот так мысль! Не могу сказать, что они превзошли тебя в умении созидать добро! Ха-ха! Вот парадокс! Над ним стоит поразмыслить на досуге. Нет, не сейчас, – остановил он собеседника жестом. – Устал. Не хочу дискуссий. Способен ныне только на созерцание и наслаждение. Должен признаться тебе, от их интриг и пролитой крови даже меня порой тошнит. Представляю, каково тебе!
– Меняешься? Занятно… И верный тому признак – стремление примириться со мной. Я рад.
От наблюдателя, отвечающего за добро, исходили искренность и спокойствие. Замолчали в раздумье. Толпа путников заметно поредела к рассвету, продолжая ровным потоком вливаться в распахнутые врата покоя за покатым краем холма.
– Взгляни туда, – указал один из наблюдателей в сторону молодого, красивого, полного сил путника, всматривавшегося в каждый камень, в каждую складочку рельефа. По его сосредоточенному виду было ясно, что он не намерен переступить отчётливо обозначенную черту у врат покоя. – Что он пытается отыскать?
– А, этот бедолага? Он вдоволь отхлебнул от чаши, впитал и приумножил знание. Он обрёл кристалл единения, а сейчас, верно, ищет камень ожидания близких.
– Вот уж не думал, что ты сохранишь этот обычай. Представляешь, как путники будут толпиться здесь.
– Опять ирония? Такого не случится. Ждать тяжело и дано редким счастливцам. Путники, едва шагнув за черту, забывают всех, кто остался за их спиной. Обретших кристалл и совпавших душами там так мало, что я уже давненько что-то никого не видел на этом камне.
– Пожалуй, ты прав, – сказал в раздумье наблюдатель, отвечающий за зло. – Камень так зарос, что его трудно отыскать, но этому путнику, смотри, удалось. Пусть сидит. Знаешь, он даже оживил пейзаж. Уже не так уныло. И какие светлые мысли…
– Оставь! Не стоит читать мысли путников без особой надобности, – поморщился тот из наблюдателей, кто отвечал за добро. – Я гуманен, а жизнь всех путников конечна. Пусть ждёт. Когда-нибудь дождётся…
Солнце залило ярким светом долину, и оба наблюдателя, сбросив плащи и продолжая свой ни к чему не обязывающий вечный диалог, направились к дому за дальним холмом, не оглядываясь на путников, бредущих за их спинами. Наблюдатели путникам в сущности совсем не нужны. Порядок никому не позволит свернуть с начертанной для каждого из них тропы.
Маша
Маша сидела неподвижно. Унылая лекция плыла где-то мимо её отрешённого сознания сквозь душное пространство аудитории, поверх голов скучающих сокурсников, обтекая дробный шорох сплетен Нэлки с Иркой за её спиной, и окончательно скатывалась с бритого затылка Витьки Прудникова – воинствующего придурка, свихнувшегося на националистическом навозе.
Полоска солнца, подрагивая, протиснулась за небрежный краешек жалюзи и окутала её лицо и плечи прозрачной пеленой, смешавшись с запахами уже начавшей подтаивать зимы, сочащимися из приоткрытой фрамуги окна. Ни слушать, ни думать уже не хотелось, а липко-тягуче хотелось раствориться в этих, пусть пока ещё не прогретых лучах и плыть, плыть…
– Мария, я к вам обращаюсь! Савельева, может быть, соизволите ответить?
Маша вздрогнула и нехотя вынырнула из блаженного забытья. Толкунов обнаружился стоящим к ней почти вплотную. Он постукивал по краю стола костяшками неестественно длинных, чуть кривоватых пальцев и дырявил её жёстким сверлом колючих глазок. Маша потянулась взглядом вдоль обвислого свитера Сан Саныча, мягко обогнула подбородок и в очередной раз, подавляя внутреннее отвращение, встретилась с этим его обморочным взглядом, приютившимся над костлявыми скулами жёлчного лица, наивно и трогательно улыбнулась, изобразив при этом преданность, внимательность и бесконечную заинтересованность. Возможно, была не очень убедительна в этом искусственном порыве, если учесть, что где-то там, в подреберье, отвратительно копошилась совершенно противоположная гамма чувств. Но… Попытка не пытка, хотя, как знать, всё зависит от обстоятельств.
– Ну, и что же это мы себе опять позволяем? Не интересно? Я же вас, милочка, уже просил, умолял даже, не приносить на мои лекции ваше мечтательное лицо. Забыли? Просил оставлять его дома маме, друзьям, любовникам, наконец, на временное попечение! А вы опять за своё. Может быть, вам не только лекции мои, но и сам я не интересен? Ну, что вы на меня так слащаво-преданно уставились? Не интересен?
– Нет, не интересен, – совершенно неожиданно для себя тихо согласилась Маша, мгновенно стерев с лица слащаво-подобострастное выражение, но тут же спохватилась: – Я пошутила, простите… Глупая шутка…
Поздно. Сан Саныч уже пошёл багровыми пятнами. В аудитории воцарилась тишина, такая именно, после которой обычно, громыхая трубами и валторнами, мощно вступает крещендо. Буря! Сокурсники заинтересованно встрепенулись и улыбчиво оценивали разворачивающуюся сцену. Однако, болей за Масю, не болей, теперь уже даже последнему придурку ясно, что надвигающееся цунами сессии смоет очаровательную Маську безжалостно и, похоже, на этот раз окончательно. Самовлюблённый комплексун Толкунов обид не прощает. «Не интересен!» Ну, ты даёшь, Савельева! До гробовой доски ты ему, Маська, враг, и добивать он тебя будет всем доступным ему иезуитским арсеналом. Тут сомневаться не приходится, уже не первый год легенды о его мнительности и мстительности передаются студентами из уст в уста. Влипла ты, Маська! Хорошая ты девка, но влипла по-крупному. Мысль эта тревожной птицей металась из одного конца неожиданно сбросившей дрёму аудитории в другой и опустилась у двери, чтобы тотчас выпорхнуть в коридор из-под ног первого, кто эту дверь по окончании лекции откроет.
В столовой увязавшиеся за ней неразлучные Нэлка с Иркой – надо же поддержать подругу в трудную минуту – всё допытывались, с чего это она так осмелела, что брякнула своё «не интересен» этому прожжённому брюзге и зануде.
– Потому и брякнула, что зануда, – нехотя отвечала она и вдруг разозлилась на ровном месте. – Можно подумать, он вам интересен, интеллектуалки вы мои раздумчивые.
Было ясно, обеим сплетницам обломилось. И, удовлетворившись парой творожных ватрушек, подруги заспешили, сославшись на вдруг возникшие неотложные дела. Пакет моральной гуманитарной помощи сокурсников на этом, как показалось Маше, иссяк. Однако не тут-то было. Не успела она вздохнуть облегчённо, одновременно на оба освободившихся места (так ей показалось) жирным мешком шмякнулся Витька Прудников.
– Мась, ты чего? У тебя крыша в полёте? – развалившись, как сначала показалось Маше, сразу на двух стульях (нет, все-таки на одном) и мерно покачиваясь на задних ножках, насколько ему позволяло жирное, рыхлое тело, вещал Прудников. – Тебе чего, учиться надоело? Маська, ты просто дура! Ну, чистая дура! Осталось-то два раза чихнуть и один раз пёрнуть, и всё, Маська, всё – последняя сессия! Послед-ня-я, Мась! Диплом – и айда на свободу!
– Какая я тебе Маська? – отрезала она резко. – Меня зовут Маша, а эксклюзивно для тебя Мари-я! Понял? Мария! «Аве Мария» слышал когда-нибудь? Вряд ли. Но всё равно Маськой меня больше называть не смей!
Она собралась уходить, но Прудников примирительно взял её за руку:
– Слушай, старуха, а Мария – это красиво! Русское такое имя, настоящее, не какая-нибудь тебе хевра еврейская типа «Сара – Шмара». Я исконно русские имена уважаю! У Иисуса Христа, между прочим, мамашу так же звали. Мария Магдалина! Красиво? Ещё бы! И, главное, по-русски, по-человечески.
Маша опешила и несколько секунд раздумывала, стоит ли ввязываться в дискуссию с этим малограмотным недоумком, но не выдержала:
– «Мамаша» Иисуса, как ты изволил выразиться, она же Дева Мария, и Мария Магдалина – это две разные женщины! Разные, придурок! И обе, между прочим, еврейки! А ты думал, они две тысячи лет назад в Палестину из России эмигрировали?
Бритый затылок Витьки Прудникова поплыл разноцветьем, как у хамелеона на брачном пиру. Он взмыл со стула, громко брякнув его об пол, замахал руками, задыхаясь от ярости, захлёбываясь неразборчивыми словами, бросился вслед за уходящей Машей, натолкнулся на соседний стол, расплескав содержимое тарелок на пластиковые подносы, грязно выругался, побежал и настиг её уже на широкой лестнице, выводящей народ к яркому свету холла из подземелья столовой.
– Маська! Савельева! Мария! Стой! – орал он неистово. – Стой! Убью, дура! – И жарко, мерзко дыша ей в лицо, выпалил: – Ты как такое могла? Ты, дура, сволочь, змея подколодная, как посмела такое? Дева Мария? Мария Магдалина наша – еврейка? Русская она! Слышала ты, мразь, русская! Как тебе в голову такое прикатило? Как язык не отсох?! Убью!
– Да иди ты, придурок, – спокойно отстранилась Маша. – Историю надо было лучше учить, тогда бы так трепыхаться не пришлось. И обе, повторяю для глухонемых, обе-две Марии, и Иисус Христос, и предшественник его идейный Гилел, и Иоанн Креститель, и все апостолы, и основатель христианской церкви апостол Павел, который к тем двенадцати не имеет отношения (это тебе для расширения кругозора) – все были чистокровными евреями… Все до единого! Представь себе, недоумок! А русских тогда ещё и в помине не было, при всей моей к нам любви. Просто не было про нас тогда в истории ни слуху ни духу. Больше тысячи лет не было после Христа и Девы Марии. Так что заткнись!
– Сама, сука, заткнись, убью! – Он замахнулся, готовый ударить, а потом бить, бить, бить, долго, безжалостно, вколачивая в неё святую, попранную ею истину, но неожиданно остановился, сбитый с толку собственным открытием, ткнувшимся в висок. – Так ты, оказывается, за русскую себя выдаёшь, а сама подпольная еврейка! – заорал он изумлённо. – Как я раньше не видел, жидовка, настоящая жидовка! Жидовина, грязная сволочь! Бог наш русский, Иисус Христос, тебя покарает! Громом тебя в первую же грозу грохнет! – стонал Витька вслед удаляющейся Маше.
Она обернулась и с улыбкой произнесла, доконав Витьку:
– Неуч, придурок вонючий, нет русского Бога! Бог он для всех конфессий один. Вот такая незадача – и у евреев, и у христиан, и у мусульман один и тот же Бог. Один! Другого нет! Пророки и убеждения разные, а Бог один! Учись, нацбол, малограмотный!
И, совершенно беззаботно рассмеявшись, распахнула массивную дверь в сверкающую и благоухающую, уже почти весеннюю улицу. Радостное настроение вернулось и бежало за ней вприпрыжку вдоль залитой солнцем аллеи.
Вечером за ужином (на этот раз Гордеев заказал его на семнадцатом этаже новой высотки) она рассказывала, искусно, с юмором приправляя реальную солянку события специями подробностей, приходящими ей в голову по ходу повествования: «Перепутал наш глубоко верующий русофил Пресвятую Деву Марию с Марией Магдалиной! – совсем у парня мозги отшибло. Ты бы видел, как он побледнел, когда услышал, что у всех, представляешь, у всех Бог один, включая и ненавистных ему евреев с мусульманами». Ренат слушал внимательно и удивлялся не её рассказу (таких фруктов он знал немало – его тема), а тому, что впервые видел, какой разговорчивой и открытой может быть Маша.
Прозрачная от пола до потолка стена ресторана, который Ренат окрестил «Хрустальной башней», темнела, едва подсвеченная играющими огнями вечернего города далеко внизу, а они, двое, парили над ним на сказочном и по-восточному щедром ковре-самолёте. Ренат, по ироничному определению Маши, рафинированный сноб и сибарит, любил и умел удивлять своих дам. «Ну, что ж, у каждого своё право на коллекцию недостатков», – подтрунивала она над ним, и было не ясно, что она включает в слово «коллекция»: его сибаритство или его дам.
Маша легко прощала чужие слабости: «со своими бы вовремя разобраться». В сущности Ренат Гордеев не из худших, во всяком случае, интеллигентен, образован, интересен. Всё остальное не в счёт.
Замуж за него она не собиралась, впрочем, и он не приглашал, и она сама в ближайшее столетие менять свой статус не планировала. Замужество всегда маячило в некой отдалённой туманной дымке без лица и идеи, обставленное хламом необязательных декораций, которые в любой момент можно отодвинуть или вовсе убрать, или, напротив, в случае острой надобности поместить временно на первый план. Впрочем, ровно настолько, чтобы усыпить бдительность претендента, по мнению Маши, всякий раз слепого самоубийцы, потому что только незрячий может позволить себе всерьёз воспринимать её любезность как истинное желание расплатиться за чей-то безрассудный и бескорыстный порыв собственной свободой. Да и бескорыстный ли? Никогда ни одного убедительного аргумента!
Замужество? Нет, нет и нет! Маша с пяти лет знала, как и на что потратить бесценные мгновения жизни, как её устроить и обустроить, кого и насколько подпускать к себе, а кого держать и при этом удерживать на безопасном расстоянии. И никогда ни для кого ни при каких обстоятельствах не сокращать этого расстояния ближе вытянутой руки. Принцип, интуитивно сформированный в детстве, работал чётко и безотказно. Не было подруг, были приятельницы. Не было друзей, были соратники. Не было любимых, были любовники.
Ах, да, любовники! Особая статья. С ними следовало всегда соблюдать максимальную осторожность. Маша не могла позволить себе быть слабой, но должна была ею казаться. Она принимала «любовь», отвергая примитивное затасканное слово «секс». Она наслаждалась ею, купалась, ныряя всё глубже и глубже в её упоительные воды, но, выныривая и радостно распростёршись на слегка влажных простынях, мгновенно возвращалась к себе всеми помыслами и желаниями, стараясь при этом сохранить облик хрупкого, беззащитного существа, чтобы партнёр не разгадал её трюк, её «уход» и продолжал пребывать в ощущении её окрылённой влюблённости, которая реально была адресована совсем не ему. Когда обмякшее тело, каждой клеточкой поющее гимн радости, непроизвольно начинало склонять душу к несвойственному поведению, то мгновенно включался внутри неё некий механизм, наподобие маятника раскачивающий в медленном ритме перед её взором край сигаретной пачки с красноречивой надписью: «Чрезмерное употребление вредит вашему здоровью!» Это отрезвляло безотказно.
Маша, сколько себя помнила, была вообще натурой страстной, азартной, цельной. «Это я в мать пошла, – размышляла она время от времени. – Кстати, в которую из матерей? – задавала она себе не праздный вопрос, – Обе по жизни оказались страстными, азартными, цельными. Правда, каждая в своём роде. Полагаю, я лишена безрассудства, значит, кровь не сыграла. Генетика отдыхает. Ну, и славно!»
Она росла вольным ребёнком, именно так, а не своевольным, как часто принято упрекать непослушных детей. Её вольность проявлялась в ранней самостоятельности и высокой самооценке. Нашкодив, как всякий ребёнок, не выносила упрёков, не впадала ни в ложное, ни в искреннее раскаяние, гордо неся свою провинность сквозь обычное неловкое замешательство взрослых.
– Я хо-р-рошая! – с убеждённостью бросалась она к папе, грассируя «р», который только к пяти годам научилась выговаривать. – Накажи Марину!
– Ты хорошая, – гладя лежавшую на его коленях пушистую головку, говорил папа, – но понимаешь, Машенька, даже очень хорошая девочка может совершать плохие поступки. А ты их повторяешь постоянно. И потом, Марина тоже хорошая. Как же я могу её наказывать? За что?
– Хо-р-рошая?! – неизменно поражалась Маша. – Получаемся мы обе хо-р-рошие?! – и незамедлительно бросалась от папы к Марине, стоящей обычно у окна. Её натянутая пружиной спина выражала отчаяние и муку. Маша наскакивала на Марину сзади, крепко обхватывала, твердя: – Хо-р-рошие, хо-р-рошие! Мы обе хор-рошие!
Конфликт формально всегда заканчивался в Маринину пользу, хотя, невзирая на уговоры мужа, что ребёнку свойственно чаще, чем взрослым, находиться в состоянии стресса, было ясно, что очередной стресс пережила именно Марина.
Всякий раз после бурного примирения папа вёл их обеих на прогулку, или в кино, или в музей. О, какое счастье эти музеи! Там Маша хватала Марину за руку и таскала от одного понравившегося ей экспоната к другому, требуя подробнейших объяснений. Выслушивала, а потом для верности опрометью бросалась к папе за подтверждением информации. Если «показания» Марины и папы не совпадали, начинался допрос с пристрастием под стоны и вздохи очумевших родителей.
– Маша – борец за справедливость! Ей нужна полная ясность, – уговаривал Марину папа.
– Да, – соглашалась Марина, – только она справедливость своеобразно понимает. Всегда в свою пользу.
– Ей только пять. Подрастёт – переосмыслит.
– Ага, – смеялась Марина, – переосмыслит на моих весёлых похоронах! – И, прижимаясь к плечу мужа, любовалась Машей, несущейся вскачь по фойе.
* * *
– Машенька, а что, этот Витька, он у вас один такой или целая шайка? – спокойно, без нажима, спросил Ренат.
Не было в его вопросе ничего такого, что бы могло насторожить, и всё же она насторожилась, вспомнив, как в перерывах между лекциями Витька шептался о чём-то или ржал в коридоре со своими дружками – такими же, как он, придурками, навещавшими его время от времени. Все они были не с их курса. Как на подбор бритоголовые, хамоватые и агрессивные. Лишь однажды она заметила красивого серьёзного парня, что-то подробно растолковывающего Витьке, и удивилась: что могло быть общего у интеллигентного незнакомца с этим жирным, тупым бараном? Нэлка с Иркой тогда будто случайно прошли мимо и почти хором нежно пропели: «Познакомил бы нас с другом, Витенька». На что тот бесцеремонно рявкнул: «Идите себе, идите, не путайтесь тут под ногами! Нужны вы нам обе!» А когда обиженные подруги, картинно дёрнув плечиками, удалились, Маша случайно краем глаза увидела, как Витька указал подбородком в её сторону и одними губами прошептал: «Вон та». Незнакомец на несколько мгновений задержал на Маше взгляд и отвернулся, едва заметив её интерес.
– Не знаю, – сказала она неуверенно, – вроде есть у него друзья, а уж единомышленники они или шайка, или так, «погулять вышли», сказать не берусь. – Поколебалась, но рассказывать историю с незнакомцем не стала. Остановило что-то.
– Ты бы, Машута, с ним больше в перепалки не вступала и своё гипертрофированное чувство справедливости публично не демонстрировала. Все эти свихнувшиеся на национализме «витьки́» (он намеренно сделал ударение на последнем слоге) не так сейчас безопасны, как может показаться. Поверь мне. А твою проблему с Сан Санычем мы решим, не беспокойся ни о чём. Да и не проблема это вовсе. Он с детства нашего незабвенного был желчным занудой. – И на удивлённо вскинутые Машей брови улыбнулся понимающе. – Выросли мы с ним в одном дворе, правда, не дружили никогда. Да с ним, собственно, никто не дружил. Трудный человек… Плохой, но управляемый. Решим. У нас на него крепкий крючочек имеется. Очень крепкий – не сорвётся.
Маша не стала уточнять, что за грехи, способные спасти её на предстоящем экзамене, водятся за Сан Санычем. Выпитое вино, чудесный десерт и сказочный пейзаж за прозрачной стеной уносили её далеко от мелких передряг сегодняшнего дня.
– Давай-ка я тебя домой отвезу, по-моему, тебе сегодня следует отдохнуть: вид у тебя что-то не очень.
Поистине всепонимающим и чутким приятелем был адвокат Гордеев. Маша нередко даже сожалела, что дальше приятельских отношения с Ренатом не продвигались.
– Жаль, жаль, жаль… Однако ещё не вечер, – смеялась она, разбирая на ночь постель.