Loe raamatut: «Стефан Цвейг»
Я завидую историкам и критикам литературы, которым предстоит писать о книгах и блеске таланта Стефана Цвейга. Я завидую тому читателю, который каким-то чудом еще не слыхал о Стефане Цвейге и вдруг прочтет «Амок», или «Письмо незнакомки», или «Марию-Антуанетту».
Константин Федин
Жизнь замечательных людей
© Константинов Ф. Ю., 2022
© Издательство АО «Молодая гвардия», художественное оформление, 2022
Ирония судьбы Стефана Цвейга
Перед вами, читатель, первая документальная биография великого Стефана Цвейга, которая выходит на русском языке, хотя потребность в такой книге назрела еще лет пятьдесят, а то и больше назад. То, что она появилась только сейчас, – это всего лишь запоздалое восстановление справедливости, ставшее возможным благодаря упорству и подлинной одержимости творчеством Цвейга талантливого российского литературоведа Федора Константинова.
Стефан Цвейг был, вне сомнения, одним из самых читаемых на русском языке европейских писателей ХХ века, да и сегодня сохраняет свою популярность. Его романом «Нетерпение сердца», новеллами «Амок», «Письмо незнакомки», «Смятение чувств» продолжают зачитываться читатели всех возрастов. На книге его очерков «Звездные часы человечества» училось тому, что такое мужество и благородство, не одно поколение читателей. Его биографии Марии Стюарт, Эразма Роттердамского, Оноре де Бальзака и многих других стали классикой жанра. Его книги выходили огромными тиражами во всех республиках бывшего СССР, его произведения многократно экранизировались. Но когда широкий русскоязычный читатель хотел узнать побольше о личной жизни великого мастера слова, о том, что подтолкнуло его к созданию того или иного произведения, кто был прототипом их героев и т. д., ему остается довольствоваться самыми обрывочными сведениями. По сути, он натыкается на стену молчания.
Именно в этом молчании видится мне горькая ирония судьбы Стефана Цвейга: много лет оставаясь необычайно любимым читателями, он почему-то был не особенно любим работающими на русском языке историками литературы и литературоведами, и этому есть целый ряд объяснений.
Во-первых, Стефан Цвейг был плотью от плоти австрийской литературы, которая традиционно рассматривалась российскими специалистами по зарубежной литературе как некое малозначительное ответвление от столбовой дороги великой немецкой литературы, которой и надо заниматься. Разумеется, это далеко не так, и с каждым годом мы всё яснее понимаем, что австрийская литература самобытна и самоценна сама по себе; в ней работало немало выдающихся поэтов и прозаиков, не говоря уже о таких гениях, как Кафка, Майринк и тот же Цвейг.
Во-вторых, при всей популярности его творчества в бывшем СССР Стефан Цвейг всегда считался писателем если не враждебным, то чуждым коммунистическим идеалам, носителем буржуазных ценностей и морали. Что, кстати, является правдой, но отнюдь не умаляет значения его творчества и не делает его менее увлекательным.
Наконец, в-третьих, в нашем литературоведении многие годы почему-то было распространено несколько высокомерное отношение к творчеству Цвейга. Его книги было принято относить к предназначенной для легкого чтения беллетристике, а никак не к серьезной литературе, и это диктовало отношение к нему авторов учебников по истории зарубежной литературы и литературоведов на протяжении многих десятилетий.
Книга Федора Константинова замечательна уже тем, что разбивает ту самую стену молчания, о которой было сказано выше. Или, если угодно, приподнимает занавес над личной жизнью писателя, в которой, как и в жизни его героев, были свой триумф, своя трагедия и свой, совсем не счастливый финал. Впервые русскоязычный читатель получает возможность узнать о том, как сформировалось мировоззрение Цвейга, кого он считал своими учителями в литературе, где черпал сюжеты для своих произведений, какую роль играли в его жизни женщины и многое другое, включая и неизвестные ранее факты его биографии, и неожиданные трактовки его произведений.
С этой точки зрения книга Константинова – это несомненный прорыв, и думаю, что не ошибусь, если скажу, что она будет интересна не только русскоязычным любителям творчества Стефана Цвейга, но и его поклонникам, говорящим на самых различных языках.
Одним из главных достоинств книги лично мне видится то, что она восстанавливает не только перипетии жизни самого Цвейга, но и то время, в котором ему довелось жить. В результате начинаешь лучше понимать его роль в мировом литературном процессе и общественной жизни своей эпохи, секрет его поистине мировой славы. И, конечно, немало места в книге уделено связям писателя с Россией и русской культурой, его преклонению перед гением Толстого и Достоевского, его дружбе с Максимом Горьким и другими русскими и советскими писателями.
Словом, речь идет о книге, которая будет интересна не только узкой группе «ботаников», любящих тяжеловесные научные биографии и литературоведческие изыски, но и самому широкому читателю.
И все же безумно жаль, что первая популярная биография Стефана Цвейга выходит только сейчас. Хотя, наверное, и в самом деле лучше поздно, чем никогда.
Петр Люкимсон
Вместо предисловия
В августе 1933 года в Берлине в условиях строжайшей секретности Стефан Цвейг приобрел за тысячу рейхсмарок тринадцатистраничную рукопись речи Адольфа Гитлера, произнесенной лидером НСДАП в 1928 году в «саду удовольствий». В том самом излюбленном месте германских политиков, берлинском парке Люстгартен, где в период Веймарской республики нередко проводились пышные военные смотры, парады, митинги, демонстрации. О своем необычном приобретении австрийский писатель никому не сообщил, а книготорговца, организовавшего покупку в антикварном книжном магазине «Hellmut Meyer & Ernst» на Лютцовштрассе, 29, за внушительный чек заставил подтвердить распиской, что он, а вовсе не Цвейг является законным владельцем рукописи. Несомненно, Цвейг давно хотел составить психологический портрет фюрера через «царапающий бумагу» почерк. «Ему нужен был почерк людей, их словесные поправки и искания слова – в этом тоже был ключ для разгадки их личности»1.
Надо пояснить, что к роковому 1933 году Цвейг являлся обладателем одной из самых крупных в Европе коллекций автографов и рукописей, предметов искусства и личных вещей величайших гениев прошлого. Свою коллекцию с присущей писателю одержимостью, вооружившись «единственным научным аппаратом – пытливой любознательностью», он начал собирать еще в юности, когда волею судеб однажды в Вене был представлен композитору Иоганнесу Брамсу, превосходному знатоку и ценителю нотных рукописей Баха, Генделя, Глюка, Бетховена, Моцарта, Вольфа, Шумана, Листа. «Благодаря опыту, достатку и все возраставшему увлечению затея пятнадцатилетнего дилетанта превратилась за эти годы из обыкновенного собрания в органичное целое, смею даже сказать – в истинное произведение искусства»2, – с торжественным тоном гордости писал Цвейг на закате жизни в мемуарах.
«А поскольку случай всегда на стороне настоящего коллекционера»3, то в зальцбургском доме писателя в железном сундуке, защищенном асбестом от порчи, бережно хранились и регулярно пополнялись бесчисленные шедевры. Стихотворения французского поэта Артюра Рембо – Цвейг собрал у себя почти все существующие в мире рукописи этого «разбойника инстинкта». Записная книжка молодого Бетховена, долгие годы считавшаяся утраченной. Первый вариант трактата Ницше «Рождение трагедии», посвященного возлюбленной мыслителя – жене Рихарда Вагнера Козиме. Лист из тетради Леонардо да Винчи с зашифрованными через зеркальное отражение примечаниями к рисункам; оригинал литографии австрийского художника Йозефа Дангаузера «Бетховен на смертном одре»; набросок речи Наполеона Бонапарта к его солдатам под Риволи – «четыре страницы, исписанные в бешеной спешке почти неразборчивым почерком»4.
Имелся там и исписанный с обеих сторон лист из второй части «Фауста» Гёте, о котором Стефан выпалил когда-то в сердцах издателю Антону Киппенбергу (Anton Kippenberg,1874–1950), крупнейшему в Германии коллекционеру предметов, связанных с именем Гёте (его многотысячное собрание хранится сегодня в Дюссельдорфе), что только смерть заставит его, Цвейга, расстаться с этой реликвией. Неудивительно, что свое собрание раритетных рукописей в несколько тысяч экспонатов, как и уникальную коллекцию «всех когда-либо написанных книг об автографах», насчитывавшую четыре тысячи изданий, австрийский новеллист считал более достойным внимания и бессмертия, чем собственные произведения!
Излюбленной теме антиквариата, феноменальной памяти коллекционеров и судьбам знатоков редких книг и картин писатель посвятил как минимум две прославленные новеллы. В одной – «Незримая коллекция» – рассказана судьба слепого старика, ветерана Франко-прусской войны, собиравшего на протяжении долгой жизни гравюры и эстампы Дюрера и Рембрандта, бесценную коллекцию которого супруга и родная дочь вынуждены были, не сообщив обладателю, распродать в трудные времена за гроши. Другая новелла, «Мендель-букинист», повествует о трагической судьбе еврейского книжника Якоба Менделя, наделенного поразительной способностью запоминать титульные листы тысяч различных изданий, некогда «красы и гордости кафе Глюк»5, утратившего свой дар после интернирования в концлагерь и возвращения в Вену. После самоубийства Цвейга в его записных книжках был обнаружен набросок еще одной задуманной им «повести о музыкальных рукописях». К сожалению, найденный фрагмент, как и множество других его неоконченных произведений, не обрели своей персональной судьбы в напечатанном виде.
Благодаря своему увлечению Цвейг стал прекрасным экспертом-графологом, крупным авторитетом в этой области. Его невозможно было обвести вокруг пальца ни на аукционах, ни в сомнительных антикварных лавках, куда он неуклонно заглядывал в любых портовых городах во время путешествий. С годами он научился безошибочно отличать подлинник от подделки и с первого взгляда с уверенным знанием дела «мог сказать, где находится, кому принадлежит и каким образом попал к своему владельцу любой сколько-нибудь ценный автограф»6.
Но даже такой специалист, как Цвейг, восхищаясь, отступал в неуверенности перед непревзойденным фальсификатором и коллекционером, каким являлся французский дипломат и барон Фейе де Конш. Не случайно в послесловии к «Марии-Антуанетте» он подробно остановится на его темной деятельности: «Этот трудолюбивый и достойный признательности человек был одержим страстью, а страсть всегда опасна: он собирал автографы, собирал увлеченно, считался непогрешимым авторитетом в этой области… Но истинно художественными произведениями являются его поддельные письма Марии-Антуанетты. Здесь, как никто другой на свете, знал он содержание, почерк и все сопутствующие обстоятельства. Так, к семи настоящим письмам графине Полиньяк, подлинность которых им первым и была установлена, ему не стоило большого труда добавить столько же фальшивых собственного изготовления, сделать записочки королевы к тем ее родственникам, о которых он знал, что они были близки ей. Обладая поразительным знанием почерка королевы и ее стилистики, способный, как никто другой, выполнить эти удивительные фальсификации, он, к сожалению, решился осуществить подделки, совершенство которых действительно сбивает с толку – так точно повторен в них почерк, с таким проникновением в сущность характера корреспондента воспроизводится стиль, с таким знанием истории продумана каждая деталь. При всем желании – в этом приходится честно сознаться, – исследуя отдельные письма, сегодня вообще невозможно определить, подлинны они или придуманы и исполнены бароном Фейе де Коншем»7.
Двадцать четвертого июня 1935 года в Лондоне на книжной выставке газеты «Sundy Times» в рамках своего доклада «Sense and Beauty of Autographs» («Смысл и красота рукописей») писатель сказал: «Рукописи, уступая картинам и книгам по внешней красоте и привлекательности, все же имеют перед ними одно несравнимое преимущество: они правдивы. Человек может солгать, притвориться, отречься; портрет может его изменить и сделать красивее, может лгать книга, письмо. Но в одном все же человек неотделим от своей истинной сущности – в почерке. Почерк выдаст человека, хочет он этого или нет. Почерк неповторим, как и сам человек, и иной раз проговаривается о том, о чем человек умалчивает»8.
И вот, «подобно тому как охотник по малейшим следам находит зверя»9, после углубленного изучения почерка Гитлера Цвейгу к концу 1933 года стало понятно все. Уже 14 февраля 1934 года он сообщит в письме Ромену Роллану: «Через 10 дней я покидаю Зальцбург на несколько месяцев, а может быть – навсегда. <…> Я предвижу, что Франции предстоит через несколько лет крупное столкновение с Гитлером, оно неотвратимо, и наш идеал гуманизации мира похоронен на десятилетия».
В те же дни, предчувствуя апокалипсис, он начинает тайно переправлять в Еврейскую национальную и университетскую библиотеку10 важные письма, полученные за долгие годы от Эмиля Верхарна, Ромена Роллана, Зигмунда Фрейда, Максима Горького, Вальтера Ратенау, Томаса и Генриха Маннов… Самое интересно, что в Иерусалим внушительные пачки корреспонденции отправлялись на вполне определенных условиях – документы должны были оставаться «под замком» на протяжении десяти лет после смерти Цвейга.
На страницах этой книги мы в дальнейшем коснемся всех малоизвестных сторон биографии и творчества великого австрийского писателя и коллекционера. Ответим на вопрос, почему он, будучи обеспеченным, здоровым, энергичным, жизнерадостным человеком – «выделялся не только своим дарованием, но и жизнелюбием»11, – подозрительно часто строил сюжеты своих произведений на душераздирающих сценах мучительной смерти, суицида, предательства, одиночества, безответной и неразделенной любви. С особым энтузиазмом и тщательностью он описывал сцены насилия над душой и телом несчастной жертвы, брошенной «из неожиданного богатства в нищету окраинной улички».
Что двигало Цвейгом, когда он, заканчивая очередное произведение, вместе с последней страницей завершал и жизнь главного героя – несчастным случаем, добровольным уходом, насильственной кончиной, покушением? С какой целью он наделял своих выдуманных персонажей новелл и рассказов неустойчивым психическим состоянием, бременем финансовых обязательств, диагнозами неизлечимых болезней, психологическими противоречиями в характерах? Да чем только не наделял – и как врач изучал, исследовал, ставил диагнозы, делал выводы. «В этом мире психологических наблюдений Цвейг был дома: это была его жизнь… Он, как врач, определял их недуги и психические повреждения… Он походил на врача, может быть, на делового человека и меньше всего на писателя. Только в его умных темных глазах была глубина и та лирическая теплота, которая сразу определяет натуру художника»12.
Удивителен и другой феномен этого человека. При всей его открытости миру и заботе о юных дарованиях – «находил время быть открывателем, советчиком, помощником, меценатом для молодых поэтов многих европейских стран»13. При полном отсутствии тщеславия, гордыни, малейшего намека на звездную болезнь и хандру – «это проявлялось даже в его внешнем облике. Он любил носить простые костюмы и очень неохотно смокинги, фраки, а их приходилось надевать по торжественным случаям»14. При его бескорыстной заботе о финансовом положении коллег – «нет второго писателя, который бы с таким великодушием и щедростью помогал своим коллегам, как он» (Франц Верфель), – при всем этом Стефан Цвейг был абсолютно закрытой личностью. Если была возможность избегать визитов и встреч, он обязательно их избегал, если принимался работать и ни на что не хотел отвлекаться – то уезжал из дома, из семьи на два-три-четыре месяца, и в незнакомом городе, где его не узнают на улицах, арендовав скромную зашторенную квартирку, писал очередную книгу любимыми фиолетовыми чернилами.
Вот что пишет знавший его советский писатель Владимир Лидин: «Цвейг жил на маленькой улочке где-то возле Гольстенваль-Ринга. Он жил один в большом Гамбурге. Он любил писать свои книги в чужих, незнакомых городах: слишком много людей знали его в Вене и Зальцбурге. Здесь в квартирке какой-то вдовы, сдавшей ему на месяц жилище со всей обстановкой, его не знал никто»15. А это из письма самого Цвейга Максиму Горькому 10 марта 1927 года: «Я уединился в маленькую деревушку около Канн и поселился в скромном отеле, чтобы спокойно работать и любоваться сверкающим лазурным морем».
Поразительно, но «его не знал никто» не только во время работы над новыми новеллами и жизнеописаниями. По утверждению Фридерики, первой супруги писателя, его совершенно не знали, не понимали самые близкие ему люди. В письме от 18 июля 1930 года она ему скажет: «Думая вчера о твоих друзьях, меня беспокоила мысль, что никто, кроме меня, действительно тебя не знает и что однажды о тебе будут написаны невероятно глупые вещи. Но когда ты позволяешь очень немногим людям приблизиться к тебе и когда дело доходит до тебя настоящего, ты – закрытая книга – и это понятно. В конце концов, твои произведения – лишь треть того, кем ты являешься, и никому не удалось извлечь из них даже самое необходимое, чтобы понять остальные две трети».
Что ж, «закрытая книга» под условным названием «жизнь Стефана Цвейга» впервые открывается русскому читателю в полной и подробной биографии великого австрийского новеллиста. Несмотря на то что сам писатель в своих мемуарах «Вчерашний мир» ни словом не обмолвился о женщине, с которой прожил почти тридцать лет. Ни разу не упомянул и свою вторую супругу Шарлотту, а ведь именно с ней он отправился в Бразилию и с ней же в итоге покончил счеты с жизнью двойным самоубийством… Биографы, получив доступ к источникам, в том числе новейшим, предоставляют поклонникам любимого писателя в разных странах право узнать о малоизвестных перипетиях жизни Цвейга. О его триумфальном «карьерном» взлете, к которому он, собственно, сам никогда не стремился. О его бескрайнем (точнее подходит определение «кругосветном») литературном наследии, ибо произведения Цвейга давно перевели во всех странах от «А» до «Я» – от Аргентины до Японии.
Постараемся шаг за шагом пройти по его припорошенной временем дороге, ведь что ни говори, а более чем вековой рубеж с двумя мировыми войнами, утратой документов, мемуаров, ценных первоисточников в любом случае отделяет нас от героя. Тем не менее в процессе погружения в книгу мы станем внимательно оглядываться по сторонам, исследуя сохранившиеся крупицы информации. Надеемся, нам повезет и среди блеклых страниц чьих-то воспоминаний на поверхность проступят неизвестные эпизоды из жизни великого человека, имя которому Стефан Цвейг. Книга раскроет и истинные мотивы добровольного ухода гения из жизни, из его уютного мира, так стремительно очерствевшего и почерневшего после 1933 года. Мира, ставшего не только для него одного, но и для миллионов его современников миром чужим, «вчерашним»…
Первые переживания
О детство, ты, о тесная темница,
Как часто за решеткой я в окне
В слезах следил Неведомого птицу,
Златившуюся в синей вышине!16
«Эдгар был, судя по всему, очень умен, не по возрасту развит, как почти все болезненные дети, которые проводят больше времени со взрослыми, чем с товарищами в школе, и отличался необычайно обостренным чувством любви или ненависти. Ни к чему у него не было спокойного отношения; о каждом человеке, о каждом предмете он говорил либо восторженно, либо с таким отвращением, что лицо его перекашивалось и становилось злым и некрасивым.<…> Это был застенчивый, физически плохо развитой, нервный мальчуган лет двенадцати, с порывистыми движениями и темными, беспокойными глазами. Как многие дети в этом возрасте, он казался чем-то напуганным, словно его только что разбудили и привели в чужое место. Он был миловиден, но черты его еще не определились, борьба между детством и зрелостью, по-видимому, только начиналась; все было лишь намечено, ни одна линия не завершена в его болезненно бледном, нервном лице»17.
Les fails parlent![1] В новелле «Жгучая тайна» подробно описана внешность болезненного Эдгара – «бледный мальчуган в черном бархатном костюме», «рукава и брюки болтались на слишком худых руках и ногах», «комнатный, с этой книгой под мышкой». Не менее подробно описываются душевные волнения мальчика – «чувство неполноценности, бессилие проявить свою любовь приводили его в отчаяние», его «с трудом подавляемый страх перед собственной страстностью», да и к тому же «в горячности, с какой он говорил, было что-то необузданное, порывистое…».
За очевидным проявлением страха мальчика перед строгой, упрямой, волевой матерью – «мама была необыкновенно строга», нежеланием взрослых вступать с ним в какую-либо беседу – «до сих пор его никто знать не хотел» – скрываются физическое состояние, характер, психологический портрет самого автора. Первые детские переживания Стефана Цвейга, многократно испытанные (и благополучно подавленные на десятилетия) дома и во время поездок на курорты с родителями, тетушками, гувернантками.
Этого мнения придерживались не только Фридерика Цвейг («Печально, что Стефан не написал свои детские воспоминания, хотя частично отразил их в ранних рассказах и стихах»), но и самый первый биограф писателя, австрийский журналист и переводчик Эрвин Ригер18. Ригер был ближайшим его другом со времен Первой мировой, его самоубийство в ноябре 1940 года в Тунисе Цвейг переживал особенно болезненно и трагично. Так вот, Эрвин Ригер еще в 1928 году по просьбе Фридерики написал и издал в берлинском «J. M. Spaeth-Verlag» первую биографию Цвейга, рассказав в ней как раз о детстве, гимназическом периоде, неуемной страсти к путешествиям и коллекционированию рукописей, феноменальном литературном успехе и культурной атмосфере, эпохе, в которой расцветал талант этого художника.
Ригер подтверждает (к сожалению, сам писатель об этом нигде не говорит), что Эдгар на самом деле «двойник»19 Стефана. И если это так, то и отношения мальчика со своей матерью на курорте Земмеринга, подробно описанные уже на первых страницах новеллы, стоит рассматривать как истинные отношения Цвейга с его матерью. Внимательно еще раз обратимся к тексту: «Несомненно, это была женщина, пресыщенная поклонением, уверенная в себе и в своих чарах. Тихим голосом она заказывала обед и делала замечания мальчику, бренчавшему вилкой. <…> Вдруг он [барон] услышал позади себя шелест платья и голос, проговоривший укоризненно и жеманно: – “Mais tais-toi done, Edgar”[2].<…> Она никогда не упоминала в разговоре о своем муже и, в сущности, чрезвычайно мало была посвящена во внутреннюю жизнь своего ребенка. Выражение скуки, завуалированное меланхолией, туманило ее миндалевидные глаза и лишь слегка приглушало таившийся в них огонь…»
«Сказала почти сердито: “Sois sage, Edgar. Assieds toi!”[3] (Она всегда говорила с ним по-французски, хотя владела этим языком далеко не в совершенстве и при более длительных разъяснениях частенько садилась на мель). <…> И вдруг – точно нож, сверкнув, упал перед ним – его мама сказала, взглянув на часы: “Neuf heures! Au lit!”[4].<…>Эдгар побледнел. Для всех детей слова “иди спать” ужасны, потому что это самое ощутимое унижение, самое явное клеймо неполноценности, самое наглядное различие между взрослыми и ребенком. <…> Все сильнее терзался он сознанием своей незрелости, сознанием, что он еще только полчеловека, только двенадцатилетний ребенок; никогда еще не проклинал он так бурно свой детский возраст, никогда не испытывал такой жажды проснуться иным, таким, каким видел себя во сне: большим и сильным, мужчиной, таким, как все взрослые»20.
До рассказа о большом и сильном мужчине, каким будущий писатель «видел себя во сне» и, разумеется, стал им в реальности, мы с вами дойдем позже. Сейчас, раз уже столько было сказано о матери Эдгара – пусть и вымышленной, все-таки речь идет о художественном произведении, – подробнее остановимся на настоящей биографии матери Цвейга. После чего попытаемся найти сходство с ее прототипом не только в «Жгучей тайне», но и в других новеллах и рассказах писателя.
* * *
Ее звали Ида Бреттауэр. Родилась она 5 мая 1854 года в портовом городе Анкона, административном центре итальянской области Марке, сплошь покрытой мягкими зелеными холмами, романскими церквями и цитаделями. Анкона граничит с известной на весь мир провинцией Урбино, «приютом муз», где родился художник Рафаэль Санти, и городком Мачерата, в котором в 1290 году при участии папы римского Николая IV основали университет, считающийся одним из самых старых в Европе.
За свою долгую историю земли региона Марке – Анкона, Пезаро, Урбино, Мачерата, Фермо и Асколи-Пичено, удачно расположенные на адриатическом побережье и называемые «ворота на восток», переходили от древних греков к римлянам, от вторгшихся на их территорию готов – к германским императорам, при которых и получили свое название21.
Мать будущего писателя была второй, младшей дочерью еврейского банкира и финансиста Самуэля Бреттауэра (Samuel Ludwig Brettauer, 1813–1881), одно время состоящего на службе у римского папы в Ватикане. О могуществе предков своей матери, их высокомерии и гордости за собственный влиятельный род Стефан напишет в мемуарах: «Бреттауэры, которые испокон веку занимались банковским делом, разбрелись (по примеру крупных еврейских банкирских семейств, но, естественно, в масштабах гораздо более скромных) из Высокого Эмса, небольшого местечка на швейцарской границе, по всему свету. Одни отправились в Санкт-Галлен, другие – в Вену и Париж, мой дедушка – в Италию, дядя – в Нью-Йорк, и международные связи дали им больше блеска, больший кругозор и к тому же некое семейное высокомерие. В этой семье уже не было мелких торговцев или маклеров, но сплошь банкиры, директора, профессора, адвокаты и врачи, каждый говорил на нескольких языках, и я вспоминаю, с какой непринужденностью за столом у моей тетушки в Париже переходили с одного языка на другой. Это была семья, которая серьезно “заботилась о себе”, и когда девушка из числа менее состоятельных родственников оказывалась на выданье, то всей семьей собирали ей приличное приданое, лишь бы предотвратить “мезальянс”. Моего отца, правда, уважали как крупного промышленника, но моя мать, хотя и связанная с ним счастливым браком, никогда не потерпела бы, чтобы его родню ставили на одну ступень с ее. Эта гордость выходцев из “приличной” семьи у всех Бреттауэров была неискоренима, и когда в дальнейшем кто-нибудь из них желал выказать мне особое расположение, он снисходительно произносил: “Ты выбрал правильный путь”»22.
Выходец из старинной еврейской общины, Самуэль Бреттауэр был родом из австрийского городка Хоэнемса, входящего в федеральную землю Форарльберг, самую западную альпийскую глубинку Австрии. Он был на несколько лет старше своего предприимчивого земляка Августа Брентано (August Brentano,1828–1886), ловкого разносчика газет, эмигрировавшего в Нью-Йорк и построившего там книжную империю магазинов «Brentano’s». До переезда в Италию, куда Самуэль отправился по приглашению старшего брата Германа (Hermann Ludwig Brettauer, 1804–1883), владевшего в Анконе торговым домом «HL Brettauer», специализируясь на оптовом сбыте текстиля, отец Иды занимал разные административные должности. Среди прочих стоит отметить и важный пост учредителя Государственной музейной ассоциации (Landesmuseumsverein) Форарльберга, ассоциации провинциальных музеев искусства и культуры, существующей по настоящее время.
Седьмого октября 1850 года в возрасте тридцати семи лет Самуэль Людвиг женился на баварской пышногрудой красотке Жозефине Ландауэр (Josefine Landauer, 1830–1894) и вскоре переехал с ней в Анкону, где спустя одиннадцать месяцев (15 сентября 1851 года) у счастливой пары родилась первая девочка Фанни, единственная родная тетка Цвейга по линии матери. Пройдет два с половиной года, и 5 мая 1854 года на свет появится вторая дочь, будущая мама писателя.
Жозефина Ландауэр происходила из древней еврейской семьи выходцев из немецкой деревни Хюрбена, присоединенной к соседнему городку Крумбах только в начале ХХ века. Дедушка Жозефины, Рафаэль Лёб Ландауэр (Raphael Löb Landauer, 1775–1843), приходившийся Стефану прапрадедушкой, занимался в Хюрбене торговлей лошадьми, а разбогатев, осуществил давнюю мечту и открыл в городе антикварную лавку на Хюрбенерштрассе, 15. Из вышесказанного следует, что Фанни и Ида, получая в Анконе домашнее образование, чаще слышали от гувернанток, родителей и родственников, приезжавших к ним в гости или присылавших открытки к празднику, все-таки немецкую речь. Хотя связи Бреттауэров, как мы обнаружили, простирались на все четыре стороны и точно не ограничивались ни Германией, ни Италией, ни Австро-Венгерской империей.
Первые шестнадцать лет жизни Ида провела на берегу Адриатического моря, наслаждаясь красотой ночных праздников в красиво освещенных гондолах, долгими одинокими прогулками по берегу, чтением итальянских романистов и поэтов. Ее страстная любовь ко всему итальянскому (ландшафту, солнцу, живописи, музыке, кухне, языку) передалась с молоком матери младшему сыну Альфреду, пронесшему через всю свою жизнь любовь к этому солнечному краю и повторявшему: «Когда я позднее приезжал в Италию, то с первой минуты чувствовал себя там как дома».
Стефан безупречно говорил на итальянском языке, отлично знал и понимал итальянскую культуру – даже пытался подражать стилю Данте и писать терцинами. Разбирался в гастрономии, в особенностях архитектуры, чтил и понимал традиции, имел в разных регионах Италии много надежных друзей, литературных, любовных, родственных связей. До и после Первой мировой войны он приезжал в Милан в гости к редактору и литературоведу Джузеппе Антонио Боргезе. Гостил у Максима Горького в Сорренто и у Бенедетто Кроче в Неаполе. Близко дружил с веронским художником Альберто Стринга (Alberto Stringa, 1881–1931), с гениальным венским скульптором итальянского происхождения Альфонсо Канчиани (Alfonso Canciani, 1863–1955). Когда в 1897 году в Берлине шестнадцатилетний Стефан попал на художественную выставку и увидел скульптуру группы Данте, по возвращении домой в Вену он написал самый восторженный отзыв23.
В тот же зачаточный для всего прекрасного и волшебного в искусстве период юности, впервые открыв для себя «Божественную комедию», Стефан попал под энергетику и обаяние терцин любимого поэта на десятилетия. «О нем не скажешь: его время прошло или пришло; его время было всегда, но никогда удары, возвещавшие его час, не совпадали с боем часов человечества. <…> В искусстве нет ничего более прочного, чем четырнадцать тысяч стихов, составляющих его творение. Памятники, которые выросли – камень в камень – в ту же пору на той же земле, где выросла – стих в стих – его поэма: белокаменный собор во Флоренции и Палаццо Веккио, – рухнут, картины Джотто и Чимабуэ, его друзей, потускнеют раньше, чем его собор разрушится, раньше, чем его музыка отзвучит. Чем глубже врастает его поэма в ландшафт эпох, тем больше кажется она созданной самою природой и нерушимой, как утес, который неколебимо вздымается к вечному небу над преходящей землей. И все величественнее представляется Данте глазам поколений, чьи замыслы становятся все мельче»24.