Loe raamatut: «Сент-Ив»
St. Ives: Being The Adventures of a French Prisoner in England. 1897
* * *
Глава I
Ползущий Лев
В мае 1813 г. я имел несчастье попасть во вражеские руки. Благодаря знанию английского языка на меня возложили тяжелую обязанность, и это было причиной моих бед. Хотя, мне кажется, солдат не может отказаться от даваемых ему поручений, не имеет права стараться отделаться от той или другой опасности, – быть повешенным за шпионство дело далеко не привлекательное, и я вздохнул с облегчением, когда сделался военнопленным. Меня поместили в Эдинбургскую крепость, которая стоит на крутой скале. Туда же заключили несколько сотен таких же несчастных пленников, как я, таких же рядовых солдат. Почти все они были людьми простыми и невежественными.
Знание английского языка, вовлекшее меня в беду, теперь помогало мне переносить мое положение. Я пользовался множеством преимуществ. Нередко меня заставляли играть роль переводчика, передавать приказания или жалобы, и таким образом у меня завязывались сношения с дежурными офицерами, иногда шутливые, иногда почти дружеские. Один молодой лейтенант предложил мне играть с ним в шахматы; я был очень искусным игроком и, конечно, согласился; мой противник угощал меня превосходными сигарами. Майор, батальонный командир, брал у меня уроки французского языка, и так как я приходил к нему в то время, Когда он завтракал, мой ученик бывал иногда так любезен, что предлагал мне закусить вместе с ним. Этот майор Чевеникс был резок как тамбур-мажор и себялюбив как англичанин, но он учился добросовестно и отличался крайней прямотой и справедливостью. Мне и в ум не приходило, что его шомполообразная фигура и застывшее лицо станут преградой для исполнения моих самых задушевных желаний; что благодаря этому точному, исполнительному, холодному как лед и пропитанному духом солдатчины человеку, все мое счастье окажется на краю гибели. Он мне не нравился, однако я верил ему и, хотя это может показаться мелочью, всегда радовался, видя его табакерку с душистым бобом внутри.
Странно, до чего взрослые люди и опытные солдаты способны снова делаться детьми. Пробыв очень недолгое время в тюрьме (которая больше всего напоминает детскую), они погружаются в самые жалкие ребяческие интересы, и сладкий бисквит или щепотка табаку превращаются для них в предметы, о которых они мечтают, о которых вспоминают с удовольствием!
Мы, пленники, оставшиеся в замке, представляли собою довольно жалкое зрелище. Нашим офицерам предложили уехать из крепости на честное слово; они этим воспользовались и почти все поселились в предместьях города, в скромных семействах. Пленные офицеры пользовались свободой, стараясь насколько возможно спокойнее выслушивать постоянно приходившие дурные вести об императоре.
Благодаря случайности, я был единственным дворянином между оставшимися в замке рядовыми солдатами. Большая часть моих товарищей по заключению состояла из итальянцев, служивших в том полку, который так жестоко пострадал в Каталонии; остальные прежде занимались хлебопашеством, виноделием, рубкой леса и совершенно внезапно, не по доброй воле, покинули мирную жизнь для более благородного военного ремесла. Только одно занятие создавало для всех нас общий интерес: каждый пленник, обладавший некоторой ловкостью пальцев, делал на продажу различные мелкие безделушки и «articles de Paris». В замок ежедневно приходили англичане, чтобы радоваться при виде нашего унижения и отчаяния; впрочем, может быть, лучше предположить, что при взгляде на побежденных врагов они ликовали только от сознания своего торжества. Часть посетителей держалась с нами прилично, скромно, выказывая сочувствие к нам; часть поступала с нами самым оскорбительным образом: эти люди глазели на нас, точно на обезьян, и, вероятно, считая, что французы какие-то дикари, старались обратить нас в свою грубую скверную религию; некоторые из приходивших к нам англичан придумывали иное мучение: рассказывали нам о неудачах французской армии. Однако, как все эти посетители ни были хороши, плохи или безразличны, одним способом они, во всяком случае, помогали нам легче переносить несносную тяжесть их визитов: почти все приходившие во двор замка покупали наши грубые изделия. Это заставляло пленников стараться, пробуждало в нас чувство соревнования. Одни из моих товарищей были ловки и, благодаря французской способности, могли предлагать покупателям вещицы, бывшие настоящими чудесами изящества и искусства; другие отличались очень привлекательной наружностью; в этом случае покупатели, по-видимому, находили, что красивые черты заменяли достоинства товара; в особенности молодость (пробуждавшая в наших посетителях чувство жалости) была очень доходной статьей. Третьи знали английский язык и благодаря этому были в состоянии особенно хорошо восхвалять свой товар. Первым из этих качеств я не мог похвастаться: мои пальцы отличались страшной неповоротливостью; другими я обладал в известной мере и, находя в нашей коммерции большое удовольствие, пользовался всеми выгодами своего положения. Я никогда не презирал уменья обходиться с людьми, этого искусства, которым хвалится наша нация, говоря, что все французы в совершенстве владеют им. Для каждого рода покупателей у меня был особый язык и манера обращения; я даже до известной степени менял мою внешность в зависимости от того, с кем говорил, и такие перемены не составляли для меня ни малейшего затруднения. Я не пропускал случая польстить посетителю; если это была женщина, я восхищался лично ею; если же со мной говорил мужчина, я упоминал о величии его страны, выказавшемся во время войны. Когда же мои комплименты не попадали в цель, я умел прикрыть свое отступление милой шуткой; за это меня нередко называли «чудаком» или «смешным малым». Таким образом (хотя я был очень неискусным мастером) мне удавалось успешно сбывать мои изделия и получать деньги для покупки тех пустяков, которыми дорожат дети и пленники.
Я описываю не особенно-таки меланхоличного человека. Действительно, я не был склонен к унынию и, сравнивая свое положение с положением моих товарищей, мог быть довольным. Во-первых, я не имел семьи, был бобылем и холостяком; ни жена, ни дети не ожидали меня во Франции. Во-вторых, я не мог забыть тех ощущений, которые пережил в ту минуту, когда попался в плен; ведь, несмотря на то, что военная тюрьма далеко не райский сад, она все же привлекательнее виселицы! В-третьих, я едва смею сознаться в этом, но место нашего заключения до известной степени нравилось мне: это была типичная средневековая крепость, стоявшая на возвышении; из нее открывался вид не только на море, горы и долину, но также и на улицы города, которые днем чернели от толпы народа, а ночью сияли блеском фонарей. Наконец, хотя я и страдал от различных стеснений, от скудости выдававшейся нам пищи, но при этом вспоминал, что и в Испании мне случалось есть не лучше, да вдобавок еще делать переходы миль в двенадцать или около того. Больше всего меня смущал костюм, который мы были обязаны носить. В Англии существует ужасное обыкновение всех, кого можно, наряжать в безобразные формы; ими клеймят не только преступников, но и военнопленных и даже детей – учеников благотворительных школ. Вероятно, один из злых гениев считал своей наиудачнейшей иронической выдумкой ту одежду, которую мы были вынуждены носить: куртку, жилет и панталоны желтого цвета, оттенка серы или горчицы, и бумажную рубашку с синими и белыми полосами. Это была заметная одежда, дешевая одежда, наряд, вызывавший смех. Мы, старые солдаты, привыкшие к оружию, многие, отмеченные благородными шрамами, благодаря этому наряду выставлялись на потеху публики, точно толпа ярмарочных, жалких гаеров. Скала, на которой высилась наша тюрьма, в прежние времена, называлась «Раскрашенной горой» (мне впоследствии сказали об этом) – ну, так теперь, действительно, она была окрашена в желтый цвет нашими костюмами; а так как нас стерегли солдаты в красном, все вместе мы представляли живую картину ада. Я много раз осматривал моих собратьев-пленников, и во мне поднималась злооа, а слезы были готовы брызнуть из глаз при виде их шутовских нарядов. Как я уже говорил, моими товарищами по заключению были по большей части крестьяне, немного изменившиеся в лучшую сторону под влиянием экзерцирмейстера, но тем не менее неуклюжие, олуховатые люди, которые могли щегольнуть только казарменным изяществом речи и обращения. Поистине нигде наша армия не являлась в более жалком виде, чем в Эдинбургском замке. Часто я представлял себя со стороны и мучительно краснел. Мне казалось, что моя более благородная осанка и хорошие манеры могли только ярче оттенять всю оскорбительность этого гаерского наряда. И я думал о времени, когда носил грубый, но почетный сюртук солдата, вспоминал и о более отдаленных днях, о том, сколько очарования и наслаждения окружало мое детство… Но я не должен дважды вызывать этих воспоминаний. Я буду говорить о них дальше; теперь же мне предстоит иная задача. Коварство британского правительства особенно ярко выражалось в том обстоятельстве, что нас брили всего два раза в неделю. Что же больше этого могло вызвать раздражение и негодование в человеке, всю жизнь любившем быть выбритым как следует? Бритье производилось по понедельникам и четвергам. Возьмите для примера четверг и вообразите себе, в каком виде я должен был выглядеть к воскресному вечеру. А в субботу, когда наши щеки имели тоже достаточно ужасный вид, к нам являлось особенно много посетителей.
В замок приходили самые различные покупатели и покупательницы – худощавые и полные, безобразные и дивно красивые.
Если бы люди сознавали могущество красоты, они, конечно, молились бы только одной Венере, и я нахожу, что на красивую женщину так приятно смотреть, что, право, стоило бы платить за это удовольствие. Вообще наши посетительницы не могли похвалиться особенной красотой, а между тем, забившись в уголок и стыдясь своего ужасного вида, я время от времени испытывал редкое, тонкое, духовное наслаждение, любуясь глазами, которых мне не суждено было увидеть снова, да которых я даже и не стремился опять увидеть. Взгляд на цветок в поле, на звезду в небе восхищает нас; конечно, еще большее наслаждение должно наполнять нашу душу при виде восхитительного существа, явившегося на свет, чтобы рождать и воспитывать, радовать и сводить с ума род человеческий.
В особенности хороша была одна молоденькая девушка лет восемнадцати-девятнадцати; она была высока, держалась красиво, головку ее украшала густая масса волос, в которых на солнце блестели золотистые нити. Она часто приходила к нам, и я каждый раз угадывал присутствие красавицы, как только она появлялась на нашем дворе. На ее лице лежало выражение ангельской невинности и вместе с тем веселости. Походка девушки вызывала в уме мысль о грации Дианы; всякое ее движение было исполнено свободы и благородства.
Однажды дул сильный восточный ветер. Знамя развевалось на флагштоке; в городе, там, внизу, под нашими ногами дым, выходивший из труб, качался во все стороны, образуя самые разнообразные, прихотливые изгибы. Мы видели, что корабли, дрейфовавшие в гавани, повернулись к ветру. Я раздумывал о том, какой стоит скверный день. Вдруг появилась она. Ветер играл ее волосами, и солнце изменяло их оттенки; платье обрисовывало фигуру красавицы со скульптурной точностью; концы ее шали развязались, разлетелись в разные стороны, поднялись к лицу, но она с поразительной ловкостью снова поймала их. Видали ли вы, как в ненастный день, когда дует порывистый ветер, тихий пруд внезапно начинает искриться и блестеть, делается чем-то живым? Так и лицо этой молодой девушки внезапно оживилось, покраснело. При виде того, как она стояла, немного склонив стан, полуоткрыв губы, с божественным смущением в глазах, я готов был ей зааплодировать, провозгласить ее истинной, достойной дочерью ветра.
Не знаю почему (может быть, вследствие того, что это был четверг и я только что побрился), но я решил в этот же день привлечь ее внимание. Молодая девушка подходила к тому месту, где я сидел со своим товаром. Вдруг она уронила свой платок; он упал на землю, и через мгновение ветер подхватил этот легкий кусочек кембрика и принес его ко мне. Не думая о горчичном цвете моего платья, я вскочил и, забыв, что я рядовой, который обязан отдавать честь по-военному, отвесил красавице низкий поклон.
– Милостивая государыня, – сказал я, – вот ваш платок; ветер принес его ко мне.
При этом я пристально взглянул девушке в глаза.
– Благодарю вас, – ответила она.
– Его принес ко мне ветер, – продолжал я, – разве мне нельзя принять это за предзнаменование? У вас в Англии существует пословица: плох тот ветер, который никому не принесет счастья.
Она улыбнулась и произнесла:
– Услуга за услугу. Покажите мне, что у вас есть.
Я провел молодую девушку к тому месту, где были разложены мои вещицы под защитой пушки.
– Увы, мадемуазель, – сказал я, – я не очень хороший ремесленник. Вот это должно было быть домом, и вы видите, что его трубы сильно покосились. Если вы будете очень снисходительны, то назовете шкатулкой вон ту вещь, но посмотрите, куда скользнул мой резец! Боюсь, что вы, пересмотрев все мои изделия, в каждом из них заметите по недостатку. Мне следовало бы повесить вывеску: «Продажа неудачных произведений». У меня не лавка, а юмористический музей.
Я, улыбаясь, оглядел все мои вещи, потом, став серьезен, прибавил:
– Разве не странно, что взрослый человек, солдат, занимается подобными пустяками, разве не странно, что человек с грустью на сердце может делать такие смешные безделушки?
В эту минуту раздался неприятный голос, который позвал мою собеседницу, назвав ее Флорой. Молодая девушка наскоро купила несколько вещиц и присоединилась к остальному обществу, сопровождавшему ее.
Она снова пришла через несколько дней. Но я прежде всего должен вам объяснить, почему красавица Флора так часто посещала нас. Ее тетка принадлежала к числу тех ужасных английских старых дев, о которых говорилось так много. Делать было старухе нечего, и она знала несколько французских слов, а потому, по ее выражению, заинтересовалась пленными французами. Эта большая, суетливая, смелая старуха расхаживала по нашему рынку с нестерпимо покровительственным и снисходительным видом. Платила она, действительно, очень щедро, но при этом так противно рассматривала нас в лорнет, таким неприятным образом разыгрывала роль чичероне среди своих спутников, что это избавляло нас от обязанности чувствовать к ней благодарность. За старухой обыкновенно следовал целый хвост, состоявший из тяжеловесных почтительных стариков, или тупых хихикавших мисс. Для тех и для других тетка красавицы, по-видимому, казалась оракулом.
– Вот этот может премило резать по дереву. Не правда ли, густые баки придают ему ужасно смешной вид? – говаривала старуха. – А этот, – прибавляла она, указывая на меня своим лорнетом, – уверяю вас, страшный чудак.
Конечно, в такие минуты «чудак» скрежетал зубами. Старуха обыкновенно останавливалась среди нас и обращалась к нам на языке, бывшем, по ее понятиям, французским:
– Bienne hommes, sa va bienne? Однажды я ответил ей на том же наречии:
– Bienne femme, sa va couci-couci tout d'même, la bourgeoise1.
Раздался не особенно вежливый хохот. Когда же мы умолкли, старуха произнесла с каким-то торжеством:
– Я ведь предупреждала вас, что он чудак.
Не нужно и говорить, что все это происходило раньше, чем я заметил племянницу старухи.
В тот день, о котором я хочу рассказать, тетка пришла с особенно многочисленным обществом, говорила особенно много и была особенно бестактна. Я стоял, не поднимая ресниц, но тем не менее глаза мои все время смотрели в одну сторону – и совершенно напрасно. Тетка расхаживала по двору, показывала нас своим спутникам, точно посаженных в клетки обезьян; Флора же держалась вдалеке, на противоположном конце двора; она не смешивалась с толпой и, наконец, ушла, даже не кивнув мне головой. Я очень пристально смотрел на нее, но не мог бы сказать, взглянула ли она на меня хоть раз или нет. Мое сердце переполнилось горечью и отчаянием; я силился изгнать из воображения ненавистный образ молодой девушки, чувствуя, что навеки покончил с ней; я безумно хохотал над собой при мысли о моем невозможном желании понравиться ей. Ночью я не мог сомкнуть глаз, ворочался и мысленно любовался прелестным образом этой девушки, в то же время проклиная ее бессердечие. И она, и все остальные женщины казались мне такими пустыми, низменными. Будь человек ангелом, Аполлоном, но надень он платье горчичного цвета – они не заметят его достоинств. А чем я был для нее? – пленником, рабом, мишенью для насмешек ее соотечественников, чем-то ничтожным и презренным. Я решил воспользоваться данным мне уроком: ни одна из гордых дочерей моих врагов не будет более иметь возможности посмеяться надо мной, и никто не посмеет сказать, что я когда-нибудь любовался этой бездушной Флорой. Вы не можете себе представить, какое независимое решительное настроение переполняло меня; еще ничья грудь не была окована более непроницаемой броней патриотизма. Перед тем, как заснуть, я вспомнил все низости Британии и в подобающих выражениях высказал их Флоре.
На следующий день я, по обыкновению, сидел на своем месте и вдруг почувствовал, что подле меня кто-то есть. Это была она! В первую секунду я окаменел от неожиданности и смущения; в следующую – принятое мной накануне решение заставило меня не изменить позы. Флора стояла, немного наклонившись надо мной, точно охваченная чувством жалости; она казалась смущенной и некоторое время не произносила ни слова; наконец молодая девушка тихим голосом спросила, очень ли я страдаю в неволе и могу ли жаловаться на суровость обращения тюремщиков.
– Мадемуазель, – ответил я, – солдаты Наполеона не умеют жаловаться.
Она вздохнула.
– Во всяком случае, вы, конечно, тоскуете о Франции, – проговорила Флора и, сказав французское название моей страны, слегка покраснела; произнесла Флора это слово с легким, милым иностранным акцентом.
– Что мне сказать в ответ? – проговорил я. – Если бы вас увезли из этой страны, которая, по-видимому, вполне пригодна для вас, если бы вы были принуждены покинуть Англию с ее дождями и ветрами, которые идут к вам как украшение, жалели бы вы о вашей родине? Как вам кажется? Все мы неминуемо тоскуем! Сын тоскует о матери, человек о родине! Это врожденные, естественные чувства.
– У вас есть мать? – спросила Флора.
– На небесах! – ответил я. – И мать, и отец ушли на небо по той же дороге, как и многие другие прекрасные, честные люди. Они последовали на эшафот за своей королевой. Вы видите, меня следует меньше жалеть, чем других пленников, – продолжал я. – Дома меня никто не ждет, я совершенно одинок на свете. Совсем другое дело вон тот бедняк в войлочной шляпе; он спит рядом со мной, и я слышу, как ночью он рыдает. У него нежная душа, полная хороших, тонких чувств; ночью, в темноте, иногда даже днем, отведя меня в сторонку, он начинает с горем говорить мне о своей матери и милой возлюбленной. И знаете ли вы, что заставило его взять меня в свои поверенные?
Флора взглянула на меня, ее губки полуоткрылись, но она ничего не сказала. Взгляд девушки обжег меня; по всему моему существу разлилась жизненная теплота. Я продолжал:
– Потому, что однажды, во время военного перехода, я видел колокольню церкви его села. Конечно, это довольно странная причина для симпатии, но она относится к одной категории с теми человеческими инстинктами, которые придают жизни прелесть, делают дорогими нам людей и места… те места, от которых я отрезан.
Я оперся подбородком о колено и опустил глаза. До сих пор я разговаривал с Флорой, желая удержать ее подле себя; теперь же я ничего не имел против того, чтобы она ушла. Нужно очень осторожно обращаться с произведенным впечатлением, а в данном случае перейти за необходимую границу было крайне легко. Флора сделала над собой усилие и произнесла:
– Я возьму вот эту вещицу. – Положив мне в руку монеты в пять шиллингов и пять пенсов, девушка ушла так быстро, что я не успел поблагодарить ее.
Я отошел к укреплениям и стал за пушку. Красота и выразительность глаз Флоры, слезы, дрожавшие в них, выражение сострадания в ее голосе и какая-то дикая грация, придававшая особую прелесть ее свободным движениям, – все вместе приковывало мое воображение к ее прелестному образу, зажигало в сердце огонь. Что она сказала? Ничего особенно значительного, но ее глаза встретились с моими, и тот огонь, который зажгли они, теперь пылал в моих жилах. Я любил ее и надеялся привлечь ее внимание. Мне дважды случилось говорить с нею, и оба раза я говорил удачно, успев вызвать ее сочувствие. Я нашел такие слова, которые она, конечно, запомнила, которые ночью будут звучать у нее в ушах. Что за беда, что я плохо побрит, что на мне карикатурное одеяние? Я все еще человек, мужчина, и сумел запечатлеть свой образ в ее душе. Да, я был мужчиной и с трепетом думал о том, что она женщина! Трудно потушить любовь, а любовь, составляющая закон природы, была на моей стороне. Я закрыл глаза, и вот на темном фоне вырисовывался ее образ, но еще более прекрасный, чем в действительности.
«О, – подумал я, – ты тоже унесла с собой мой образ; ты тоже будешь смотреть на него так же, как я, украшая его своим воображением. В темноте ночи, днем на улицах, ты будешь видеть мое лицо, слышать мой голос, шепчущий тебе слова любви, захватывающий твое застенчивое пугливое сердечко. Да, твое сердце застенчиво и пугливо, но оно занято. Я занял его. Пусть же время делает свое дело, пусть оно рисует тебе мой образ, все живее, все жизненнее, все более и более лукавыми красками»… Вдруг я мысленно ясно увидел себя и горько расхохотался.
– Нечего сказать, очень вероятно, чтобы нищий рядовой, пленник в шутовском наряде заинтересовал прелестную девушку!
Я не пришел в уныние, но решил тонко и осторожно вести мою игру: являться Флоре или в способном ее тронуть виде, или говоря с ней легким, шутливым тоном; никогда не пугать и не изумлять ее, скрывать мою тайну как позор, стараясь в то же время разузнать ее историю (если станет ясно, что у нее есть история); действовать сообразно с проявляемой ею симпатией, не спеша, но и не медля. Тюрьма отнимала у меня свободу, заставляла оставаться в пассивной роли. Я не мог бывать у Флоры, поэтому мне следовало при каждом свидании с молодой девушкой окружать ее сетью очарования, чтобы ей, уходя, хотелось снова вернуться ко мне. Я должен был придумывать умные и тонкие средства нравиться ей. В последний раз я вел себя отлично; после нашего разговора Флора не могла не прийти снова. Для следующего свидания с ней я придумал нечто другое. Если пленнику многое мешает успешно вести свои любовные дела, его положение все же имеет одну выгоду, а именно: ничто не развлекает его, и он может все время думать о своей любви, изобретая различные способы выразить ее. Несколько дней я занимался тем, что усердно старался вырезать из дерева ни более ни менее как эмблему Шотландии – ползущего льва. На это дело я употребил все мое искусство. Когда лев был вполне закончен (право, я сожалел, что вырезал его!), я прибавил на пьедестале следующее посвящение:
A la belle Flora le prisonnier reconnaissant A. d. St. Y. d. K.
Прелестной Флоре признательный пленник. А-де-С.-И.-де-К.
Я вложил все сердце в мое дело, стараясь вырезать буквы как можно лучше. Мне казалось едва ли возможным, чтобы кто-нибудь равнодушно посмотрел на то, что было создано с таким увлечением, с таким жаром; инициалы должны были пробудить в Флоре мысль о благородстве моего происхождения. Мне казалось, что лучше, если она догадается об этом. Я чувствовал, что некоторая таинственность могла послужить мне на пользу. Несоответствие между моим положением и манерами, способом выражаться и костюмом, вместе с вырезанными буквами, думалось мне, привлечет ее внимание, заставит заинтересоваться мною, займет ее сердце.
Работа моя была окончена. Мне оставалось только ждать и надеяться. Подобное поведение совсем не в моем характере. В любви и войне я всегда любил наступательную, энергическую тактику. Я прожил эти дни, как в чистилище, и в конце их любил Флору гораздо сильнее, чем прежде. Ведь любовь, как хлеб, продукт переработки. Временами меня охватывал панический страх: вдруг она не придет больше? Хватит ли у меня силы переживать ничем не наполненные дни? Неужели я буду в состоянии существовать, как до встречи с ней, находя единственный интерес жизни в уроках майору, в игре в шахматы с лейтенантом, в продаже на два пенни или в прибавке к обыкновенной порции пищи на полпенни?
Дни проходили за днями, недели за неделями. Тогда я не имел мужества считать время, а теперь мне даже страшно вспоминать об этом промежутке моей жизни в плену; однако, наконец, Флора пришла. Она продвигалась ко мне с мальчиком приблизительно ее лет; я сразу догадался, что они брат и сестра.
Я встал и молча поклонился.
– Вот мой брат, мистер Рональд Гилькрист, – проговорила девушка. – Я рассказала ему о ваших страданиях, он очень сочувствует вам.
– Я не имел права надеяться на такую доброту. Но между людьми образованными подобные чувства естественны. Встретившись с вашим братом на поле сражения, мы дрались бы как тигры, но он видит, что я обезоружен, беспомощен, и забывает свою вражду (при этом, как я и ожидал, юный безбородый воитель покраснел до ушей от удовольствия).
Я продолжал:
– Да, много ваших соотечественников также томится в моей стране, и я могу только надеяться, что какая-либо благородная француженка приносит им несравненное утешение. Вы давали мне милостыню и нечто большее – надежду. Долгое время я не видел вас, но не забыл вашей доброты. Позвольте мне показать вам, что я, по крайней мере, сделал слабую попытку чем-нибудь отблагодарить вас. Соблаговолите принять от пленника маленькую безделушку.
С этими словами я подал ей моего льва; она взяла его, немного смущенным взглядом посмотрела на него, потом, увидав надпись, вскрикнула:
– Откуда вы знаете мое имя?
– Не трудно угадать имя, если оно идет к человеку, который его носит, – проговорил я, кланяясь. – Однако в данном случае в дело не замешано волшебство. В тот день, когда я поднял ваш платок, какая-то дама позвала вас, и я сейчас же запомнил ваше очаровательное имя.
– Это прелестная вещь. Всю жизнь я буду гордиться надписью, сделанной на ней. Ну, Рональд, мы пойдем.
Флора поклонилась мне, как женщины кланяются равным себе, и пошла прочь с покрасневшими щеками.
Душу мою переполняла радость; моя невинная хитрость удалась. Флора взяла мой подарок, даже не подумав заплатить за него. Вряд ли она могла успокоиться, не отблагодарив меня за него какой-нибудь вещицей! Я не был новичком в любви, а потому знал, что, кроме всего, теперь при дворе моей королевы у меня был посланник. Может быть, я плохо вырезал льва, но мои руки делали, держали его; мой нож или, вернее, гвоздь наметил буквы надписи. Я знал, что как ни были просты слова, начертанные на пьедестале, они теперь твердили девушке, что я благодарен ей и нашел ее красивой.
Мальчик смотрел на меня с выражением лица дурачка и покраснел, услыхав мой комплимент; я заметил также, что на его лице лежал отпечаток недоверия ко мне, однако он держался с мальчишеским достоинством, и я не мог отнестись к нему без симпатии. Что же касается того побуждения, которое заставило Флору привести брата с собой и представить его мне, я был от него в восторге. Мне казалось оно необычайно умным, тонким и более нежным, нежели ласка. Поступок Флоры говорил совершенно ясно: «Я с вами не знакома и не могу вас знать; вот мой брат, вы можете быть знакомы с ним; я указала вам дорогу, идите по ней».