Мятежные ангелы. Что в костях заложено. Лира Орфея

Tekst
56
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Но эксцентричен, – сказал Эрки. – Наш Из-Дерьма-Конфетку, несомненно, эксцентричен, а вы знаете, какой политический капитал можно сколотить нападками на эксцентричного человека.

– Очень талантливый ученый, – продолжал Холлиер, – и мой большой друг. Моя работа и его тесно связаны, но дешевый демагог вроде Брауна этого никогда не поймет. Думаю, мы с Фроутсом оба пытаемся поймать ветер сетью.

3

На приемах с коктейлями я вечно порчу себе аппетит разнообразными аппетитными закусками. Поэтому от Эрки я направился прямо к себе, по дороге купив газету, чтобы посмотреть, считаются ли нынче новостями нападки Брауна на университет.

Официально я числюсь на кафедре богословия в «Душке», но живу в другом месте. У меня комнаты в Плоурайт-колледже, это совсем рядом. Здание относительно современное, но построено не в скудном, человеконенавистническом стиле современной университетской архитектуры; мои комнаты расположены в надвратной башне, так что из окон я вижу и внутренний дворик Плоурайта, и большой, раскинувшийся во всю ширь пестрый университетский городок.

Кухни у меня нет, но есть электроплитка и небольшой холодильник в ванной. Я сделал себе тосты и кофе, достал банку меда. Не очень подходящая еда для человека, начинающего полнеть, но мне чужда современная лихорадочная погоня за стройностью. Еда помогает мне думать.

Речь Брауна была изложена в газете не целиком, но довольно подробно. Я встречал Мюррея Брауна, когда служил приходским священником – до того как занялся научной работой. Он был озлобленным человеком и дал выход этой злобе, отправившись в крестовый поход во благо бедняков. Думая об обидах, нанесенных малоимущим, Браун мог всласть предаваться гневу, как угодно выходить из себя, приписывать низкие мотивы любому, кто с ним не соглашался, и сбрасывать со счетов как несущественное все, чего не понимал. Консерваторы его ненавидели, а либералы стыдились, так как он обладал чрезвычайно узким кругозором и не имел определенных целей; но он находил достаточно единомышленников, чтобы снова и снова избираться в парламент провинции Онтарио[22]. Он вечно с чем-нибудь яростно боролся, бичевал те или иные прегрешения, а теперь вот обратил взор на университет. В своем примитивном стиле он был довольно ловким полемистом. Неужели мы тратим такие огромные деньги для того, чтобы профессора возились в дерьме, а девицы несли похабную чушь в аудиториях? Конечно, нам нужны врачи, медсестры, инженеры, может быть, даже юристы. Нужны экономисты – в разумном количестве – и учителя. Но нужны ли нам всякие излишества? Слушатели соглашались, что нет.

Интересно, счел бы Мюррей излишеством меня? Несомненно. По его понятиям, я дезертир. Мюррей считал, что задача священников – работать с бедняками: пусть не так эффективно, как специально обученные социальные работники, но уж как могут и незадорого. Я полагаю, что представление о религии как образе мышления и чувства, который может забирать все интеллектуальные силы здорового человека, было Мюррею совершенно чуждо. Но я отработал свое на посту священника в мюрреевском смысле и обратился к преподаванию в университете, потому как убедился, если воспользоваться любимой формулировкой Эйнштейна, что серьезные ученые-исследователи – единственные по-настоящему верующие люди в наш глубоко материалистический век. Узнав, насколько трудно спасать чужие души (да и спас ли я на деле хоть одну душу за девять лет приходской работы среди бедных и не столь бедных?), я хотел обратить все время, какое у меня было, на спасение собственной души, заняв должность, которая оставляла бы мне время для главной работы. Мюррей назвал бы меня эгоистом. Но так ли это? Я изо всех сил тружусь над великой задачей по отношению к человеку, наиболее близкому ко мне и наиболее податливому к моим усилиям, и, быть может, своим примером мне удастся убедить еще горстку людей сделать то же самое.

О нескончаемый труд! Вначале не знаешь совсем ничего, кроме разве того, что наверняка заблуждаешься, а истинный путь скрыт густым туманом. Юнцом, еще полным надежд, я обратил свои силы на подражание Христу и как дурак вообразил, что это значит имитировать Христа в любой мелочи, наставлять людей на правый путь (когда я сам не знал, где право, где лево) и как можно чаще получать заушения и поношения. Нынче людей уже не распинают в поддержание общественного порядка, но, по крайней мере, я мог добиваться, чтобы меня распяли психологически, и добился, и висел на кресте, пока до меня не начало доходить, что я просто невыносим для окружающих и ни капли не похож на Христа – даже на нудного détraqué[23] Христа, порожденного моим незрелым воображением.

Мало-помалу тяжелая работа на приходе поставила мне мозги на место, я понял, каким дураком был, и стал «христианином-тяжелоатлетом»: я увлеченно работал в мужских клубах и клубах для мальчиков и заявлял во всеуслышание, что главное для христианина – дела, а вера сама процветет в спортзалах и кружках по изучению ремесел. Может, для кого-то так оно и было, но не для меня.

Постепенно до меня дошло, что подражать Христу не значит устраивать инсценировку Страстей Христовых бродячей труппой со мной, чудовищно плохим актером, в главной роли. Быть может, подражать Христу следует в Его твердом приятии своей участи и в том, что Он не отступил от нее, даже когда эта участь привела Его к позорной смерти. Именно цельность Христа осветила такое множество миллионов жизней, а моя задача – найти и явить цельность Симона Даркура.

Не профессора его преподобие Симона Даркура, хотя и этой роскошно титулованной фигуре приходилось отдавать должное, поскольку университет платит ему и за то, что он преподобие, и за то, что он профессор. И священник, и профессор будут функционировать вполне удовлетворительно, если Симон Даркур, весь целиком, будет жить, серьезно осознавая, кто он такой, и говорить с внешним миром, исходя из этого осознания, как священник и как профессор и всегда – как человек, смиренный перед Богом, но не обязательно всегда смиренный перед ближними.

Вот истинное подражание Христу, а если Фоме Кемпийскому оно не нравится, это потому, что Фома Кемпийский – не Симон Даркур. Но старик Фома мог стать и другом. «Если себя не можешь сделать таким, каким желаешь, как можешь сделать, чтобы другой был таков, как тебе угодно?»[24] – спрашивал он. Конечно никак. Но я решил, что суровая работа над собой, каковой я увлекался в молодости, молитвы и лишения (одно время я насыпал горох себе в ботинки и даже развлекался с бичом, пока моя мать его не обнаружила, – вообще был Полным Ослом, хоть и думал, что играю роль Долготерпеливого Слуги) – все это чепуха. Я полностью бросил работать над собой снаружи и терпеливо ждал, когда судьба сама придаст мне нужную форму изнутри.

Терпеливо ждал! В душе – может быть, но университет мне платит не за терпеливое ожидание, и я вынужден был проводить занятия, готовить богословов к рукоположению, участвовать в куче комитетов и научных групп. Я вел насыщенную академическую жизнь, но находил время для того, что, как я надеялся, было духовным ростом.

Я обнаружил, что самая большая проблема – мое чувство юмора. Юмор Эркхарта Маквариша был равен безответственности и презрению к остальному человечеству, а мой – склонен ставить мир вверх тормашками, переворачивая вещи с ног на голову в самый неподходящий момент. Как преподаватель кафедры богословия, я вынужден исполнять определенные обязанности священника, а в «Душке» любят ритуалы. Я это полностью одобряю. Как там говорил Йейтс? «И что, как не обряд и не обычай, рождают чистоту и красоту?»[25] Но именно тогда, когда обряды и обычаи предписывали благоговение, на меня порой нападала смешинка. Интересно, не этим ли страдал Льюис Кэрролл? Религия и математика, два царства, в которых юмор, кажется, совершенно не у дел, довели его до написания «Алисы». В христианстве нет места стоянию на голове и очень мало терпимости к юмору. Меня пытались убедить, что святой Франциск любил шутить, но я не верю. Возможно, он был всегда весел, но это нечто другое. Мне случалось задаваться вопросом: а не был ли святой Франциск самую чуточку не в себе? Он слишком мало ел, а это не обязательно ведет к святости. Сколько видений Царства Небесного было вызвано низким уровнем сахара в крови? (Я густо намазал медом третий тост.) По правде сказать, тому Симону Даркуру, которого я пытаюсь обнаружить в себе и выпустить на свободу, не чуждо свойство, которое можно назвать цинизмом, а можно – ясностью зрения, смягченной любовью к ближнему. Именно благодаря этому качеству я не преминул заметить, что портрет сэра Томаса Эркхарта, принадлежащий Эркхарту Макваришу и так удивительно на него похожий, был подмалеван для достижения нужного эффекта. Зеленый сюртук, волосы (парик) и большая часть лица остались неизменными, но кто-то явно поработал над портретным сходством. Если поглядеть на картину под углом при ярком свете, подрисовка бросалась в глаза. Я кое-что понимаю в живописи.

 

Ох уж этот Эрки. Мне было неприятно, когда он приставал к барышне Феотоки насчет девственности и насчет бедер благородной женщины. Я нашел это место у себя в английском издании Рабле. Действительно, бедра оказались прохладные и влажные, потому что женщины, как утверждал автор, постоянно в неурочное время испускают мочу (интересно почему? кажется, сейчас они ничего такого не делают), потому что в том месте никогда не светит солнце и потому что его овевают исходящие из «расселины» газы. Мерзкий старикашка Рабле и мерзкий старикашка Эрки! Но Мария не растерялась. Молодец!

Но что за жалкий фигляр этот Эрки! Неужели вся его жизнь так же фальшива, как его «внешний человек»?

Разве эти мысли – в духе любви к ближнему? Ну что ж, апостол Павел говорит, что любовь – то и это, но нигде не утверждает, что она слепа.

Да, я определенно изменю настоящему Симону Даркуру, если не вставлю Эрки в свою книгу. И точно так же изменю, если не отыщу неправедно гонимого Озию Фроутса, которого я когда-то, в дни его футбольной славы, хорошо знал, и не скажу ему что-нибудь ободряющее.

Второй рай III

1

– Нет, я не могу пообещать, что на этот раз не напьюсь. Молли, почему вы так ненавидите приятный душевный подъем?

– Потому что в нем нет ничего приятного. Он шумен, назойлив и обращает на себя внимание.

– Какое мещанство! От вас, ученого и раблезианца, я ждал большего. Я ожидал встретить свойственную настоящему ученому широту взглядов, раблезианский простор духа. Напейтесь со мной, и вас не будут заботить взгляды пошлой толпы.

– Я ненавижу пьянство. Мне слишком много приходилось его терпеть.

– Правда? Вот это откровение – первое, которое я от вас услышал. Молли, вы просто потрясающе скрытная девушка.

– Да, это так.

– Но это неестественно и, должно быть, вредно для здоровья. Молли, расстегнитесь чуть-чуть. Расскажите мне историю своей жизни.

– Я думала, это вы собирались мне рассказать историю своей жизни. Честный обмен. Я плачу за ужин – вы рассказываете.

– Но я не могу говорить в пустоту.

– Я не пустота; я прекрасно запоминаю все, что слышу, – пожалуй, даже лучше, чем то, что читаю.

– Интересно. Можно подумать, вы из крестьян.

– Любой человек – из крестьян, если вернуться назад на несколько поколений. Мне не нравится тут говорить. Слишком шумно.

– Вы же сами меня сюда привели. В эту студенческую рыгаловку, «Обжорку».

– Это вполне пристойный итальянский ресторан. И недорогой, притом что здесь хорошо кормят и порции большие.

– Мария, это чудовищно! Вы приглашаете на ужин несчастного, нищего человека – потому что так мы, обитатели «Душка», называем себя в молитве перед едой, miseri homines et egentes, – и заявляете ему в лицо, что это дешевая забегаловка, подразумевая, что кого-нибудь другого вы повели бы в заведение почище. Вы не ученый и не джентльмен, Мария, – вы зануда и невежа.

– Пусть так. Но грубостью вы меня не заставите плясать, Парлабейн.

– Брат Джон, с вашего позволения. Черт возьми, вы вечно боитесь, что вас кто-нибудь «заставит плясать». Что вы имеете в виду? Прыжки вверх-вниз на упругой поверхности? «Скачку вдвоем», как сказал бы Рабле?

– Хватит, не будьте Макваришем. Любой мужчина, кое-как умеющий читать, запоминает пару гадких словечек из английского перевода Рабле, пробует их на женщинах и думает, что ему сам черт не брат. Мне это нужно как прыщ на жопе, если уж вам непременно хочется услышать раблезианское выражение. Когда я говорю «заставить плясать», я имею в виду то, что мужчины вечно проделывают с женщинами: заставляют их растеряться, ставят в неловкое положение, оскорбляют их свысока и благодушно помыкают ими. И я не собираюсь этого терпеть.

– Вы делаете мне невыразимо больно.

– Ничего подобного. Вы – прихлебатель высшей марки, брат Джон. Но мне плевать. С вами интересно, и я готова платить, чтобы слушать ваши рассказы. Я считаю, это честный обмен. Я же вам сказала: я терпеть не могу разговаривать в шуме.

– О, эта страсть чересчур цивилизованного человека к тишине! Совершенно неестественная. Зачатие человека обычно сопровождается определенным количеством шума. Первые девять месяцев жизни нас носят в утробе под оглушительную какофонию: барабанный грохот сердца, бульканье и бормотанье кишок, которые, должно быть, шумят не хуже такелажа парусника, громкий смех матери, – вы можете себе представить, каково приходится крохотному капитану Немо, прыгающему вверх-вниз в водяном пузыре под сотрясения материнской диафрагмы? Почему дети шумны? Потому что выросли в шуме, в буквальном смысле этого слова. Взрослые сердятся на детей, когда те утверждают, что удобнее делать уроки при включенном радио, но дети лишь пытаются восстановить первозданный шум, в котором они учились быть всем – от комка клеток до рыбы, от рыбы до человека. Вкус к тишине – сугубо приобретенный, обусловленный. Тишина – это бесчеловечно.

– Что будете есть?

– Давайте начнем с большой порции креветок. Конечно, они будут из морозилки, но, раз уж я недостоин лучшего, предадимся третьесортной роскоши. И побольше очень острого соуса. Потом – омлет-фриттата с курицей. Потом спагетти, как в прошлый раз; они были вполне сносны, но принесите вдвое больше, и я уверен, что соус можно сделать поострее. Велите повару положить побольше перчиков – моя спутница за все заплатит. Потом сабайон, да глядите, чтоб в нем было побольше бухла. А на закуску – сыр, побольше сыру; чем козлиней и размазистей, тем лучше – я люблю сыр, который не стесняется заявить о себе. И еще как минимум один итальянский хлеб с хрустящей коркой, несоленое масло, какую-нибудь зелень – лучше редиску, если есть, от нее рыгается слаще; и чесночное масло, чтоб намазать то да се, не помешает. Кофе хорошенько вспеньте. А что до выпивки… Боже, ну и набор! Но жаловаться без толку; несите по бутыли орвьето и кьянти, да смотрите не охлаждайте орвьето, ибо Господь не на то его создал и я такого не потерплю. А потом, ближе к делу, поговорим про «Стрегу». Давайте, живо.

Официантка покосилась на меня, и я кивнула.

– Я все правильно заказал, вы не находите? Хороший ужин должен быть зрелищем; эдвардианцы это понимали. Их трапезы были роскошным театральным действом, как пьесы Пинеро, с искусными приготовлениями, ожиданием, развязкой и смачным финалом. Хорошо скомпонованная пьеса; хорошо скомпонованный ужин. Съедобная драма. Потом, конечно, явились Шоу с Голсуорси и превратили театр и еду в нечто возвышенное: из пьес пропали занимательные интрижки, а еду заменило варево из травы – с добавкой вареного яйца, если человек всерьез решил обожраться.

– Это такое вступление в историю вашей жизни?

– Практически что угодно может послужить вступлением в историю моей жизни. Ну хорошо: я родился в состоятельной, но честной семье, в сем богоспасаемом граде Торонто, сорок пять насыщенных событиями лет назад. Вы достаточно знаете историю, чтобы разрисовать фон: сгущаются тучи войны, Гитлер сидит враскоряку над миром, подобно Колоссу Родосскому, и, как обычно, политики не способны распознать негодяя даже вблизи; начинается война, и страх сжимает сердце, пока мать Британия отважно сражается в одиночку (хотя, конечно, французы и кое-какие другие народы с этим не согласятся). На сцену выходят американцы – громко, неуклюже и с опозданием. Наконец победа! Новый мир не очень уверенно встает из праха старого. Россия, союзник в военное время, снова становится врагом в мирное. Пока суть да дело, я ходил в школу, и в неплохую, потому что я не только кое-чему научился и довольно рано приобрел вкус к философии, но и познакомился с блистательно богатыми мальчиками, такими как Дэвид Стонтон, и блестяще умными мальчиками, такими как ваш нынешний шеф Холлиер. Мы были друзьями и ровесниками – он старше меня на несколько месяцев; он думал, что я умней его, потому что говорю быстро и умею показать товар лицом, но я знал, что умный-то на самом деле он, хоть и не так ловко складывает слова. Он не оставил меня в очень трудное время, и я ему благодарен. Потом я отправился в университет, пронесся по небесам «Душка», подобно комете, и был настолько глуп, что имел наглость жалеть и немного презирать старину Клема, тяжкими трудами заслужившего кучку не очень блестящих наград.

Я наслаждался университетской свободой. Конечно, я понятия не имел, что такое университет: это не река, в которой можно удить рыбу, а океан, где юнцы должны купаться, отдаваясь приливам и течениям. Но я был рыбаком, и притом успешным. Клем вырастал в сильного пловца, готового к встрече с океаном, хотя я этого не понимал. Но все это слишком серьезные материи, а нам уже несут креветки.

Креветки почему-то напоминают мне о моих первых сексуальных подвигах. Я был невинным юнцом и по причинам, о которых вы можете догадаться, глядя на мое изувеченное лицо, не осмеливался приближаться к девушкам. Но для определенного сорта женщин постарше преуспевающий молодой человек – все равно что валерьянка для кошки, и я попался на крючок Элси Уистлкрафт.

Вы слыхали про Огдена Уистлкрафта? Который теперь считается крупным канадским поэтом? В те годы он принадлежал к так называемым новым голосам и работал младшим преподавателем здесь, в университете. Элси, очень энергичная и совершенно бесстыжая, делала ему карьеру с огромной скоростью, но при этом у нее оставалось время на любовные приключения, которые, как она считала, приличествуют жене поэта. Так что однажды, когда Огги ушел читать свои стихи на каком-то вечере, она меня соблазнила.

С ее точки зрения, неудачно, потому что тогда как раз вошел в моду женский оргазм, а она такового не достигла. Дело в том, что Элси забыла запереть собаку, огромного пса по кличке Мэт, он увидел, чем мы занимаемся, страшно обрадовался и заинтересовался, и громко залаял. Элси пыталась заткнуть ему глотку, отвлеклась от главного, в критический момент Мэт ткнул меня холодным носом в корму, и я слишком быстро достиг финала. Я так хохотал, что Элси пришла в ярость и отказалась попробовать еще раз. В следующие недели у нас получалось лучше, но я так и не забыл про Мэта, и вообще Элси не нравилось мое отношение ко всей этой истории. Элси считала, что супружескую неверность можно оправдать и освятить всепоглощающей страстью, но Мэт привык ассоциировать меня с интересными делишками и, даже будучи привязан снаружи, громко лаял все время, пока я находился в доме.

Тем не менее эта связь придала мне уверенности в себе, а то, что я наставил рога поэту, было бальзамом для моего самолюбия. В целом я имел неплохой успех, пока был в университете, но ни разу не, как это называют, влюбился.

Это случилось позже, когда я отправился в Принстон писать докторскую диссертацию и там полюбил одного юношу – беззаветно и безоглядно, поистине прекрасной любовью. Можно сказать, что это единственный прекрасный момент во всей моей биографии.

До того я был довольно незрелым в смысле чувств. Вечная университетская история, на которую вы так пуритански намекнули в прошлый раз, – гипертрофированный мозг и недоразвитое сердце. Я считал, что очень развит в этом плане, потому что искал эмоции в искусстве – по большей части в музыке. Конечно, искусство – не эмоции; это воспоминание об эмоциях, выжимки былых чувств. Но для умного человека нет ничего проще, чем имитировать чувства, обманывая самого себя, потому что эмоции, порожденные искусством, очень похожи на настоящие. Эта любовь совершила революцию у меня в душе и, как многие революции, оставила по себе цепочку временных правительств, по очереди доказавших свою неспособность править. И, как часто бывает после революции, новая жизнь оказалась еще хуже прежней.

Не буду посвящать вас в детали. Я ему надоел, и все было кончено. Такое может случиться с любой парой, и если смерть еще хуже, то Господь поистине жесток.

Вот и омлет принесли. Еще орвьето? А я выпью. Мне нужно подкрепить силы для следующего броска.

Так начался мой спуск в ад. Я не драматизирую; подождите, увидите. Я вернулся сюда и устроился преподавать философию: это неплохая специальность, всегда можно заработать на хлеб с маслом. И «Душок» был счастлив заполучить обратно одного из своих талантливых питомцев. Но счастья поубавилось, когда «Душок» уже больше не мог закрывать глаза на тот факт, что я втягиваю кое-кого из студентов на путь разврата и порока. Дети – ужасные ябеды; они любят, когда их совращаешь, но, кроме этого, любят исповедоваться и жаловаться. Полагаю, что и я вел себя не очень мило: когда их обуревало раскаяние, я над ними смеялся.

 

Так что «Душок» указал мне на дверь, я уехал на запад и поработал преподавателем в паре мест, и там вышла точно такая же история, только быстрее. Не забывайте, это было еще до начала эры вседозволенности.

Мне удалось устроиться на преподавательскую работу в Штатах, как раз когда первые отблески эры вседозволенности озарили небосвод. К этому времени я уже катился по наклонной, потому что примитивные забавы с детишками не стерли памяти об истории с Генри и я довольно сильно пил. Стал алкоголиком, хотя сам не думал об этом именно такими словами. Но выпивка не решала моих проблем, так что я, по тогдашней моде, попробовал наркотики и увидел, что это хорошо. Мне действительно было хорошо. Я воображал себя свободной душой и великим просветителем молодежи… Мария, ваше кольцо очень интересно мерцает каждый раз, как вы подносите вилку ко рту. Вам не кажется, что для девушки, угощающей друзей в «Обжорке», это довольно большой бриллиант?

– Это стекло, – ответила я, сняла кольцо и спрятала в сумочку.

Мне, конечно, не следовало его носить, но я надела его вчера на коктейли к Макваришу и не сняла после, когда Артур Корниш повел меня в ресторан. Кольцо мне нравилось, и я сегодня по рассеянности надела его снова, нарушив свое правило: никогда не носить его в университет.

– Врушка. Это очень хороший камень.

– Продолжайте, пожалуйста, рассказывать. Я зачарована.

– Как слушатель Старого Моряка? «Ему внимает, как дитя, им овладел Моряк»[26]. Ну так вот, чтобы не затягивать, скажу сразу, что ФБР депортировало нашего Моряка обратно в Канаду из-за небольшого скандальчика, который вышел в американском университете, и не успел Моряк опомниться, как оказался в Британской Колумбии, в некоем заведении, где серьезно настроенные и знающие свое дело люди пытались отучить его от выпивки и наркотиков. Вы знаете, как это делается? Тебе просто перекрывают доступ к наркотикам, фактически устраивают ознакомительную экскурсию в ад, и ты обливаешься потом, бредишь, катаешься по полу, а потом чувствуешь себя так, как, наверное, чувствуют себя очень глубокие старики, если им сильно не повезло. А для протрезвления тебя накачивают специальным препаратом и позволяют пить когда хочешь, только ты не хочешь, потому что от препарата тебе становится чудовищно плохо после выпивки, даже после рюмки хереса. Препарат называется – или назывался, когда мне его давали, – алкоголюнет. Уловили тончайший юмор? «Алкоголю – нет!» О, эти медики-юмористы! Потом, когда ты чист физически и в жутком состоянии душевно, тебя стараются вновь поставить на ноги в интеллектуальном плане. Для меня это оказалось хуже всего… О, слава богу, вот и спагетти! И кьянти… нет, нет, Мария, не беспокойтесь, я не впадаю снова в алкогольную зависимость, как это чрезвычайно неприятно называется. Просто позволяю себе немного расслабиться в дружеской компании. Я себя контролирую, не беспокойтесь.

Так на чем мы остановились… ах да, групповая терапия. Знаете, что это такое? Группа равных людей собирается и болтает о своих проблемах; можно говорить все, что в голову взбредет, о себе или о любом другом человеке, который что-нибудь сказал, и все это очень терапевтично. Позволяет избавиться от балласта. Настоящая оргия, только в психологическом смысле. Кровища на стенах. Конечно, я и на индивидуальные сессии ходил, к психотерапевту, но групповая терапия должна была сыграть роль волшебной палочки.

Беда лишь в том, что сотоварищи по группе не были мне ровней. Кто равен мне? Гениальные философы с головой, набитой всем подряд: от Платона до логических позитивистов, этих новейших вундеркиндов философского мира, и тому подобное. А меня окружал безнадежный кагал кающихся алкашей: агент по продаже автомобилей, выгнанный из «Киваниса»[27], еврейская мамаша, чьи родные не желали прислушиваться к ее ценным указаниям, пара школьных учителей, которые, судя по их тупости, разве что обществоведение могли преподавать, пара бизнесменов, чьим богом был Маммон, и водитель грузовика, которого включили в группу, видимо, для того, чтобы он напоминал нам о необходимости смотреть на дорогу и не позволял оторваться от реальности. От чьей реальности? Точно не от моей. Так что бес противоречия подвигнул меня выстраивать групповые встречи в хорошенькие узоры, еще сильнее вывихивая мозги бедным алкашам. Впервые за много лет я забавлялся по-настоящему.

Группа заявила протест, и мозгоклюй велел мне проявлять сострадание к братьям по несчастью. В его понимании это означало не оспаривать даже самые сомнительные заявления и принимать сопли жалости к себе как озарение свыше. Он был болван – пускай умелый, но все же болван. Но когда я ему об этом сказал, он пришел в ярость. Мария, послушайте моего совета: никогда не отдавайтесь в руки мозгоклюя, который ниже вас интеллектуально. И даже если это означает беспросветное страдание без помощи извне – все равно в конечном итоге так будет для вас лучше. Не все мозгоклюи умны, и они, совершенно определенно, не священники. Я стал подумывать о том, не лучше ли обратиться к священнику, но тут сотрудники заведения сообщили мне: они сделали все, что могли, и для меня настала пора вернуться в мир. Иными словами, меня вышвырнули на улицу.

Где ищут хорошего священника? Я попробовал одного-другого, потому что у всех людей в душе есть сентиментальные местечки, и я все еще верил, что на свете существуют святые, чья добродетель мне поможет. Боже мой! Стоило им узнать, как я высокообразован, как стремителен в споре, как быстро нахожу доводы в подкрепление своих слов, они начали сами на меня опираться и рассказывать мне о своих бедах, ожидая ответа. Некоторые хотели расстричься и жениться. Что я мог сделать? Бежать! Бежать! Но куда?

Теперь у меня были кое-какие средства, поскольку мои родители умерли; хотя перед смертью они долго болели и эта болезнь поглотила значительную часть семейного состояния, у меня было достаточно денег, чтобы отправиться путешествовать, и куда же я поехал? На Капри! Да, на Капри, этот банальный символ разврата, хотя теперь он так кишит туристами, что грешники едва находят место погрешить; великая эра Нормана Дугласа[28] давно прошла. Так что я отправился в светлый край златой весны, где песни Сафо небо жгли[29]. Правда, Сафо вытеснили со сцены красивые мальчики-рыбаки, готовые разделить с вами домик у моря за хорошие деньги и подарки, а иногда – озлиться и побить вас, просто так, для интереса. Как-то весной мне не повезло – один такой мальчик отправил меня в больницу на полтора месяца. Я вас шокировал?

– Тем, что вы голубой? Отнюдь.

– Увы, я не голубой; я унылый и убогий темно-серый. Я смотрю на голубых, и мне смешно: они делают из этого что-то глубоко мещанское и политизированное. Они все испортят своими криками про права, альтернативный стиль жизни «всякая любовь свята», «оба партнера должны быть чисты»… Они пытаются превратить старую добрую игру во что-то похожее на диетическую колу или кофе без кофеина – одна видимость, без сути. Убери тьму и опасность, и что останется? Чудачество: все равно что совать вот эти спагетти не в рот, а в ухо. Вот это точно выйдет альтернативный стиль жизни и, несомненно, извращение, но кого это будет волновать? Нет уж, мой грех должен быть Грехом с большой буквы, иначе он утратит всякое достоинство.

– Если вы предпочитаете мужчин, что мне до этого?

– Вовсе не предпочитаю, за исключением одной-единственной формы удовлетворения. Нет уж, не надо мне «гомоэротики» и ужасных, непостоянных, корыстных «королев», с которыми нашему брату приходится иметь дело; не надо мне борьбы за равноправие меньшинств и всякой чуши про альтернативный стиль жизни; не надо мне ни любви, что о себе молчит[30], ни любви, которая громко объявляет о себе в комиссии по защите прав меньшинств. Gnosce teipsum, говорил дельфийский оракул, познай самого себя, и я себя знаю. Я грязный старый пидор и люблю все как есть – и грязь, и вонь. Но не просите меня любить людей. Они не моей породы.

– Знаете, брат Джон, судя по всему, на свете довольно мало людей вашей породы.

– Я не слишком привередлив: я прошу лишь ума и честности в вещах, которые по-настоящему важны.

– Этого достаточно, чтобы исключить большинство из нас. Но что же было дальше – как вы покинули Грецию и оказались в рясе?

– Вам не нравится моя ряса?

– Не то чтобы не нравится, но внушает некоторое недоверие. Помните у Рабле: «Никогда не доверяйте тем, кто смотрит через дырку в куколе»?

– Уж он-то знает, ведь он смотрел на мир через эту дырку почти всю жизнь. Мария, вы так и не объяснили, почему тратите столько времени на этого похабного женоненавистника, монаха-отступника. Как вы думаете, может, он был вроде меня?

– Нет. Он не очень любил женщин, хотя, по-видимому, терпел одну достаточно, чтобы зачать с ней двоих детей, и по-настоящему любил своего сына. Может быть, ему просто попадались не те женщины. Да, он знал крестьянок и придворных дам, но встречал ли он хоть одну умную, образованную женщину? Они в его кругу были редкостью. Нет, он не мог быть вроде вас, брат Джон, потому что он по-настоящему любил, по-настоящему радовался и уж точно не был прихлебателем при университете, как вы сейчас. Он любил учиться и не использовал свои знания как дубинку для избиения других людей, в отличие от вас. Нет-нет, вас нельзя поставить на одну доску с мэтром Франсуа Рабле. А что до монашества… ну расскажите мне, как вы стали монахом?

22…чтобы снова и снова избираться в парламент провинции Онтарио. – Канада состоит из десяти провинций и трех территорий. Каждая провинция имеет свой парламент, свое правительство (премьер-министр, министры), своего лейтенант-губернатора, свой бюджет, свои суды и т. д. Город Торонто, где происходит действие книги, относится к провинции Онтарио.
23Испорченный (фр.).
24«Если себя не можешь сделать таким, каким желаешь, как можешь сделать, чтобы другой был таков, как тебе угодно?» – Фома Кемпийский. О подражании Христу. Перев. К. Победоносцева.
25У. Б. Йейтс, из стихотворения «Молитва о дочери». Перевод А. Блейз.
26«Ему внимает, как дитя, им овладел Моряк». – Из поэмы С. Т. Кольриджа «Старый моряк», перев. Н. Гумилева.
27…агент по продаже автомобилей, выгнанный из «Киваниса»… – «Киванис» («Kiwanis») – всемирная сеть клубов, занимающихся благотворительной и просветительной работой.
28Норман Дуглас (1868–1952) – английский писатель, известный романом «Южный ветер» (1917, рус. перев. 2004) и гомосексуальными наклонностями; долго жил на о. Капри.
29…светлый край златой весны, где песни Сафо небо жгли. – Из поэмы Дж. Г. Байрона «Дон Жуан», перев. Т. Гнедич.
30…любви, что о себе молчит… – Из стихотворения Альфреда Дугласа «Две любви», перев. А. Лукьянова.