Loe raamatut: «Флаг»
Роман Шабанов
Флаг
Роман
Часть 1
1
Повернулась…
Повернулась. Перетянула одеяло. Сказала «вентилятов». Именно так – вен-ти-ля-тов. Не шепотом, без потери дикции, звонко. Или другое? Маленькая. Жарко. Дышишь или нет? Теряешься. Почему во сне говорит больше? Может, снится, что уже взрослая, сидит за столом, уплетает один кусок кремового торта за другим, запивая шоколадным молоком, тыльной стороной ладони вытирая лоб… «Почему так жавко? Включите вентилятов! Вы же все вавно не ешьте товт».
Будильник пробренчал испанской корридой, призывая меня на бой. Бой – это то, что нужно делать, даже когда не хочется. Не хочется будить. Поэтому зябкие ноги ныряют в бесшумные тапочки из «Икеи» и на кухню, где за ночь все охладело. Ко мне тоже.
Каша для Лапки, для абстракции (моей жены), и для себя. Всегда хочется удивить. Сегодня овсяная с рисом, немного натертого яблока (сахар нельзя). Сам пью чай с мелиссой. «Мой район!» поведал историю про то, как у одного пожилого человека похитили собаку и требовали выкуп (разве важно сколько?). Постепенно кухня принимала тепло. Окно потело, пряча небо, я сомневался, нужно ли сегодня бриться. Люблю, когда еще не проснувшееся лицо не трогаешь. Но когда на тебе щетина, прикасаешься чаще. Причина – массажируешь пальцы. Что лучше?
Посуда горкой. Жена после восьми вечера не может ничего делать. Так устроена. Я принял это и ее утренний сон (до восьми-девяти утра тоже вряд ли что-то заставишь). Включаю радио, чтобы только мне было слышно. Поет Элла Ф. «Колыбельную» Гершвина. Сражаюсь с застывшей кашей и маслом от рыбы. Руки плавно скользят по гладкой поверхности тарелок. Чистота. Бокал воды из фильтра. Прислушиваюсь. Сопит. Раковина тоже должна быть идеальной. Таков принцип.
У детей нет никаких правил. Проснуться может сейчас или через два часа. Пусть она легла рано или устала – все будет не так, как ты хочешь. Она как будто знает, что хочу, и делает в точности наоборот.
Умер Дуров. Его сердце сплошь покрыто микроинфарктами. Бывает так, что инфаркт сразу парализует или делает мертвецом. Как разделить жизнь на микро, в чем секрет.
На второй полосе рекомендации к воспитанию детей от двух до трех, куда их повести на выходные и что делать папам, если они остались одни (о, ужас!) со своим чадом. Сворачиваю. Моя лапа уже тянет ручки. Ням-ням. Две каши на плите. Какую предпочтешь? Она хочет все, но сперва на руки и послушать, как проходит проезд. Машем. Уехал. Еще один. Ждем. Пока-пока. Листья еще покрывают лес, и нам достается только шум. Принимаю душ за пять минут до выхода. Думаю, когда же подхвачу воспаление. Пока не удается. Вопрос в другом – хочется ли… Как говорится, было бы желание.
– Просыпайся, ухожу.
Абстракция просыпается. Идет к планшету. Там погода и количество писем. Там вся ее жизнь.
Малышкович тянется к домофону. Доставшаяся ей трубка тут же переходит ко мне.
– Сейчас иду, – восклицаю. – Как с погодой? Ответ пространный – «норм». Или вчера – «Холодно». Бывает и «так себе». Выхожу на балкон, открываю окно, ветер на четырнадцатом всегда с завихренями. Однако, сухо. Слава богу, зонт остается дома.
Малышка радуется со мной – впивается в шею. В результате – след в виде бумеранга. Она еще не знает, что я ухожу часов на десять. После выходных, когда я принадлежал ей целиком и полностью. На что всегда остро реагирует. Затевает крик, когда я стою в подъезде и тыркаю кнопку лифта.
– Научись не афишировать свой уход, – говорит жена (занимается иглометанием), прикрывая дверь.
Спасибо на добром… рых словах. Но ты пойми, что важно – приветствие, когда прихожу, уходя тоже что-нибудь похожее. Хотя бы кивок. Да все равно что. Ну, что-нибудь нужно. Не могу просто. По-английски. Как же не попрощаться. Как будто обиделся и ушел.
Можно доехать на автобусе, но я иду пешком. В первый год жизни на Череповецкой я не знал, что большая часть народа ходит по прямой тропинке. Я выбрал тропинку через лес, дорожный переход, плитка с кленовыми листьями вдоль школы, Абрамцевская, сломанная ива, арка в доме, бегом через дорогу пока нет ничего, зигзаг во дворе, повешенное белье, две арки, пройдя которые загадываешь желание (хочу тройню или не работать, только что-то одно из того), бойлерная (самое темное место ночью), задворки магазина «Виктория» с ароматами пекущегося хлеба, сбербанк, который месяц на ремонте. Я один. Ну, почти. Охрана, стреляющая у школьников сигареты, бабушки-старушки и алкоголики, говорящие со спонсорами через окно. Мне казалось, что только я (ну, почти) иду к метро. Остальные попадают к нему каким-то фантастическим образом. На автобусе, собственном авто, вертолете… Позже узнал, что есть другая дорога, значительно короче и менее вертлявая. Правда, бредя по этой монотонной тропе, в потоке энергичных играющих икрами и плечевыми мышцами людей, не успеваешь никого выделить. Поэтому, зная сейчас этот путь, я все равно выбираю более длинный.
В нем дворник лениво мел улицу. Две девушки в одинаково розовых куртках говорили о нем. Кто ОН? «Привычный», как они сказали или «приторный». Двухголовый поросенок кусает голову шоколадному кроту. У почтамта один белый воротничок утверждал другому, что своим становятся не сразу. Тот послушно кивал и сплевывал дешевый табак.
В метро низкорослый мужчина с ногами колесом неотрывно смотрел на женщину-струну (ее позвоночнику можно было позавидовать). Язык смачивал верхнюю губу. Точно так оголодавший людоед съедает туриста с образованием, чтобы только заполнить желудок и вскоре опорожнить. Смотрел, чтобы утолить голод, потому что не позавтракал или яйца и тосты слишком быстро провалились.
Девушка сильно размахивая рукой, заехала мне в пах. Не заметила. Я достал «Windows of the world» Бегбедера. End не только конец, но и вершина. Заканчивается одно – начинается другое. До Менделеевской не мог повернуть страницу, продолжая думать над спасением. В метро самолет не может попасть. Разве что мощный бур. Или гигантское насекомое.
При выходе стояла женщина с раздутыми икрами, держа в руках темно-желтый пакет «Billa». «Запишите наши координаты. Может пригодиться. Центр глухих». Северный вестибюль закрыли, проход под мостом с южного. Дорога растянулась. Удобно тем, у кого самокаты и велосипеды, только нести на себе… не-е, я и зонт-то лишний раз не возьму.
Под Грига проехал замурзанный Камаз. Если прыгнуть, все произойдет быстро или же повезет просуществовать, вдохнуть минуту, другую. Утром трудно думать о приятном – обязательно вмешаются скабрезные мысли.
ВГИК спит. Завтра первое сентября. Шукшин не может проглотить аршин. Какое состояние пытались передать скульпторы? Гоголь заложил палец… на какой странице? Твардовский что-то пытается сковырнуть… ногой. Только Тарковский спрятал что-то внутри себя и не каждый сможет вытащить это на поверхность.
Открытая дверь отдела кадров. Пару лет назад главная сгорела в машине. Последняя ходила пешком.
Вошел. Когда-то я работал здесь. Что-то писал про жизнь. «Меньшовы покоряют Владивосток». «Соловьевы хотят войны, но и мира тоже». «Выпускники досаждают министра культуры».
Писать про студентов – все равно, что писать про микробы, те, конечно, развиваются и несут в себе литры болезней, но про это уже столько изведено леса и интернет-пространства. Сейчас пишу меньше. Спасибо не говорят, но подразумевается.
– Вы спасете мою жизнь, – смело плачет абитуриентка перед женщиной в серой двойке. Дрожит, дергается, отвратно смотреть долго. В ответ – холод, насмешка и недоступность с колокольни. Последняя – преподаватель? Или просто человек, который может спасти жизнь?
Я поднимаюсь по лестнице. Не потому что мне туда нужно, просто всегда это делаю, а я, как большинство, раб своих привычек. До самого верха, до решетки, и обратно. Здороваются. Я молчу, как будто не вижу и не слышу. Но я вижу и слышу и даже краснею, если приглядеться.
Карпетян дает указания о количестве стульев начальнику по зданию. Карапетян. Он повторяет мою привычку, наблюдает. Я не вижу ничего. Как он косится на меня, как бегают глазки, решаясь что со мной сделать – подойти, на четыре миллиметра кивнуть или не обращать внимания, как на своры студентов, проносящихся с частотой один в три вздоха.
Прохожу коридор с креслами для отдыха. Фикусы и пальмы прячут разводы. Птицы прыгают от одного карниза к другому, таким образом развлекаясь. Парень в рыжих ботинках сгорбился над ноутом. Мюнхгаузен – он же плотник Коля с ровно подстриженными усами на манер барона пробегает мимо. Хорошо, когда не замечают, не торопя кровь к сердцу, как можно долгое время. Учебная киностудия. Открыты двери аппаратных.
Катя Лель кричит про свое либидо, а по ТВ вопят про самую гигантскую шарлотку.
Тихо. Идет съемка. В первом павильоне экранизация, втором – ужастик, в третьем – идет строительство. Сейчас – тихо. Мои кроссы, бормотание «Моя дядя кресты лудил» и призраки вчерашнего. Обертка, стаканчик, вмятина.
Грек с бородой-детская лопатка вертя руками, подобно веслам в воде, выскочил из павильона, как расстегай из микроволновки.
– Почему? Ну, почему я все время не могу никого найти?
Вот он я. Нашел. Но он побежал дальше, выругиваясь на жгучей смеси французского с нижегородским.
Суета. Поэтому я не работаю в таком месте. Мне важны тишина и горячий чайник. Окно. С видом. Никого. Никаких весел, греков и подстриженных усиков. Чтобы весь день только я. А тут шагу не ступишь, как новое лицо. Еще лицо. И еще. Этого не знаешь, этот тоже, тот вроде, но здороваться не обязательно, а вот мимо этого не пройдешь…
Петрович – четверть века работающий здесь то главным художником, то преподом, и, наконец, сокращенный под старость к 68, ставший установщиком декораций. Пока тянет. Выглядит облезло. Ему бы в койку. Начинает без прелюдий про жену, сына и все, что пришло в голову в этот миг.
– Сына на «Максе» был. Он же еще в Италии «Макс» заказал. Я не говорил, что он в Италии полтора месяца жил? В пещере. Нейтрино мерили. Вчера пришел, когда мы с мамкой шкаф двигали.
– Не помогает?
– Не интересно это ему. Анечка после фитнеса его в «Золотой Вавилон» уволокла. У Анечки еще и подруга. Устал. Вещи в угол. Мать ругается, но, что делать, ему так удобно.
В декорационном цеху (откуда Петрович) есть Слава, кодирующий себя раз в полгода, ожидающий настоящей причины, чтобы напиться. Например – так хочется, что не могу. На цокольном есть ужасно хмурый главный инженер. Был у меня препод по труду, мы его Рашпилем звали. Вот такое воплощение трудовика в новом месте.
Я знаю всех, знают ли они меня – вопрос. Даже те, кто со мной разговаривает. Меня вылавливает Андрей из снабжения.
– Катька моя в супермаркете взяла тележку, сама, к поле с баранками, сама… подходит к кассе, протягивает. Сама.
Он в восторге от своей Катьки, от того, как он рассказывает про нее. Смакует каждое слово. Готовый показать каждый зуб в своей улыбке, если бы таковые имелись. Недочет.
Наши дети почти ровесники. С разницей в пару месяцев. Он живет прекрасно – у него гостевой брак с дамой из Переделкино, растопившая ему душу пока сидела с его больной ма. Мама достойно ушла в белый мир, а они не могли не сойтись, даже так по разные стороны баррикад – он на Ботаническом, она – в писательском городке. Он ежедневно гоняет на метро-автобусе, его знают все водители, даже ждущие порой, когда он припозднившийся у своей Катьки, уже не надеется, кроме как на скамейку в парке или вокзал, до которого тоже нужно идти. Почти не спит, но заснуть может в любой позе и месте. Когда с ним разговариваешь, кажется, сейчас падет. Точнее когда разговаривает со мной. С другими, может быть, точно падает.
Обычно я слушаю. Микрофон работающий обратно. Внутрь себя.
– Остался только Сатирикон. Завтра. «Все оттенки голубого». Хочешь? – интонация соответствующая. – Ты послушай дальше. Она ко мне хочет. Я говорю, у меня собаки. И кровать одна. А ей никто не мешает. Наверное, стоит сменить ключи. А то, когда я с ними того, мне кажется, что у меня обязательно ключи стянут. Ни за что не беспокоюсь, но вот ключи…
Я выхожу. Лысый охранник меня знает, поэтому легко, втягивая воздух через зубные щели, пропускает.
Пышные ромашки у входа на траве. Август. От пригласительного отказался. Не хочу на кабы что идти. Лучше дождаться. Иду по самой тихой улице. Серое грубо раскрашенное небо. Точно сделал не менее двух сотен шагов – как один.
Подвал в кирпичном доме на Эйзенштейна. Шершавая черновая лестница, старая массивная дверь и двенадцать квадратов, заваленных коробками с книгами. Половина из них не распечатанные. Руки не дошли, времени не хватило, или время не пришло, а рук не хватило. Пыль, тонкий слой, чайная ложка, кофейник, искрящаяся розетка. Патрик Уайт, «Древо…» и англо-русский словарь на коробочном столике. Словарь склеенный грубо белыми полосками бумаги, в свое время зачитываемый до дыр (я делал вид, что читаю серьезную литературу), а Уайт сперва пришел ко мне в виде экранизации – я спал на ночном показе в «Художественном», где к «Древу» примкнули «Служанка» и «Человек, который изменил все» и только после в виде бумажных страниц. Классика зарубежной, дальней, ближней мысли, оставшиеся от деда. Вещи, которые не должны исчезать из этого мира, и если бы не этот подвал, то они бы скитались, рвались и кромсались, еле дыша, в надежде обрести полку или на худой конец место пыльное, темное, тесное, но безопасное от сырости и поджигателей со спичками.
Выше жилой дом, с окнами и лающими собаками. В нем люди, храпящие и говорящие мерзости по телефону. В нем обои и несчастные коты, обдирающие их. В нем те, которые и не подозревают, кто я. Что им известно? Там внизу где-то должен быть цоколь, в нем трубы и дворники метла прячут. Что знаю я? Этот подвал однажды был заброшен, его нашел мой дед. Тот подвал, который действительно не нуждается ни в документах, ни в чем. Его нет. Он как будто бы и не существует. Я прихожу в место, которое не существует.
Один. Я, моя обитель (книги, коробки-столы, стулья, пыль, несущая в себе тоже родную свойственность), если так можно выразиться. Можно? Да что еще скажешь о месте, в котором тебе безмерно хорошо? Где твое счастье тянется, как самая эластичная резина? Как только хлопает дверь, я кручу старый потемневший от ржавчины замок, и если мне нужно, не слышу ни телефон, ни младенцев с ультразвуком, ни крик пугливой хозяйки пекинеса, окруженная ротвейлером с одной стороны и доберманом с другой. Я здесь один. Но только здесь. Стоит мне покинуть этот подвал, Эйзенштейна и Ботанический сад, я снова в прежней шкуре. У меня есть семья, и я должен иногда выходить из этой «башни», чтобы идентифицировать себя, принося бумагу с водяными знаками, которая чертовски сильно ценится, по крайней мере, на этой планете. Не значит, что она не нужна, но возводить в культ бумагу… бредовое занятие.
На что же я живу? Эту «бумагу», тем не менее, приходится где-то искать. Летом помогает стипендия из СТД, осенью театр и анонсы в онлайн-издание. Зимой пройдет фест, проедусь в какой-нить город на Байкале. Или нет – тогда спасение в виде Натальи с поручениями «сходить туда не зная куда… главное напиши». А так было бы хорошо – озеро, воздух и неделя громкой тишины. Бай-ка-ал! Ты так далек, так недоступен, так прекрасен. Но идти в неизвестном направлении тоже радует, особенно когда мало информации, только место – театр, время и срок. И как-то нам хватает. Сам не знаю, как. Может быть, потому что не думаю, что в кошельке пусто, в кармане дыра, а на голове неприбранные волосы. Моя же постоянно думает об этом и что в результате – мигрени и мысли о разделе имущества.
На столе книги. Никаких телефонов, канцелярщины. Тихо. Окно с видом на проходящие ноги. Туфли, ботинки, кроссовки. Скорость разная. К обеду торопятся на обед, к вечеру домой. Спокойных мало. Застывшие встречаются.
Что я делаю? Пытаюсь поймать тишину. Хочется признаться в любви. Я люблю тебя, тишина. Я думаю о Мари Матье, которая просит прощения у своего любимого за детский каприз. Вижу ее зябкую на Красной площади во время Спасской башни. Она пела в черном платье, как в те 19 в «Журналисте» Герасимова. Думаю о женщине, которая перевернула мир своим голосом. Она могла быть здесь и… упаси господи, не надо петь. Просто посидите со мной. В этой тишине. У меня есть чай и кокосовое печенье. Мари, вы любите печенье? А что любят женщины, как вы? Халву или восточные сладости?
– Я домой, – звоню я жене. – Хлеб нужен?
– Устала ждать, – от нее.
Прощайте ноги, Матье и книги, не меняющие своего положения. Мы скоро увидимся. Завтра. Послезавтра. Всегда, когда захотите.
– Конечно, нужен, – нервно, – и не только хлеб. Масло, молоко и соус к минтаю.
Пришел. Руки тянутся. К пакету с продуктами, ко мне… «Па-ба». Читаю «Мойдодыра» и слышу, как жарится рыба. «Вдруг из маминой из спальни кривоногий и хромой…» Малышка засыпает на руках, уткнувшись в грубый свитер. Я не хочу ее будить.
– Но как же? – нервно-потрясно. – А купать?
Я пытался убедить, что пусть лучше спит, как приятно вот уснуть под книжку в родных руках, я сейчас сам ее переложу, не трогай, я же сказал, не надо, ты меня как будто совсем не слышишь… через минуту включается вода, глазки открываются, чтобы покрыть меня очевидным вопросом: «Почему ты все это допускаешь?»
В одной комнате – два дивана, два стола – собранный из Икеи, второй из Стоплита-журнальный, и вещи, целый бутик. Умещаемся ли мы в этих сорока квадратах? Когда появляется животик, начинаю думать, а не теснее ли стало.
– Теперь ты, – нервно. Иду, пою, «Ложкой снег мешая… Раз морозною зимой… баю-бай…» Не помогает. Смотрит, хлоп-хлоп. Перевозбудилась. Недопереиграла. После дня тишины обычное дело. Включаю свет.
– Не надо включать свет. Не надо, я сказала.
Я спокоен. Жена нет. За день накопилось, передалось, вырвалось.
– Раньше мне казалось учиться глупо. После 22-х доступ к другой вышке закрыт – куда успел, все. А сейчас все учатся. Самая старая старуха и то в «Библиоглобусе» толкается. Поп в свои пятьдесят высшие сценарные заканчивает. Дед пять лет как на пенсии решил сосчитать стоимость своего имущества, а перед этим закончить курсы бухгалтеров. И не дебилы же, работают после. Прибавку к пенсии. Двадцать лет до часа «п». И что все эти двадцать лет я буду делать? Носить рвань, есть вонь?
Я киваю. Главное, сейчас не спорить. До моего утра три часа. Этого мне должно хватить. Если не буду спорить.
– Не хочется быть старой, – хнычет жена.
Слушаю «Орфей». Засыпаю, когда музыка перестает быть сказкой, и аккорды сливаются в один назойливый шум.
Дочка произносит «мапа». Я улыбаюсь. Понимаю, что это моя первая улыбка за весь день.
2
У моей жены
У моей жены есть седые волосы. Не больше чем у меня, конечно. Свои я сношу напрочь каждые полгода, она же довольствуется только кончиками. Иногда конечно дергает или меня просит, но я отказываюсь – знаю, как она реагирует на каждый мой жест. К положительным еще худо-бедно – равнодушно, к отрицательным и всем остальным – с войной в сердце. Я могу представить, что произойдет, если я все же исполню то, что она хочет, и дерну…
– А-а, да что же ты так сильно-то дергаешь? Вот ты всегда так. Тебя попросить нельзя. Всего-то один волос убрать, а ты мне чуть полголовы не снес. Что, решил отыграться? Я знаю. Дождался, да?
И в ответ тоже дернет, а там не только седые полетят.
Вчера выбирала себе босоножки. Открытые, в которых только если зеленка на деревьях и солнце на последней стадии гриппа. Только уже почти осень, дожди и советы «Держи ноги в верблюжьих носках». Только она может покупать себе летнюю обувь в конце августа. Обычно весной, ну летом в начале, ну в середине (мало ли, какую бумагу можно купить). Но у нее есть своя чертовски убедительная причина – таким образом, она надеется на теплые дни. Словно от ее поведения зависят климатические условия. Как женщины крася волосы, думают, что становятся моложе.
Она наклонилась, и тонкие ниточки совершенно белые. Тридцать пять… Не первой свежести.
Она для меня… абстракция. Так и есть абстракция. Не слишком ласково? А как еще ласково? Язык не поворачивается. Это не потому что я такой циник, я могу и помню, что значит говорить женщине нежности, просто слова рождаются не через пень-колоду, а через контакт, если хотите, визуальный. Которого у нас нет. Уже давно, если хотите. Если бы она гладила мне рубашки, то тепло переходило бы через наутюженный материал, и тогда хоть какой-то контакт. Если бы кашу утром и суп, то тоже… Или слово какое нашлось. А то и подарочек, блокнотик там, живой кофе. А так ей наплевать, поел ли я, как спал, чувствую себя и от чего меня мутит, в общем, холод один… а что осталось? Что-то же должно остаться. Я не претендую на регулярность, но иногда, один раз среди ни одного. Любимый Челентано, «Соли», что мы напевали (в унисон, конечно, не выходило – она читает стихи, а не поет) и, наверное, продолжаем напевать каждый сам по себе (кто-то продолжает читать стихи). «Сюзанна, мон амур». Глаза, молящие, губы просящие, щеки горящие. «Дай мне, дай мне то, что мне не хватает… день-ги. Дашь мне деньги, и я стану другой. Ты почувствуешь разницу. Всем телом. И мне не нужно будет гладить для этого рубашки». Если бы я еще носил рубашки.
С неба капает. Пес с кузнечьими ногами обогнал хозяина в костюме цвета хаки. Сегодня он выгуливает пса. Завтра сын в том же костюме только бордо. Они похожи. Морщины не слишком выдаются у старшего, а младший тоже ничем не выдает свою молодцеватость. Иногда я их путаю. Разве что костюмы снимают сомнения.
Серая ветка. Я уже сросся с ней. Трижды жил. Сперва в Бутово, потом на Чертановской, и, наконец, Алтушка. Не планируя. Как-то все само собой. Предложил, приехали, остались. Разве что разница в расстоянии до метро. Да и то несущественная. От 7 до 15 минут. А потом в метро и дай бог, сел и приехал. Если мне нужно совершить переход, то стресс к нему бесплатным приложением. Не люблю переходить. Не понимаю, почему я должен переходить из одного в то же самое, из вагона в вагон, который едет по черни. Да, я приеду, куда мне нужно, но чувство досады останется. Как будто обманули, блин. Заставили шагать, ехать на эскалаторе, слушать рекламу и Андрея Петрова со своим «Автомобилем». Вынудили терпеть натиски торопящихся, сумки-гиппопотамы и старушек, крутящих педали у бешеной лестницы и кричащих «Проходите, возможность такая есть, уважаемые пассажиры». Люди делятся на тех, кто совершает переходы и тех, кто едет по прямой. Переходы некоторых унижают.
– Три пересадки сделала. Ветер из туннелей. Еще форточку пораскрывали. Все такие закаленные, блин. Горло задели. Шарф не помог. Замерзла. Вот дура.
Жена. В ней нельзя спрятаться. Она не подпускает к себе. Такой состав. Есть такие, которые тебя сразу. Располагают, если можно так сказать. Как Настя.
Звоню. Раз-два-три.
– Приве-ет.
– Привет.
– Что с горлом?
– …Проснулась, – звучит не сразу, а после проверки, а что там действительно с горлом, как будто горло это отдельная часть, живущая по соседству.
Флаг. Открывает шторы с полосками своей выдуманной страны, в окне полосатое солнце и птицы, не такие, какие представляешь себе, когда слышишь… пти-цы. Они более человечные.
– А, черт. Я проспала. Я должна была… прости, – гудок. И тут нет ничего удивительного. Через пятнадцать минут вздох облегчения, слова: – Все, успела. Теперь нужен кофе. Ба-лин, сахар кончился. Прости, – гудок. Через пять минут: – Порядок. Надо будет бабуле цветок горшочный подарить. А то она меня в третий раз сахарит.
Если отнести ее к определенному подвиду, то она человек… как же, что же… на языке только «Флаг бывает разный, но мне всего милей бело-синий-красный флаг родины моей». Она такая разная (вообще), но любит, когда о ней думают определенно, что она только синий, или белый, или красный. Но чтобы все вместе – нет, это не про нее. Но это только ее предположения. На самом деле… тут все 24 фломастера. Попробуй взять в руки все 24 цвета сразу и одним движением провести линию по стене. Сделать это нужно при полной темноте. Вот примерно так и выглядит ее жизнь.
Если я не медитирую в подвале, не должен быть дома по части мужа или отца, не брожу по вечным улицам в поисках личного местоимения, то сижу с ней в кафе. Чаще в «Райке» («Дети Райка» – кафе на Никитском бульваре, примечание автора). Настя умеет находить время (не смотря на свое небрежное отношение к нему), и точно знает, когда я в ней нуждаюсь. Чаще всего, когда малышка спит. Уже после восьми.
– Мне сегодня показалось, что я ослеп. Иду по городу, а он оказывается другой на ощупь.
Я знал, что нужно сказать какую-нибудь глупость, которая как ведро студеной воды.
– Говорящие по телефону – это все равно, что идти по городу на ощупь.
В кафе было жарко. «Дети Райка». Там где сейчас на фасаде Пушкин с Гончаровой делают селфи. Я заказал безалкогольный мате, она – ананасовый сок и овсяную кашу.
– Я еще не ела сегодня.
Я вспомнил, сколько успел сегодня съесть и выпить – утром каша, три с бутера с маслом, потом кофе с кукурузными палочками, обед (что-то питательное с мясом), чай со снеком, и уже хочется что-то еще. Как же экономично долго спать. Если проспать завтрак, то не надо готовить ни кашу, ни омлет, обед – суп с котлетами тоже отменяется. А если во время кофе-тайма ты уснул, рассказывая малышке сказку про Кари и Еса, чтобы тихий час состоялся, то не нужен никакой кофе.
– У них ножка шатается. Еще пара порций и кто-то окажется на полу.
Официант даже не смотрел в нашу сторону, похоже, он вообще был не из тех, кто смотрит за чем-то и хочет быть ответственным, скорее из тех, кто украдкой выпивает и клеит дамские ноги.
– Если кто и упадет, то значит так оно и должно быть. Неизбежность.
– Если в твоей каше окажется кусок стекла, ты воспримешь как неизбежность?
– Да, истеку кровью и спасибо господи, что привел умереть не в «Камчатке», а здесь.
Она ела большой ложкой, и мне казалось, что ей неудобно, что тарелка слишком большая и ложка и даже стол шатается, и ножка раньше наверняка сто лет не качалась, а тут… Каша кончилась, потом возникло красненькое, у меня тоже небелое, а потом и сырная нарезка.
– Ненавижу рокфор.
Выйдя на Никитский бульвар, мы пошли в ногу – незаметно, кто из нас вождь, а кто попугай.
– В домжур? – придумал я.
– Не хочется. Пройдемся до Гоголя. Сегодня дышала мало.
Воздух был действительно аппетитным. Ваниль, что-то сгорело и расцвело. Я глотал его, как шпагоглотатель по самый кончик. Мы прошли до Шолохова. Фонари мрачно желтели на лицах и мордах. Тонущие лошади, их шахматные головы пугали. Огромные глаза, казалось, вылезали наружу и еще немного и скатятся в плохо подсвеченную листву, а бульвар зальет мраморной водой, а лошадиный круп падет прямехонько на наши лица, и разговор возможно оборвется. Я сейчас скажу страшное слово… навсегда.
– Герасим спасая Му-му, утопил трех лошадей, прохудил лодку и напугал двоих, которые сладко откушали в «Детках».
– Не так уж и сладко.
Ей не понравилось.
– Он ел карасей, которые, как и он, тоже не умели думать.
– Это смешно, по-твоему?
– Да. То есть нет. То есть да, в смысле нет, потому что да.
– Есть действительно прикольные памятники, там люди. Например, «Петр» или на Болотной «Грехи».
– Я могу смеяться не только над камнем. Вот идет человек. Он напоминает гриб. Голова сплющена.
– Но это уже совсем не смешно. Он, может быть, болеет чем-то.
– И что? Это не значит, что он перестает быть смешным.
– Есть же какие-то нормы. Над этим смеяться можно, над тем нет. Блин, понятно, что хочется, но мы же не коровы.
– Это как посмотреть. Зачем сдерживать себя, если внутри так и рвется наружу. Тем более, человек-объект наш, обрадуется, я отвечаю, что будет счастлив, не меньше, я говорю про нормального, со здоровой психикой, конечно. Так вот такой нормальный с психикой… скажет: «Вот смеются, не плачут же, вот спасибо, доставил им удовольствие. Надо бы еще что-нибудь смешное для них сделать. Например прихрамывать. На одной ножке прыг-прыг. Или заикаться. Я-я ге-ге-генерал. Они смеются, какое счастье. Значит, я еще могу, даже в таком немощном состоянии веселить».
Я вдыхал, выдыхая то, что успел вдохнуть. Она почти не дышала, по крайней мере, делала это беззвучно.
– Ты совсем не говоришь о жене, ребенке, – неожиданно, конечно. – Хотя бы пару слов ради приличия.
– А что говорить? Все нормально. Растем, варим картошку, выносим на помойку использованные памперсы.
Она посмотрела на меня, как будто подозревала в чем-то.
– Все?
– Да. А в чем дело?
– Ну, там что-то рассказать. Про ляльку твою. Слово может, сказала новое. Жена отредактировала японскую поэму в оригинале… ну что-то.
Напряжение что ли возникло?
– Вентилятор. Это слово. Поэмы не было.
Пауза. Она ждала.
– Вентилятор. Это слово. Поэмы не было.
Услышала, подняла руку. Мы продолжали идти. Храм, Боровицкий мост, Моховая. Машины разлетались в разные стороны.
– Зачем ты мне? – очередная неожиданность. – С Челиной я изучаю английский, с Пашкой в теннис, а ты зачем…?
Я не знаю, что такое обида. Точнее, знаю, но с ней все слова приобретают несколько другой оттенок. Грубое, значит мягкое, красное, значит розовое, зачем ты мне – не значит, что она готова плюнуть мне в лицо и сказать «ауфидерзейн, мистер Шерт». Да, она не знает, зачем я нужен, но, тем не менее, со мной. Ходит в кафе, быстро отвечает и пусть вечно опаздывает, но приходит, не смотря ни на что.
– Наверное, нужен зачем-то.
– Вот и я думаю…
Вечером звонила мама. Она что-то сказала про кого-то, который что-то сделал с кем-то и массу ненужно-непонятных слов, среди цепочки которых четко фигурировало «отдыхать тебе нужно».
Я поцеловал дочурку, и она не ответила мне в этот раз ни улыбкой, ни каким-то мало-мальским «вентилятором».