Loe raamatut: «Женский смех: история власти»
Sabine Melchior-Bonnet
Le Rire des femmes. Une histoire de pouvoir
© Presses Universitaires de France / Humensis, 2021
Published by arrangement with Lester Literary Agency & Associates
© О. Панайотти, перевод с французского, 2025
© С. Тихонов, дизайн обложки, 2025
© OOO «Новое литературное обозрение», 2025
Введение. Смех и пол
Природа отделила смех от красоты. Смех уродует, вызывая спазмы и судороги лица, сотрясает тело, лишает всякого достоинства, неприлично вырывается откуда-то из чрева. Греки называли его «встряхивателем». Начиная с самого Аристотеля и врачи эпохи Возрождения, и философы Просвещения, и Бергсон заявляют, что мы смеемся над «уродливым, безобразным и непристойным»1, а согласно Гоббсу – «вдруг замечая собственное превосходство над другими».
Смех не соответствует образу скромной и стыдливой женщины. Правила поведения категоричны: если мужчина смеется, чтобы отдохнуть или разогнать меланхолию, то смеющаяся женщина всегда рискует сойти за нахалку, распутницу, безумную истеричку, теряет соблазнительность и получает ярлык парня в юбке. Хихиканье, хохот, завывания, падение в обморок, – язык смеха сексуализирован, уже из этих слов явствует, что это что-то неприличное. В течение многих веков за смеющимися женщинами следили, их смех допускали лишь в том случае, если они будут прятать лицо за веером.
Изучение женского смеха в историческом контексте таит в себе риски: например, есть опасность впадения в анахронизм. Смех принадлежит культуре повседневности; это вещь хрупкая, эфемерная; сегодня нам не кажется смешным то, над чем смеялись вчера, порой мы не понимаем, что именно вызывало смех в прошлом. Тембр смеха, его громкость, длительность, частота не поддаются исследованию, если только талант рассказчика или рассказчицы не позволяет отметить все нюансы, отличить, вслед за Натали Саррот, «тяжелый, густой, раскатистый» горловой смех от «легкого, как будто слегка принужденного тремоло, резкого, ледяного, барабанящего, словно град»2.
Связанный с эмоциями женский смех неожиданно проникает в самые серьезные тексты – тайный, нежный, тихий, порой смех сквозь слезы: «…комизм заключен именно в смеющемся, в зрителе»3, а не в том, над чем он смеется, отмечал Бодлер в 1857 году в критической статье «О сущности смеха», подчеркивая, что за смехом следует искать индивидуальность.
Для женщин, на протяжении столетий лишенных возможности учиться и высказываться – будь то в устной или письменной форме, – смех был территорией свободы, с его помощью, бросая острый взгляд на общество и самих себя, они заявляли о том, что у них все в порядке. Путь был долгим. Мы не утверждаем, что в прошлом женщины не смеялись, – речь о том, что моральный дискурс и нормы вежливости считали смех способным извратить женственность. «Нет ничего менее женственного, чем водевиль и фарс», – отмечала редактор и издательница Адриенна Монье, известная своими критическими высказываниями (Les Gazettes, 1925–1945). Смех по-прежнему способен ниспровергать устои, и общество по-прежнему не доверяет смешливым дамам.
Первое, что несомненно: до недавнего времени смешить могли только мужчины, это была их прерогатива. Для того чтобы изменить настрой собеседника, отвлечь его от серьезных мыслей и доводов рассудка, требуется властность, свободомыслие, порой даже некоторая деспотичность. Смех же, напротив, – это признак того, что человек сдается, вплоть до потери самообладания. Еще совсем недавно не было женщин – профессионалов в области смеха – ни клоунесс, ни карикатуристок, ни театральных актрис, которые своими гримасами и ужимками заставляли бы публику смеяться до слез: роли комических болтливых старух – мадам Пернель и графини д'Эскарбанья – исполнялись мужчинами. Простушка Коломбина всегда поддается соблазну, проворачивая свои интриги, а право грубовато шутить предоставляет Арлекину. Среди писательниц также не встретишь ярких представительниц комического жанра: вслед за Вирджинией Вулф нам остается лишь пожалеть о том, что ни у Рабле, ни у Шекспира не было последовательниц («Своя комната»).
Второе, что бросается в глаза: смех выполняет функцию выстраивания отношений в обществе и носит коммуникативный характер; грустные женщины «вызывают досаду», встреча с веселой доставляет удовольствие. Однако нельзя терять бдительность. Правила приличия, ужесточавшиеся с течением времени, призваны были сдерживать исконный мужской страх перед заливистым женским смехом, вырывающимся из глубин непонятного волнующего тела. Роли остаются неизменными. Инициатором разговора должен выступать мужчина, он может более или менее смело шутить; женщина же должна скромно слушать, скрывая смех под маской невозмутимости.
Пределом правил приличий, принятых в придворной и салонной жизни, становится игривая беседа. Если мужчина может нарушить приличия, то «дама» должна быть сдержанной; ей словно не полагается иметь тела – «телесного низа», по выражению Михаила Бахтина, изучавшего творчество Рабле и народную культуру; ей не следует ничего об этом знать даже на уровне лексики, и ее ум должен быть столь же закрыт, как и тело. Чистое сердце и молчаливое тело – вот чего ждут от женщины.
Третье, о чем следует сказать, – сердцу претит комическое. «Маленькие мальчики и женщины никогда не должны смеяться; в смехе есть некая порочность», – писал Бернанос в «Господине Уине»: порочность, потеря невинности, безнравственное поведение туманят образ женской нежности и мягкости, выраженный в архетипической улыбке матери, склонившейся над ребенком. В центре эмоциональных и социальных связей лежит обязанность женщины выглядеть счастливой. Это предписание созвучно идее морального блага, согласно которой добродетель должна увенчаться радостью. И именно улыбке женщины – символу доброжелательности и сочувствия – выпадает на долю эта миссия.
Смех играет роль в эмансипации женщин, но существует ли женский юмор? Женщины допускались не ко всем эстетическим категориям, и, если верить их словам о себе самих, определенные сферы были им незнакомы, особенно комедии, бурлеск, карикатура, скатологический и богохульственный юмор, тогда как комизм в плане общения им более близок. Вирджиния Вулф начала интересоваться женским смехом, будучи совсем молодой, и в своих романах считала себя вправе перевернуть миропорядок, «придать важность тому, что мужчине кажется незначительным, и сделать заурядным то, что ему кажется важным».
Подобное извращение ценностей обладает комическим эффектом, причем серьезное перестает быть единственной истиной. Восхитительный портрет матери, скромной женщины, который рисует Вирджиния Вулф, иллюстрирует представление писательницы о женском сердце и уме: она полна жизненного трагизма, но всегда чутко улавливает смешные моменты, которые отмеряют ход времени. Ее мать, словно богиня судьбы, парка, «умела придать неповторимый блеск спектаклю жизни, как будто роли в этом спектакле играли сумасшедшие, клоуны, великолепные королевы, как будто все они составляли процессию, двигающуюся навстречу смерти» («Моменты бытия»). Женский смех – смех сдержанный, внезапно взрывающийся при столкновении с несуразностью жизни.
Появление в последней четверти XX века женщин, профессионально занимающихся смехом, произвело революционный эффект. Они претендуют на все формы смеха и отказываются соблюдать табу, связанные с представлениями о женственности. Они выходят на публичную сцену и работают в областях смеха, традиционно считавшихся мужскими, – речь идет о театре, кино, кабаре, карикатурах, скетчах. Их новый критический взгляд – это реванш узниц патриархального уклада. Эти завоевания – еще и освобождение тела, и право на любые наслаждения. Ликующий или нелепый, злой или разоблачающий, смех сметает все на своем пути и иногда напоминает танцы на вулкане. Если, конечно, опошленный политкорректностью, он не теряет свою остроту.
Безудержно веселые: четыре образа смеющихся женщин
Записанные и воспроизведенные в замедленном темпе, эти беспорядочные, булькающие звуки, непроизвольно вырывающиеся изо рта, странным образом напоминают крики или всхлипывания – и не исключено, что в них есть что-то от плача. Иногда смех похож на шумящий водопад, иногда на журчание подземного родника, это журчание нарастает, становится более сильным и шумным: такова таинственная музыка смеха, победоносного и завораживающего, который не интересуется ничем, кроме самого себя. Какая разница, чем он вызван, хороший он или плохой, смех ли это Бога или хохот ведьмы.
Смех – это наслаждение в чистом виде, он беспредметен и подпитывается сам собой: «И мы без конца смеемся над своим смехом…» В этом радостном трансе высвобождается нечто такое, в чем ярые феминистки хотели видеть константу женской природы и сексуальности, расслабленность, противодействующую мимолетным моментам напряжения, связанным с насилием и агрессивностью: «Мы с сестрой говорили друг другу: поиграем в смех? Мы ложились рядом на кровать и начинали. Сначала, конечно, делали вид. Смех был принужденный и нелепый, настолько нелепый, что заставлял нас смеяться. Затем приходил настоящий, захватывающий смех, уносивший нас своей огромной волной. Взрывы смеха повторялись снова и снова, смех вырывался на свободу – великолепный, роскошный и безумный смех…»4 В представлении Анни Леклерк и феминисток 1970‑х жизнь – это женщина, и смех – это молоко радости.
В нашу западную культуру из Библии, мифологии или фольклора проникли древнейшие образы смеющихся женщин, не случайно связанные с женским началом – воплощением символических ценностей, созданных коллективным воображением. Речь идет об отношении к природе и ее циклическим ритмам, к плодородию, к инстинкту материнства, к терпеливому вынашиванию ребенка, к чувствительности и аффективности. Всему перечисленному мешает вечное проклятие, определяющее женственность с точки зрения слабости и неполноценности тела. Это противоречие, с одной стороны, торжествующая радость женщины, дающей жизнь, с другой – позиция слабости, необходимость защищаться и сдерживаться, порой самоуничижаться при столкновении с мужским (фаллическим) миропорядком, таит в себе специфику женского смеха.
Старуха Сарра, жена Авраама, Деметра, греческая богиня Земли, героиня европейского фольклора «царевна-несмеяна», Беатриче, возлюбленная Данте, – эти четыре архетипические фигуры матерей, сестер или жен являются рупором смеха свободы; они громко возвещают о своей вере во все, что рождается или возрождается, они достаточно экспансивны, чтобы противостоять помехам всеобщего веселья, и для победы импульсивности над сдержанностью и принужденностью их ликования достаточно. Но есть и оборотная сторона: смешливая женщина, не сдерживающая своих инстинктов, сама становится объектом насмешек, давая патриархальному обществу возможность счесть ее безумной, порочной, распущенной, заподозрить во всем том, что комический театр эксплуатировал с момента своего возникновения, выводя на сцену бесстыдниц, фурий, мегер и идиоток.
Эти две стороны соответствуют двум аспектам – проявлению смеха и его подавлению, демонстрируют нарушения запрета и наказания за них; сочетание этих проявлений известно очень давно. Аристофан одним из первых обозначил в своих комедиях антагонизм полов, противостояния (agônes), где образ веселящейся женщины ставит под сомнение ценности логоса как закона бытия и противостоит власти мужа, а ее безудержный смех и похотливые наклонности свободно выражаются во время таинств, куда мужчины не допускались. В этих культурных феноменах – комическом театре и религиозных ритуалах Древней Греции – женщина берет на себя непредсказуемую часть смеха, который отличался как от лишенного иллюзий смеха мудрого язычника Демокрита, наблюдавшего за безумствами мира, так и от эвтрапелии – «добродетельного остроумия», «культурного смеха», «воспитанного насилия» «Никомаховой этики». Напротив, женский смех несет в себе жизненную силу и творческое начало.
С молоком матери?
Прежде чем просто сопровождать комичную ситуацию, прежде чем оказаться результатом отстраненного взгляда или веселого комментария к окружающему, смех был признаком эйфории. Что бы ни писал Аристотель, это не уникальная реакция человека, поскольку является и частью поведения животных. Результат эволюции5, смех принадлежит всем человеческим культурам, которые моделируют и ритуализируют его по-разному. Наблюдая поведение приматов, некоторые этологи утверждали, что демонстрация зубов сигнализирует о безопасности, об отсутствии напряжения и намерения нападать; согласно изучению других видов животных, смех можно сравнить с победным кличем, издаваемым, когда агрессор терпит поражение или отступает, и этот сигнал, призванный запугать или высмеять противника, усиливает сплоченность группы.
Что касается «улыбки», то ее можно считать результатом совершенно иной эволюции смеха; она может быть сигналом о робком предложении мира, знаком подчинения или даже любовным маневром. Большинство наблюдателей сосредоточили внимание на игровом поведении и соперничестве молодых приматов, на их шумной возне и борьбе, на жестикуляции, псевдоагрессии, дружелюбной мимике и сопровождающих все это взрывах инстинктивного веселого смеха, мало чем отличающегося от детского. Смех как часть довербального общения вытекает из совместных игр и служит признаком доверия и открытости.
Глядя на сияющее лицо матери, младенец с первых месяцев реагирует на глаза и движения рта, и на его лице мы видим блаженство – возможно, благодаря внутриутробной памяти. Вероятно, материнская улыбка – это утешение в первой сепарации от мамы, и уж во всяком случае благодаря ей младенец начинает без опаски общаться с окружающими и отвечает спокойной мимикой на любое доброжелательное лицо. Позже появляется смех, спазматические сокращения диафрагмы; если рыдания возникают на вдохе, то смех, связанный с выдохом, снимает напряжение.
По мнению Дарвина, смех может примитивным образом выражать в чистом виде радость или счастье, что можно наблюдать у детей, которые почти непрерывно смеются во время игры6. Смех дан нам от рождения, обучаться ему нет необходимости. Стимулируемый матерью, он постепенно становится активным и, начиная с трехмесячного возраста ребенка, характеризуется сильным возбуждением. Психологи отмечают, что факторы, вызывающие детский смех, постепенно меняются: это игры, определенные шумы и звуки, щекотка, различные эффекты неожиданности, обретенная после испуга безопасность, шутки и розыгрыши; позже, когда ребенку исполняется полгода, его начинают смешить всякие нелепости, по мере развития умственных способностей он открывает для себя комичное в более сложных ситуациях7. Задолго до того, как ребенок научится говорить, что станет началом сепарации от матери, задолго до появления символических запретов и принуждения, вызванного адаптацией в социуме, мать и ребенок, счастливые заговорщики, полные взаимных восторгов, на заре новой жизни смеются вместе, наедине делясь друг с другом чистейшей радостью. Еще Вергилий воспевал такой материнский язык в «Буколиках». Этот образ вдохновил многочисленных поэтов, художников и скульпторов, изображавших Мадонну с Младенцем:
Мальчик, мать узнавай и ей начинай улыбаться, —
Десять месяцев ей принесли страданий немало.
Мальчик, того, кто не знал родительской нежной улыбки,
Трапезой бог не почтит, не допустит на ложе богиня8.
Многие писатели – например, Бальзак и Виктор Гюго – воспевали это счастливое взаимопроникновение; черты лица, красота матери говорят лишь о ее внешности, тогда как голос и смех поднимаются изнутри: «Она – любовь, и жизнь, и радость без предела…»9,10 Маленький Марсель Пруст вскормлен за столом богов, и для него материнская улыбка имеет чувственный вкус поцелуя11, обещание безграничной нежности. Так же и Лев Толстой, повзрослев, хранит память об этой свежей ласке, бальзаме для его израненной души: «Когда матушка улыбалась, как ни хорошо было ее лицо, оно делалось несравненно лучше, и кругом все как будто веселело. Если бы в тяжелые минуты жизни я хоть мельком мог видеть эту улыбку, я бы не знал, что такое горе»12.
Эта радость ребенка и идущая с ней бок о бок веселость не нуждаются в оправдании: свою беззаботность и откровенность она черпает именно из внушающих доверие и безопасность отношений с матерью. Когда, играя с ребенком в прятки, мать прячет лицо, это не вызывает у него тревоги и страха. Бодлер в статье «Сущность смеха» пишет, что детский смех отличается от смеха взрослых. Смех ребенка – это нечто абсолютное, не заботящееся о социальной маске, не содержащее ничего карикатурного. Ребенок ведет себя будто растение или животное: «Ребенок смеется – словно цветок распускается, он радуется всему – тому, что дышит, что познает самого себя, что созерцает мир, что живет и растет; так радуется растение».
Самые последние исследования показали, что ребенок уже с раннего возраста, смеясь и играя, учится скрывать свои желания, и даже если смех помогает «быть как все», то идея критического, сатирического взгляда на мир ему чужда.
Любой смех так или иначе восходит к примитивной эйфории, психической разрядке, которая представляет собой возврат к детскости, к семье и дому, к материнской защите: взрослый человек, мужчина или женщина, наслаждается этим удовольствием, от которого, становясь старше, он часто отказывается, это удовольствие связано с миром инстинктов и не имеет отношения к социуму. Торжествующий смех сына – это «смех ребенка, спрятавшегося в складках божественного одеяния и корчащего гримасы врагу»13. Образ родителя и, в частности, божественная фигура матери тесно с ним связаны.
Авраам и Сарра
История Сарры, первой матери, известной своим смехом, пришла к нам из Библии; из‑за ее двусмысленного смеха было сломано немало копий. В Книге Бытия мы читаем о том, что Авраам и Сарра смеются, когда Бог устами ангела объявляет: несмотря на преклонный возраст, у них родится сын, который подарит им бесчисленное потомство. Что это, шутка Бога? Кто же поверит в такую нелепость?
Авраам, потрясенный и изумленный всемогуществом Бога, пал ниц, «но про себя рассмеялся, подумав: Мне 100 лет, у меня не может быть сына, да и Сарре 90 лет, и у нее не может быть ребенка» (Быт. 17:17, современный перевод). Нелепость обещания, вероятно, вызывает у него изрядное недоумение, даже иронию; но в то же время он ликует, он полон уверенности, и его радость проникнута священным почтением перед любовью Божией.
В одной из следующих глав такой же радостный смех Сарры завершает эпизод: «И сказала Сарра: смех сделал мне Бог; кто ни услышит обо мне, рассмеется <..> Кто сказал бы Аврааму: „Сарра будет кормить детей грудью“?» (Быт. 21:6–7). Словно чтобы освятить веселье престарелых родителей, Бог сам дает имя будущему ребенку и нарекает его Исаак, что означает «Да улыбнется Бог» или «Бог смеется, выражая благоволение» (Быт. 17:19), позволив тем самым уповать на божественный смех, смех души.
Есть еще один вариант родительского смеха – в данном случае материнского, женского: старая Сарра услышала беседу Авраама с пришедшим к нему ангелом у входа в шатер и не могла не подумать о сексуальном подтексте обещания. Она была иссушена, покрыта морщинами, бесплодна, она больше не делила с мужем ложе, и «обыкновенное у женщин у Сарры прекратилось». И ее жизненный опыт, и здравомыслие заставили ее рассмеяться перед лицом непостижимого:
Сарра внутренно рассмеялась, сказав: мне ли, когда я состарилась, иметь сие утешение? и господин мой стар. И сказал Господь Аврааму: отчего это рассмеялась Сарра, сказав: «неужели я действительно могу родить, когда я состарилась»? Есть ли что трудное для Господа? <..> Сарра же не призналась, а сказала: я не смеялась. Ибо она испугалась. Но Он сказал: нет, ты рассмеялась. (Быт. 18:12)
Интерпретируя обещание с точки зрения биологии, Сарра заливисто смеется над неправдоподобностью ситуации и, вероятно, смеется над собой, дряхлой девяностолетней старухой, измученной жизнью, которой пришлось скрепя сердце отдать свою служанку Агарь Аврааму, чтобы та родила ему сына. Тем не менее она смеется над вестью, принесенной ангелом, как над хорошей шуткой: это одно из первых проявлений женского самоуничижения в культуре!
Когда же Сарра осознала, кто их посетил, ее смех обратился страхом, и именно тогда Бог, оставив без внимания смех Авраама, резко осудил хохот Сарры: он упрекал ее за неверие в его слова, за упрямство и отступничество, потому что смех всегда создает двусмысленность, способную поколебать серьезность Слова.
Этот смех смущал толкователей, которые быстро разграничили хороший и плохой смех. Столь естественный хохот Сарры не похож на смех Авраама, хотя оба они, исполненные радости, запятнали себя идущим от разума скепсисом. Возможно, смех Сарры обнажает толику сомнения, таящегося в вере Авраама.
Если усмешка патриарха допустима, то, вырываясь из женских уст, смех вызывает недовольство, возможно, даже огорчает: слова Сарры «Я не смеялась» сигнализируют о появлении смеха скрываемого, смеха себе под нос, ставшего, по мнению многих богословов, всегда с подозрением относившихся к женщинам, их оружием. Для средневековых теологов, например для Алкуина, как и для автора «Тайны Ветхого Завета», смех Авраама есть смех умиления и радости, тогда как усмешка Сарры – это уже смех дьявола, вызывающий гнев Бога.
И все же, в отличие от злого смеха, не допускающего ни малейшей возможности обойти природу, смех Сарры можно объяснить с точки зрения иной логики. Волнение героини говорит о том, что в ее душе затронуты какие-то важные струны, эмоции побуждают ее переосмыслить свою историю. Благодаря этой парадоксальной реакции, говорящей о душевном смятении, желание вновь оживает.
Бог порицает не столько смех, сколько страх, охвативший Сарру, осознавшую, что ради нее нарушается естественный ход вещей. Этот страх заставляет ее прятаться. Бог призывает ее надеяться и верить, а она, печальная и колеблющаяся со времен первородного греха, разражается смехом.
В Библии почти нет сцен нескрываемого женского смеха. Другая женщина, Анна, узнает, что, несмотря на бесплодие, она родит сына Самуила; подготовившись к этому событию, выдержав пост и пролив немало слез, она с ликованием возносит молитву Богу. Эта молитва как бы предвосхищает Магнификат: «И молилась Анна и говорила: возрадовалось сердце мое в Господе; вознесся рог мой в Боге моем; широко разверзлись уста мои на врагов моих, ибо я радуюсь о спасении Твоем» (1 Сам. 2:1). Широко открытый рот наводит на мысли как о благодарственной молитве, так и о радостном смехе.
История Девы Марии напоминает то, что случилось с Саррой: архангел Гавриил приносит весть о том, что ее ждет непорочное зачатие. Узнав об этом, Дева Мария не рассмеялась.
Хотя в ее вопросе «Как будет это, когда Я мужа не знаю?» (Лк. 1:34), обращенном к архангелу, прозвучала нотка скепсиса или, по крайней мере, неоднозначности, Мария сразу же просияла верой, и с ее губ слетела благодарственная молитва14. В возникшем на мгновение удивлении, в простом вопросе «Как будет это?» есть толика юмора, в котором отдельные толкователи усматривали прямую связь со смехом Сарры. Если в Библии радость чаще выражается слезами, в которых сквозит и надежда на спасение, и мысль об испытаниях, выпадающих на долю человека в его земной жизни, то в духовном универсуме Ветхого Завета по воле Бога, использующего воспитательную ценность улыбки для демонстрации людям хрупкости мира и самого человека, если он не укротит гордыню, изредка появляется мотив едва заметного смеха и иронии, источник юмора раввинской литературы и всей еврейской диаспоры15.
Таким образом, в библейских Учительных книгах, описывающих отношения между человеком и Богом, Мудрость легитимизирует деликатный смех в качестве признака веры. Когда же в дело вмешивается дьявол, что подчас заметить нелегко, смех придает эмоциональности бесконечному диалогу между Богом и Его народом, в Новом Завете представляемым Девой Марией.
Впрочем, в некоторых христианских апокрифах предлагается другое решение для оправдания смеха в рамках религии, ставшей трагической после распятия Христа.
Так, в апокрифическом Послании апостолов Мария позволяет себе возликовать, когда архангел Гавриил сообщает ей необыкновенную новость16. Но, говорит Послание, это сам Христос, приняв облик архангела Гавриила, пришел возвестить о своем пришествии матери: «Сердце ее приняло меня, и она уверовала, и она рассмеялась. Я, Слово, вошел в нее и стал плотью».
По всей вероятности, этот ликующий смех, вызванный мессианским обещанием, в большей мере созвучен народным представлениям, нежели доктринальной строгости. Он искупает разочарование, звучащее в смехе Сарры, и Мария становится для христиан образцом матери, символом радостной уверенности и преодоленного неверия. В других апокрифических христианских текстах, например в «Житии Иисуса» на арабском языке, праведницы обнаруживают пустую гробницу, «радуясь и смеясь»17, и в смехе этих женщин – изумление и радость ликующего сердца.








